Часть 43 из 93 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Молодчик, — похвалил товарища Солдатов — Начальник ведь оттого такой храбрый, что ему все равно! его за наш побег или расстреляют, или срок дадут. Ну, держись!
Отовсюду стреляли. Зататакали привезенные пулеметы.
Солдатов почувствовал, как обожгло ему обе ноги, как ткнулась в его плечо голова убитого Иващенко.
Другой стог молчал. С десяток трупов лежало в болоте.
Солдатов стрелял, пока что-то не ударило его в голову, и он потерял сознание.
Николай Сергеевич Браудэ, старший хирург большой больницы, телефонным распоряжением генерал-майора Артемьева, одного из четырех колымских генералов, начальника охраны всего Колымского лагеря, был внезапно вызван в поселок Личан вместе с «двумя фельдшерами, перевязочным материалом и инструментом», как говорилось в телефонограмме.
Браудэ, не гадая понапрасну, быстро собрался, и полуторатонный, видавший виды больничный грузовичок двинулся в указанном направлении. На шоссе больничную машину беспрерывно обгоняли мощные «студебеккеры», груженные вооруженными солдатами. Надо было сделать всего сорок километров, но из-за частых остановок, из-за скопления машин где-то впереди, из-за беспрерывных проверок документов Браудэ добрался до цели только через три часа.
Генерал-майор Артемьев ждал хирурга в квартире местного начальника лагеря. И Браудэ и Артемьев были старые колымчане, и судьба их сводила вместе уже не в первый раз.
— Что тут, война, что ли? — спросил Браудэ у генерала, когда они поздоровались.
— Война не война, а в первом сражении двадцать восемь убитых. А раненых — посмотрите сами.
И пока Браудэ умывался из рукомойника, привешенного у двери, генерал рассказал ему о побеге.
— А вы, — сказал Браудэ, закуривая, — вызвали бы самолеты, что ли? Две-три эскадрильи, и бомбили, бомбили… Или прямо атомной бомбой.
— Вам все смешки, — сказал генерал-майор. — А я без всяких шуток жду приказа. Да еще хорошо — уволят из охраны, а то ведь с преданием суду. Всякое бывало.
Да, Браудэ знал, что всякое бывало Несколько лет назад три тысячи человек были посланы зимой пешком в один из портов, где склады на берегу были уничтожены бурей. Пока «этап» шел, из трех тысяч человек в живых осталось человек триста. И заместитель начальника управления, подписавший распоряжение о выходе «этапа», был принесен в жертву и отдан под суд.
Браудэ с фельдшерами до вечера извлекал пули, ампутировал, перевязывал. Раненые были только солдаты охраны — ни одного беглеца среди них не было.
На другой день к вечеру привезли пять раненых. Окруженные офицерами охраны, два солдата принесли носилки с первым и единственным беглецом, которого увидел Браудэ. Беглец был в военной форме и отличался от солдат только небритостью. У него были огнестрельные переломы обеих голеней, огнестрельный перелом левого плеча, рана головы с повреждением теменной кости. Беглец был без сознания.
Браудэ оказал ему первую помощь и по приказу Артемьева вместе с конвоирами повез раненого к себе в большую больницу, где были надлежащие условия для серьезной операции.
Все было кончено. Невдалеке стоял военный грузовик, покрытый брезентом, там были сложены тела убитых беглецов. И рядом — вторая машина с телами убитых солдат.
Можно было распустить армию по домам после этой победы, но еще много дней грузовики с солдатами разъезжали взад и вперед по всем участкам двухтысячекилометрового шоссе.
Двенадцатого — майора Пугачева — не было.
Солдатова долго лечили и вылечили, чтобы расстрелять. Впрочем, это был единственный смертный приговор из шестидесяти — такое количество друзей и знакомых
беглецов угодило под трибунал. Начальник местного лагеря получил десять лет. Начальница санитарной части доктор Потанина по суду была оправдана, и едва закончился процесс, она переменила место работы. Генерал-майор Артемьев как в воду глядел — он был снят с работы, уволен со службы в охране
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Пугачев с трудом сполз в узкую горловину пещеры — это была медвежья берлога, зимняя квартира зверя, который давно уже вышел и бродит по тайге. На стенах пещеры и на камнях ее дна попадались медвежьи волоски.
«Вот как скоро все кончилось, — думал Пугачев. — Приведут собак и найдут. И возьмут».
И, лежа в пещере, он вспомнил свою жизнь — трудную мужскую жизнь, жизнь, которая кончается сейчас на медвежьей таежной тропе. Вспомнил людей — всех, кого он уважал и любил, начиная с собственной матери. Вспомнил школьную учительницу Марию Ивановну, которая ходила в какой-то ватной кофте, покрытой порыжевшим вытертым черным бархатом. И много, много людей еще, с кем сводила его судьба, припомнил он.
Но лучше всех, достойнее всех были его одиннадцать умерших товарищей. Никто из тех, других людей его жизни не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни.
Пугачев сорвал бруснику, которая кустилась на камне у самого входа в пещеру. Сизая морщинистая прошлогодняя ягода была безвкусна, как снеговая вода. Ягодная кожица пристала к иссохшему языку.
Да, это были лучшие люди. И Ашота фамилию он знал теперь — Хачатурян.
Майор Пугачев припомнил их всех — одного за другим — и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил.
Владимир Соколов
Казнь
Сосед скреб под мышкой и стонал, как бы от наслажденья:
— О, какие я дам на него показания!
Назар молчал. Тюрьма набита провокаторами, верить никому нельзя. Здесь даже одежда не греет, еда не насыщает, воздух тоже ненастоящий, всегда его не хватает груди. Надежные и честные здесь только псы, которые бегают между рядами колючей проволоки, — какой Чистосердечной ненавистью полыхают их глаза, когда приблизишься…
— Сволочи, еще предупреждают, — ныл сосед, уставясь в синюю стену. — А я их не слышу. Плюю на вас, плюю, плюю, это я уже могу себе позволить…
Назар понимал, о чем предупреждали соседа, но молчал. Ной не ной, а через несколько дней и его, и соседа, и многих других заключенных, этапированных сюда из разных лагерей, повезут в Верховный суд свидетелями на большой процесс. Большой процесс, большая ответственность. Назара тоже предупредили, чтобы был правдив, но в меру, лишнего чтобы болтать остерегся. Смех — чего остерегаться человеку, получившему свои пятнадцать лет? И что лишнего можно сказать о другом человеке, который без того идет на «вышак»? И при чем здесь, ради бога, правда? Есть о чем поразмыслить Назару, но он предпочитает думать молча, а сосед, зануда, смотрит в стенку перед собой, раскачивается и ноет:
— Сволочи, сплошные сволочи… Когда только взяли меня, эта сволочь передает: Георгий, не бойся, все бери на себя, через год, само много через пару лет вытащу тебя и возвышу над врагами твоими. Когда такое говорит не кто-нибудь, а первое лицо министерства — веришь! Если первому лицу не верить, тогда кому? Богу? Бога сегодня отовсюду шугают, как собачонку, а он молчит, что такое сегодня бог… Просто счастье, что его нет, иначе бы уже и с ним разобрались в два счета, арестовали бы старика. А первое лицо неарестуемо — закон природы. И я брал на себя. Как я брал на себя, идиот! Я сочинял, как какой-нибудь Мопассан! Знать бы раньше, что имею талант к беллетристике, разве стал бы я директором ювелирного магазина? И вот я сочинил себе, сочинитель, на восемь лет строгого с конфискацией, — это при моих смягчающих обстоятельствах! — и после приговора слышу, что первое лицо тоже взяли, как какого-нибудь маленького афериста. Арестуемо! И эта сволочь все мои сочинения, которые ради него, подтверждает за чистую правду! Я понимаю, он желает оставить за собой только взятки наличными, а операции с золотом он уступает, сволочь, мне…
Сквозь бормотание соседа Назар слышал еще и топот по коридору, лязг промежуточных решеток, разделяющих общую несвободу тюрьмы на обособленные отсеки, слышал привычно недобрые голоса, и все это сквозь бормотание соседа и глухую дверь — здесь очень обостряется слух. В окне над наружным дощатым коробом золотится лоскут предвечернего неба, но в синих стенах камеры свет этот вянет, сереет, мерно взблескивая лишь на лысине соседа.
— Всю жизнь боялся, как положено, а все равно попал сюда. Чего я должен бояться теперь? Под амнистии не попадаю, в зоне восемь лет не проживу. Я бы с удовольствием боялся, может быть, но — чего, пусть мне скажут — чего? Я этой сволочи, следователю, откровенно сказал: на суде все выложу по правде, потому что у меня теперь конфисковано все, кроме души, и теперь я обязан о ней позаботиться — ведь больше некому.
Назар закрыл ладонями уши и попробовал смотреть на остывающий краешек облака, но обострившийся слух сам собой выделял из шума тишины тягучие стенания соседа:
— И ведь вдвоем со следователем были, больше на допросе никого, так почему сегодня утром, слышь, сосед, тебя когда уводили, глазок открывается и чья-то с фиксой пасть говорит: помалкивай на суде, говорит, пузырь, а то душа твоя останется без тела и некому, говорит, будет о ней заботиться. И я поверил, слышь, сосед? Все куплено. На воле у них миллионы остались. Если законника-следователя купили, так разве не купят паршивого наркомана? Купят, недорого купят, и наркоман зарежет меня, как овцу, без молитвы, и я ему, если успею, еще доплачу от себя — только бы не мучил…
Назар не мог больше вынести.
— Пожалуйста, — попросил он, — заткнись, а?
Сейчас бы лечь носом в синюю стенку, сейчас бы подушкой накрыться, но до отбоя ложиться нельзя. Можно только просить:
— Друг, заткнись, а?
Сосед не слышал, ныл и ныл, и понемногу Назар убеждался, что вряд ли он, конечно, провокатор, но долбанутый — это может быть. Тем не менее не было смысла ввязываться с ним в разговор. В тюрьме полно долбанутых, с каждым не наговоришься. Долбанутых, конечно, полно и на воле, но тюрьма на них как будто ставит ударение, только и видишь кругом одних долбанутых, при этом не среди одних зэков. С гарантией в своем уме здесь разве что те же сторожевые псы — конвойного с зэком нипочем не перепутают.
Но если не провокатор сосед, тогда для чего их поместили в роскоши, вдвоем среди переполненных камер СИЗО, захлебывающегося от перегрузки? Какой-то должен быть в этом смысл?
Какой — он понял только ночью, проснувшись на шелест смазанного и отрегулированного, но все ж таки материальным предметом отпираемого замка.
Дверь еле слышно проскулила петлями, впустила угол коридорного света, и поверх скользнули три бесшумные фигуры; и снова камеру заполнил глубоководный сумрак от замазанного синим ночника. Сосед был тоже, видно, чуток, приподнялся на локте навстречу метнувшимся к нему двоим, но тут же и повалился в подушку, что-то бормоча гнусаво. Третий сунулся к Назару, в кулаке его отсвечивало металлическое жало, и, лишь увидев нож, Назар осознал спросонья, что это не охрана с шмоном, а что-то еще не виданное. Ни крикнуть, ни спросить он не успел — точный удар рукояткой под ложечку опрокинул и его на тюфяк, и его заставил тоже давиться схватившимся в гортани воздухом.
Те двое между тем трудились. Стащив соседа, скрюченного, на пол, они быстро драли из тюфяка ленты и свивали их в жгут. Наркоманы не смогли бы работать так сноровисто, это были крепкие и умелые уголовнички. Сосед продышался и сказал непонятное слово, однако снова получил удар по горлу, от которого обмяк и завозил ногами по полу. Назар томился в оцепенении. Вздох, другой он вымучил, а сил пошевелиться не было, как в пьяном сне. Но, может быть, это и сон? Или светлое жало, цепляющее щетину на кадыке, так опьяняет человека? Додумать Назар не успел, потому что в считанные мгновенья один из тружеников привязал излаженный петлею жгут к решетке на окне, а другой подтянул соседа к стене, взял под мышки и с неожиданной силой поднял. Назар закрыл глаза. А когда открыл, над коробом лучился утренний бочок все того же безмятежного облака, а под окном стоял на цыпочках, наклонив набок лысину, его сосед.
Дверь бухнула перед ударившимся в нее Назаром. И он закричал.
Днем в следственной комнате он подробнейше описал происшествие капитану, которого не видел ни прежде, ни после того. Капитан добросовестно записал его показания, добросовестно прочитал их вслух и попросил расписаться отдельно на каждой странице. И уже когда закончена была протокольная часть, капитан предложил сигарету и с сочувственным интересом сказал, что давно уже не встречался с такими подробными описаниями снов, хотя случались в практике и похлестче. Впрочем, сказал капитан, Назару нет надобности напрягать воображение, потому что никто и не думает лепить ему убийство сокамерника. Чего нет, того нет. Экспертиза у нас надежная, сказал капитан, бывший директор ювелирного магазина повесился сам, впав в сильнейшее помрачение рассудка. Так показала экспертиза, повторил капитан, закуривая. Да и дежурные по блоку не отметили в ту ночь никаких хождений по коридорам, а если бы отметили — пресекли бы, разумеется. Ваш сон болезнен, тяжел, сочувственно улыбнулся ему капитан, и это счастье, разумеется, что наяву такое невозможно.
В прежнюю камеру Назара уже не вернули, а в другой народу оказалось нормально битком, правда — ни одного уголовника. Вообще уголовники в последние года два как-то подзатерялись в тюрьме, большинство в которой составляли теперь солидные.
Потрясенный беседой с капитаном, Назар отмалчивался, сколько мог, от расспросов сокамерников, покуда не сообразил, что надежнее всего отвяжется, именно рассказав, по какому он проходит делу. Так и вышло. Мигом отвязались и даже перестали замечать, ибо уж кто-кто, а солидные понимали цену первому лицу такого министерства, и магнетическую силу его дела тоже понимали хорошо, и оказаться притянутыми к делу через неосторожный вопрос они не хотели.
В тесноте и полном одиночестве прожил здесь Назар еще одни сутки из бесконечных тысяч, отмеренных ему приговором. Ни дней давно он не считал, ни лет, это делала за него тюремная канцелярия. А он приучил себя не вспоминать о прошлом, чтобы напрасно не мучиться, и он давно не размышлял о будущем, которого не имел.
Благодаря этому он мог спокойно порассуждать с собой о ночном происшествии, в реальности которого беседа с капитаном укрепила его окончательно.
Вывод был почти безнадежный. Нипочем ему не доказать, что несчастный Георгий повешен А тем, что им, Назаром, подписано сновиденье, он сам зачислил себя в долбанутые. Так что любое его завтрашнее разоблачение на процессе может быть отклонено защитой как лепет душевнобольного.
Наутро после завтрака Назара вывели во двор и долго вместе с десятком других заключенных передавали конвою, Пока шел счет по головам и сверка со списком, Назар посматривал на соседей по строю и большинство узнавал, но не сразу — в кабинетах он видел их другими — с ухоженными шевелюрами, в респектабельных тройках, облегающих властные животы, а этим пасмурным утром все они одинаково ежились в синих робах, и синие кепи одинаково колом стояли на стриженых, неожиданно мелких головках. Почему же столько лет он исполнял команды этих людей, команды даже более чем нелепые, даже те, которые по самым простым человеческим заповедям исполнять было нельзя? Почему столы ко лет не видел их сущности так же ясно, как видел сейчас? Да потому, отвечал себе Назар, что сам был всего лишь одним из них, и кепи теперь у него тоже колом на стриженой шишечке…
В автозаке разговаривать запрещено, да никто и не пытался, даром что в газетах компании наподобие этой называли словом «мафия». Тоже — мафия… Уже на предварительном следствии лопались связи и обязательства, на воле казавшиеся нерушимыми. На первых же допросах эти люди открещивались от сердечных друзей, через месяц в СИЗО предъявляли всю как есть подноготную начальства и с потрохами продавали подчиненных, ну а через полгодика, случалось, брат покупал снисхождение следствия полным перечнем мерзостей брата.
Несколько шагов от автозака до ступеней суда он прошел по самой настоящей воле. Мельком видел гражданские автомобили на стоянке, гражданские растрепанные деревья, да и здания вокруг без оград, без решеток он видел, и совершенно доступны были его глазу обнаженные плечи и гладкие смуглые руки женщин, и подвывал уносящийся по улице без конвоя троллейбус, — но взгляда ни на чем не задержал Назар, чтобы не тревожить душу. Милиция перед подъездом растолкала надвое разноцветную, пестро пахнущую толпу любопытных, и грязно-синяя колышущаяся шеренга протекла сквозь секущие взгляды — милосердия не было ни в одном.
В спецкомнате, откуда их будут выводить для дачи показаний, им разрешили сесть, и сразу же некоторые достали из карманов тетрадки и зашелестели. Задолго готовились они к этому дню, имея шанс изменить судьбу к лучшему. Не заглядывая в их тетрадки, знал Назар, что будут говорить на суде эти люди. Да, скажут, преступления совершали, но были втянуты первым лицом, приписывали проценты и присваивали многие тысячи рублей по персональным его указаниям, и если брали на прежних судах на себя всю ответственность, то исключительно из страха перед ним, еще державшим крепко поводья власти. (Несчастный Георгий, шелестеть бы и тебе сейчас шпаргалкой!) А другие солидные сразу же задремали, пользуясь покоем спецкомнаты, — эти вполне довольны своими приговорами и дразнить судьбу не собираются. Разве истина имеет значение? Значение имеет приговор.
Три часа одного за другим вызывали солидных, последним красноскулый прапорщик из конвоя выкрикнул Назара, и кто-то тихо буркнул ему в спину; не нудохайся там давай — обед… Закинув руки за спину, Назар проследовал за громыхающими сапогами по коридору, привычно слыша такое же громыхание позади, и был введен в знакомый зал судебных заседаний, где некогда судили и его. И первое, во что вцепился сам собою его взгляд, был человек за барьером.
С утра распогодилось, и с воли во всю застекленную стену зала било пыльное солнце. Первое лицо отвечало Назару со скамьи подсудимых спокойным, даже благожелательным взором, не оставляющим сомнений, что оно философски принимает превратность своей руководящей судьбы. Но — дерг, дерг — седоватые усики встрепетывали.
Судья, уловив зевок в кулак, прочитал его, Назара, данные из листка и в той же механической тональности спросил:
— Когда, за что, при каких обстоятельствах вы давали подсудимому взятки? Какие суммы?