Часть 49 из 58 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А Эмиль, сидевший на скамье подсудимых между двух жандармов в своем синем костюме, с галстуком-бабочкой в белый горошек, и впрямь походил на первопричастника, во всяком случае выглядел непростительно молодым; иногда, набравшись храбрости, которую, казалось, он черпал где-то на полу, куда упорно были устремлены его глаза, он бросал тоскливо испуганный взгляд на толпу, выискивая знакомые лица.
В зале было холодно, несмотря на скопление людей, и, так как заседания суда должны были продлиться по меньшей мере дня три, председатель мимоходом пообещал присяжным, что он сам лично проследит за тем, чтобы в помещении установили временную печку.
Чтение обвинительного акта. Допрос Эмиля, который отвечал односложными фразами, не спуская глаз со своего адвоката.
Потом весь ощетинившийся Лурса.
— Господин председатель, в связи с вновь открывшимися обстоятельствами я вынужден просить суд отложить судебное заседание. Одна женщина сегодня ночью заявила, что ей известен убийца Большого Луи.
— Где эта женщина?
— Полиция ее сейчас ищет. Я прошу, чтобы любыми средствами ей был вручен вызов в суд, а пока что…
Начались бесконечные прения. Посоветовались с Рожиссаром, и тот велел вызвать Дюкупа.
— Разумеется, поиски будут продолжать, и девица по имени Адель Пигасс будет доставлена сюда в ближайшее время. Таким образом, ничто не помешает начать допрос остальных девяносто семи свидетелей… Введите первого свидетеля!
Первым вышел Дюкуп, который в течение часа с четвертью подробно докладывал о ходе следствия.
«Восемнадцать лет. Уже замечен в мелких кражах у своих первых хозяев… Склонен к одиночеству, характер обидчивый… До того дня, когда он вступил в группу „Боксинг-бар“, эта группа не привлекала к себе ничьего внимания… Он напивается… Из бахвальства угоняет машину у почтенного человека… Ибо Маню непомерно тщеславен, недоволен жизнью, словом, такие становятся бунтарями… Обычные развлечения, которым предаются юноши его лет, кажутся Маню менее увлекательными, чем перспектива втереться — и через черный ход! — в аристократический дом, о чем он давно мечтал…»
Дюкуп резал, как остро отточенный перочинный нож, поджимал губы, время от времени поворачивался к Лурса.
«…Его ответы, его поведение продиктованы той же гордыней, даже притворная попытка покончить с собой в момент ареста не что иное, как желание вызвать интерес к своей особе…»
Лурса невольно взглянул на Эмиля Маню, и на губах у него промелькнула неопределенная улыбка.
Все это правда, он сам это почуял! Мальчишку грызет сознание своей неполноценности…
Однажды, когда Лурса отправился на улицу Эрнест-Вуавенон побеседовать с госпожой Маню, Эмиль при их встрече спросил адвоката, горько усмехнувшись:
— Она показывала вам акварели? Наш дом забит ими сверху донизу… Это было увлечением моего отца… Все вечера, все воскресные дни он разрисовывал почтовые открытки…
Помолчав немного, он, очевидно, почувствовал потребность пояснить свои слова:
— В моей спальне есть умывальник — таз и кувшин, расписанные розовыми цветами… Только я не имею права ими пользоваться — вдруг разобью… И, кроме того, при мытье летят брызги… Словом, я поставил на белый деревянный столик простой эмалированный таз и положил на пол кусочек линолеума.
Все причиняло ему страдания: и купленный по дешевке плащ мерзкого цвета, и туфли, к которым уже раза два-три подбивали подметки, и тон матери, невольная почтительность, с какой она говорила о богатых людях и о молоденьких девушках, своих ученицах.
Он страдал, обслуживая у Жоржа бывших своих школьных товарищей, страдал, когда каждое утро приходилось обметать метелочкой пыль с книжных полок.
Страдал, что сидел взаперти в магазине с утра до вечера, страдал, так как жизнь текла мимо и он наблюдал ее лишь сквозь витрину.
Страдал, видя, как в одиннадцать часов юноши вроде Эдмона Доссена с учебниками под мышкой возвращались с занятий и, прежде чем отправиться завтракать, раз пять-шесть пробегали по улице Алье.
А ведь приходилось еще работать рассыльным, шагать по всему городу с огромными пачками книг, звонить у дверей клиентов господина Жоржа, и слуги иногда давали ему на чай!
Дюкуп сказал не все. Ему неизвестны были эти подробности.
«Бунтарь… Обидчивый…»
И этого хватало! И еще одно замечание, отягчающее вину: «А ведь он имел перед собой только добрые примеры…»
Лурса поискал глазами глаза Эмиля. Ну конечно, только добрые примеры! Как же иначе, черт побери!.. Достаточно поглядеть на портрет его отца, такого кроткого, такого всем довольного, хотя багровый румянец на скулах и узкие плечи выдавали его неизлечимый недуг.
Чертежник на заводе Доссена, выпускающем сельскохозяйственные машины, он величал себя: «Начальник технической службы». Родом он был из Капестана. Отец его умер, осталась только мать.
Когда отец Эмиля скончался, пришлось, как и прежде, высылать старой госпоже Маню на жизнь двести франков в месяц, и старушка писала на своих визитных карточках: «Эмилия Маню, из Капестана, живет на ренту».
А разве мать Эмиля не велела выгравировать на медной дощечке: «Преподавательница музыки», хотя не имела диплома и могла дать детям лишь первоначальные навыки игры на пианино и самые поверхностные знания молоденьким девушкам, глубоко равнодушным к музыке!
А их бифштексы! Эмиль как-то раз намекнул на эти самые бифштексы: крохотные, тонюсенькие кусочки мяса… Сопровождаемые к тому же традиционной фразой: «Ешь, тебе нужно набираться сил…»
Что тут мог понять Дюкуп? Да и все сидящие в зале.
«Следствием установлено, что вплоть до нынешней осени Эмиль Маню имел только одного друга, вернее, приятеля — Жюстена Люска, сына торговца, который работает как раз напротив книжной лавки Жоржа, где служит Маню… Они вместе учились в городской школе… Следует заметить, что Маню считался прекрасным учеником, легко усваивал все предметы, всегда имел отличные отметки… Люска же по причине его рыжей шевелюры, его фамилии, его настоящего имени Эфраим и восточного происхождения отца травили одноклассники…
Два мальчика, два различных уже в ту пору темперамента… Люска, кроткий, терпеливый, молча сносил насмешки, даже самые грубые, если не жестокие…»
И это правда! Только Дюкуп, разумеется, опять ничего не понял! А правда в том, что Люска, стремясь постичь тайны коммерции, нанялся продавцом в «Магазин стандартных цен», торговал, нисколько этим не стесняясь, прямо на тротуаре, был, как говорится, зазывалой; а ведь это еще более унизительная и трудная работа.
Одевался он плохо, но не обращал на это внимания. Ему говорили, что от него воняет совсем как в лавке его папаши, и он не спорил. Владельцы «Магазина стандартных цен» запрещали своим уличным продавцам носить пальто, что, по их мнению, придало бы молодым людям вид жертв, и им приходилось зимой поддевать под пиджак два свитера.
«Нам удалось установить, что именно Маню настаивал, чтобы его товарищ ввел его в вышеуказанную группу молодых людей, которых можно было бы назвать, правда не без романтического преувеличения, „золотой молодежью“ нашего города… В тот вечер шел дождь, и в восемь часов тридцать минут Маню ждал Люска под большими часами, служившими вывеской господину Трюфье на улице Алье… Люска пришел с запозданием, так как у его матери, что случалось нередко, начался сердечный припадок…
Молодые люди направились в „Боксинг-бар“, где должны были встретиться с членами группы, ибо именно в этом баре происходили их сборища…»
Лурса, который, казалось, задремал под звук голоса следователя, медленно поднял голову, так как Дюкуп перешел к самому щекотливому пункту.
«Поскольку жалоб не поступало, поскольку никакого ощутимого вреда вышеупомянутая группа не причиняла, следствие не сочло необходимым останавливаться на некоторых поступках и действиях ее членов… Допустим, что эти молодые люди подверглись тлетворным современным веяниям, что на них оказали пагубное влияние известная литература, фильмы, некоторые примеры, бороться с которыми у них не хватало моральных сил…»
И Дюкуп докончил мысль, гордясь своей утонченностью: «Мы не помним той эпохи, когда романтизм требовал, чтобы молодые люди были непременно больны чахоткой… Самые пожилые из нас еще помнят те времена, когда идеалом молодежи был кавалерийский офицер, потом уже почти на нашей памяти пришла эпоха „прожигателей жизни“, „клубменов“. А сейчас мы живем в эпоху гангстеризма, и не следует удивляться тому, что…»
Лурса не мог отказать себе в удовольствии буркнуть в бороду:
— Болван!
Слишком это было легко! Было это и верно, и неверно! Впрочем, один только он знал это, один он, неповоротливый, тяжеловесный, чудовищно реальный среди всей этой нежити.
Сегодня утром он не выпил ни капли. Он ждал перерыва, чтобы сбегать в бистро напротив суда и залпом проглотить два-три стакана красного вина; время от времени он впустую растравлял свое презрение и злобу, и отсюда, как ему казалось, шла горечь, та, что мучила его по утрам.
Когда он сам был молод, он вряд ли даже знал о существовании таких юношей, как Эмиль Маню, бедных, нетерпеливых, стесненных в каждом своем движении.
Да и замечал ли он вообще хоть что-нибудь? Он жил как в трагедии, среди накала благородных чувств, и когда полюбил, то полюбил всем своим существом, так что уже не оставалось места ни для сомнений, ни для мелочных расчетов.
Не удивительно ли, что он думает о таких вещах здесь, в этом зале, который существовал уже в те времена и видел целую череду подобных дел?
А он вот ничего не видел! Город и тогда был такой, как сейчас, так, видно, Мулэну на роду написано, — с Рожиссарами, с Дюкупами, с Мартой, с элегантным уже и тогда Доссеном, с подозрительными кварталами, с барами вроде «Боксинга», с мелькающими женскими тенями на тротуарах.
А он, Лурса, жил в некоем идеальном мире, где было поровну науки и любви. Или, вернее…
Он любил! Чего там! Любил всей душой, самыми потаенными ее уголками. А раз так, какая надобность выказывать свою любовь, зачем это внешнее, всегда смехотворное, проявление чувств?
Он целовал жену и запирался в своем кабинете, виделся с ней за обедом. Она ждала ребенка, и он был счастлив. У него родилась дочь, и три-четыре раза в день он заглядывал в детскую.
Если пользоваться языком Дюкупа, то была «традиционная» эпоха. Сам город был ясен и прост, как будто его построил ребенок из детского «Конструктора». Суд, префектура, мэрия и церковь! Судьи, адвокаты! Крупная буржуазия, а внизу люди, которых он не знал, которые отправляются поутру в контору или в магазин, затем торговцы, которые с грохотом открывают на заре ставни лавок.
Эта эпоха для него лично кончилась на следующий день после бегства Женевьевы с Бернаром!
И вместо того чтобы кричать и стенать, он стер все одним махом, как стирают мел с грифельной доски.
Кругом одни дураки! Целый город дураков, ничтожных людей, которые не знают даже, зачем живут на белом свете, и которые тупо шагают вперед, как быки в ярме, позвякивая кто бубенчиком, кто колокольчиком, привешенным к шее.
Город стал лишь декорацией, лепившейся вокруг небольшого логова, которое он населил своей собственной жизнью, своими запахами, своим презрением к роду человеческому; его кабинет — и за стенами кабинета как бы ничья земля, no man’s Land, дом, постепенно приходивший в упадок, где росла маленькая девочка, ничуть его не интересовавшая…
Судьи? Болваны! И к тому же в большинстве рогоносцы!
Адвокаты? Тоже болваны, а некоторые просто сволочи!
Все до одного!
Доссены, которые положили жизнь на то, чтобы их дом был самым красивым в городе, и Марта, которая ввела в моду дворецких в белых перчатках, хотя они перевелись в городе еще задолго до войны.
Рожиссар, который ездит по святым местам в надежде, что умолит небеса послать ему ребенка — разумеется, длинного, тощего младенца, как он сам и его супруга.
Дюкуп, который рано или поздно станет важной персоной, ибо делает все, что для этого нужно.
Добрая печурка, красное, темно-красное вино и книги, все книги на свете. Таков был мир Лурса. Он знал все! Он все прочел! Он имел право насмехаться над людьми, сидя один в своем углу.
— Сборище болванов!
Он охотно добавлял:
— Зловредных болванов!
И вот, словно пламя пожара охватило дом, и там обнаружился целый выводок мальчишек…
Потом по их следам он стал бегать по городу…