Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Надя, дорогая, с днем рождения тебя! Будь… Дима звонит – ну надо же чего делается! Вспомнил! Позвонил в тот же день – дааа, история! Надя повеселела, прижала трубку плечом к уху и полезла за сигаретами. Дима неловко пожевал какие-то поздравительные слова, помялся и решительно двинул в атаку. – Слушай, я, как всегда, по делу. Но ничего. Скажи – ты ведь сегодня не празднуешь? – Нет, – едко ответила Надя, предчувствуя недоброе и заранее ему радуясь. – Слууушай… а ты не приедешь тогда на Кировскую сегодня вечерком? Мы хотели маме собаку оставить, а мама на Кировской. Мы собаку туда, а они никто не справляются… собака психует, соседи жалуются, ну ты понимаешь… А, Надь? Ты ж все равно не празднуешь. Для порядка она буркнула – совесть есть? Но они уже хохотали и договаривались. В восемь. Прекрасно. Замечательно. – Але! Скрежет и вой. Псих звонит второй раз за день – это бывало, но редко, что-то, значит, у него не то. Что-то я за него беспокоюсь, – фыркнула про себя и тихо-тихо проговорила: да-да, я слушаю… Какая же у нее ужасная любовь. Восточный мальчик. Ресницы. Усмешка. А то вдруг улыбка эта невозможная: чуть дернется уголок рта – а ей, как марионетке, мгновенная отдача: боль и ломка. Цель одна – дотронуться до его ключицы, один раз только дотронуться, и все, ну пожалуйста. Об этом она думает давно. Об этом она думает и сейчас, когда они оба под прицелом. И еще она вспоминает, как жаловалась Блохиной на плохое настроение. «Плохое настроение?! – гневно переспросила та. – Плохое у тебя настроение?! Плохое настроение было у Корчака на вокзале! Все остальные не смеют иметь плохое настроение!» И вот теперь она с горьким торжеством говорит сама себе – у меня ОЧЕНЬ плохое настроение. Я помешалась на бездушном афганском мальчике, я рехнулась, вся моя жизнь – тоска о нем; мне нету дела и места нигде без него – а он едва ли помнит мое имя; я говорила – он выжигает из меня жизнь, – и вот, пожалуйста: мне и в самом деле жить осталось очень мало. Этот безумец-талиб с пистолетом вообще ничего не меняет – мне и так оставались считаные часы. Да. Да. Могу я хотя бы сейчас сказать – у меня ОЧЕНЬ плохое настроение?! Она поднимает на него глаза. У него кривится рот. И тогда будь что будет, да будь он проклят, да будь ты проклят, мне не выжить иначе, это инстинкт-самосохранение – рванулась к его губам, выплевывая на ходу какие-то ошметки сердца. Дальше все очень быстро. В этот же момент Хамид выбивает… Или нет. В этот же момент она выбивает пистолет из рук террориста. Я выбила, да? А Хамид его перехватывает и… А псих-то явно в ударе. Зачем он позвонил второй раз? – Ты была не права, – с порога заявил он. – Врачевание ран? Зубоублажение? Напрасно, напрасно! Она вздохнула – ну что за напасть. А он и не ждал ее ответа. – Нет, ты послушай, послушай меня. Ты всегда говоришь гиль. Гладиолусную глупость. А ты вот просто послушай. Я вижу, зачем быть – ну как это – цель вижу, и иду – как Цинцинат, как Цицианов. Наперерез и кор! Тогда – зачем простить? Зачем тогда жалость? Жабья дурь, я тебе говорю! И бабья тоже. Видишь цель – пошел! Без гордости, без жалости! Ни шагу назад! Приказ 227 слыхала? И тут память играет с ней адскую шутку. …в каком-то медицинском кабинетике. Окна, белым замазанные до половины. Солнышко. Их четверо – сильно беременная тетка в белом халате, большеглазый перепуганный лейтенантик, убийца и она сама. У нее какая-то странная тяжесть внутри, перенасыщение. Солнышко слепит. Вдалеке кто-то жарит на баяне, гадость какую-то, «Яблочко». У нее и у лейтенантика связаны руки, беременная у убийцы под прицелом. «Отпусти меня, отпусти, – беззвучно молит она, – отпусти меня, и я никогда больше ни о чем не попрошу, и я больше никогда так не буду». Этот, с наганом, не слышит ее – он в каком-то вздорном восторге говорит про приказ 227 – «Ни шагу назад», про дезертиров-мерзавцев, про жар огня. И тогда она в ярости швыряет трубку и отчаянно плачет. Плача, она идет в ванную, причесывается, потом выбирает одежду, телефон трезвонит, но ей совершенно плевать, пусть хоть взорвется; плача, переодевается и, уже успокаиваясь, курит. На улице, говорили в новостях, + 17, она накидывает куртку, проверяет ключи и мобильник и захлопывает за собой дверь. На празднование Надиного восьмидесятипятилетия мы с мамой и бабушкой приехали с опозданием. Поэтому мы не видели самого главного – ее отчаянного восхитительного изумления, когда она, думающая, что приехала отпустить Диму с Аленой в гости, перешагнула порог комнаты и увидела огромный стол и всех-всех-всех, кричащих ей: «С днем рождения!» Поэтому я только могу представлять себе, как она сияла, как чуть не плакала, как вглядывалась в огромную разновозрастную толпу и постепенно всех узнавала: вот племянники – Дима и Шура, вот внучатые – Сережа, Ленка, дети друзей – Даня, Гриша, внуки друзей… Алена с детьми и огромным черномордым псом; неуемная старуха Бойцова с семейством, однополчане, с работы, из газеты, издательства… Это была действительно блестящая Димина идея – вытащить ее обманом на Кировскую и устроить сюрприз. И вот она сидит во главе стола с маленькой рюмочкой коньяка, со стаканом тоника – и, улыбаясь, щурится на свет; книги, желтые карты на стенах, черные комодики, драный абажур… Она немножко растрепанная и пока еще немножко растерянная и растроганная, но уже стремительно обретает способность ехидничать. Мы не застали Геликова тоста, но я знаю его наизусть: он говорил о том, что знавал Надю аж под другим именем, когда от ее нелепого полного «Надина» (ох, Гелик, опять ты?! как тебе не надоест!) вдруг образовалось дурацкое неправильное уменьшительное; что они с Надей связаны страшным общим испытанием. Он вспоминал о том, как они, потерявшие друг друга после войны, случайно встретились на Гоголевском, узнали друг друга, он притащил ее на Кировскую и с тех пор они созваниваются каждый день. Он говорил, что Надя – один из самых мужественных и романтических людей в его жизни. Что ей довелось пережить столько потерь, сколько мало кому под силу (ох, Гелик…), но только она могла сохранить такую силу, такую… (тут он запинается, и Надя мгновенно отвешивает ему какую-то искрометную едкость – взрыв хохота, снимающий патетику). Что Надя лучший друг – обратите, между прочим, внимание – с ней все всегда на «ты»! Что она, с одной стороны, человек поразительного репортерского зрения, пронзительного, в корень – и пусть она много лет назад ушла из журналистики… вот вам, кстати, пример удивительной Надиной романтической бескомпромиссности: не смогла писать, что хотела, – и ушла! Но, с другой стороны, у нее дар редкого писательского воображения – и этот дар видеть и переживать она пронесла через всю жизнь (Ну уж и через всю!)… Но в этот момент мы своим звонком прерываем тост, и Надя с рюмочкой в руке бежит нас встречать, как – еще гости?! Прекрасно. Замечательно.
Кавказский плен Они тогда уже, конечно, не так голодали, как на Днепре, но все равно, все равно, все равно. Что-то снилось мучительное и прекрасное – сливочная помадка и сливочное масло. у них даже уговор был, на весь их состав – ни слова про еду. Кто чего до войны едал – молчи. и вот Джанибекяну пришла эта феноменальная посылка – сорок штук огромных гранатов. Они столпились вокруг ящика. Темно-розовые бомбы на холщовой тряпке. – Есть вы это не сможете, – улыбаясь, сказал тощий Джан. – Сейчас я вам покажу, что делать. Они давили их руками, цедили через тряпку, доливали спиртом – и ничего слаще с тех пор не знали. Сережа и после войны никогда ничего другого не пил, его не соблазняли жалкие роскошные кввк; он бодяжил спирт гранатовым соком из пузатой банки, в пропорции один к одному. Даже когда моя бабушка защищала диссертацию в шестьдесят каком-то году, и на банкете учинили дебош-коктейль, и все страшно отравились этим кромешным пойлом (туда пошли все спиртные напитки со стола, огуречный рассол, дюшес и содержимое трех пепельниц) – даже тогда один человек остался в живых – Сережа, потому что пил свой гранатовый спирт. Потому что – как же они пили тогда этот гранатовый спирт – двадцать мальчиков, одуревших от голода и своей победы; двадцать тонкошеих идиотиков. Крепче других оказался Джанибекян – даром что он из них был самый тощий. – Волик, – тогда его Сережа спросил, – почему тебя так странно зовут? В 40-м году мама уже перестала ждать, что папа вернется, он сидел уже пять лет, и вот этим летом она перестала говорить Волику «Это папа решит», а Арчилу, маленькому, больше не рассказывала сказки про богатыря и Мормышку. Мальчики поняли, что так и надо. Было ясно, что старший будет теперь глава семьи – и он бы и рад, но мама умоляла прежде закончить школу. Ее, конечно, никуда не брали на работу, и она по ночам шепотом говорила сыну: «Ты понимаешь, милый, так жалко образования, я же хороший врач». Маленький тогда, к счастью, вообще ничего не соображал. Было лето, он целыми днями шарился по Важа Пшавела с такими же мелкими, и тетка Гурия кричала им из окна, чтобы шли есть варенье. И звала их шантрапой, а Арчил потом требовал, чтобы Волик ему это объяснил. Спасибо тетке – маленький хоть что-то ел, а старший все сидел дома и учился-учился, чтобы сдать экзамены экстерном и скорее-скорее стать главой семьи, и вообще носа из дома не казал, а дома-то с едой было не очень. А мама бегала по всему Тбилиси, искала-искала работу, и никуда ее не брали. Волик с мамой отощали за это лето, как собаки, а Арчил отъелся вареньем с хлебом и стал кругленький. Потом помер провизор в аптеке на Гришашвили, которая рядом с банями; тетка Гурия нажала на все педали, и маму чудом туда взяли. Тетке Гурии пришлось как следует наврать, чтобы уговорить заведующего: она сказала, что мама с папой уже почти развелись, что и брак их – не брак, а одно недоразумение – да где вы видели, чтобы грузин с армянкой вместе мирно жили? Так что этот ваш грузин репрессированный ей и не муж, считай. И фамилия у ней ее собственная, а не мужняя. – Но у детей-то, у детей ее – какая фамилия?! Ты вообще понимаешь – что у них за фамилия?! – кричал заведующий. – Тетка-дипломат поклялась, что фамилию детям скоро сменят. Так Тамару Джанибекян приняли на работу с испытательным сроком без ограничений – то есть до первой малейшей провинности. Мама была на новой работе, Волик учил теплоту, а Арчил принес домой три бракованных бюстика Сталина: с перекошенным носом, со смазанным глазом, с острым ушком, как у фавна. – Ачико, это что? – побелев, спросил Волик. – Во чего есть! – гордо ответил Арчил. – Они там валяются! Натрескавшись теткиного варенья, вся эта мелкая гоп-компания полезла на задворки гипсовой фабрики, где была гигантская помойка. Туда сбрасывали опасный фабричный брак. Пятилетние пацаны икали и хрюкали, выискивали самых мерзких уродцев и очень весело играли – и вроде даже никто их не видел, но только все пошли по домам с пустыми руками, а маленький Арчил, пыхтя, притащил три бюстика с собой – похвастаться – смотри, Воля, рожа какая, а? Смотри, глаза нет! А этот какой урод, гляди!! – Заткнись!! – заорал Волик, понимая, что они погибли все. – Ты сам урод!! Нельзя! Нельзя!! – Маленький выпятил губу и приготовился реветь. – Г…г…говорить слово «рожа» нельзя!! – выдохнул и сам чуть не заревел – даром что старший брат, глава семьи и здоровый парень. А что делать-то? Мама не плакала, мама окаменела. Это был конец. – Давай в сундук засунем? – тихо предлагал Волик. – Увидят, – монотонно отвечала мама. – С обыском придут и увидят. – Давай на помойку? – Там сумасшедший Гия шарится каждую ночь. – Давай закопаем? – Собаки разроют. И тогда Волик принял свое первое страшное решение. – Давай ступу! – велел он. До рассвета они толкли бюстики в провизорской ступке – по очереди, потому что очень уставали. А утром разбудили маленького и пошли в паспортный стол менять мальчикам фамилию. – Мама! – спросил ночью Волик – оставалось дотолочь совсем немного, и мама села покурить. – За что папа сидит? – Его спросили: вы что – родственники? А он ответил: нет, однофамильцы. Те Джугашвили – из Диди-Лило, они семья побогаче, а мы… Эх, чего там вспоминать… Ты не голодный, кстати? И когда он куда-то вниз стал валиться, она его, уже довольно здорового, хоть и тощего, поймала и усадила на пол. Еды, конечно, не было никакой, и она достала огромный гранат и с силой выдавила из него полстакана сока; потом долила спиртом из мензурки и заставила выпить до капельки. Впервые за долгое время он ощутил блаженство сытости и уюта. Есть не хотелось совсем! Только спать – немножко. В паспортном столе на них уставились с подозрением, но тетка Гурия железной рукой навела порядок – видимо, шепнула что надо про репрессированного отца, про фиктивный брак, то-се. Паспортистка пожала плечами и начала строчить. Потом вдруг подняла голову – красивая такая девка, немногим старше него, Ника, что ли? как она ему потом снилась… – и сказала: – А что это вашего старшего мальчика так странно зовут? – Я очень люблю Моцарта, – бесстрастно молвила мама. – Молодая была, вот и назвала по имени композитора.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!