Часть 50 из 58 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он открывал людей, запахи, звуки, магазины, свет, чувства — людскую магму с ее кишением, жизнь, отнюдь не похожую на трагедию, и охваченных страстями дураков, неожиданные, непонятные взаимоотношения между людьми и вещами, сквозняки на перекрестках и запоздалого прохожего, лавочку, которая бог знает почему еще не закрыта ночью, нервного молодого человека, ожидающего под большими часами, знакомыми всему городу, своего приятеля, чтобы тот повел его навстречу будущему…
Время от времени он с ворчанием шевелился, и все глаза обращались к нему, и в первую очередь глаза Дюкупа, который боялся потерять нить, хотя выдолбил свою речь наизусть.
Никто не понимал, что он, Лурса, делает здесь, ибо, по общему мнению, он должен был бы, воспользовавшись благовидным предлогом, уехать путешествовать или сказаться тяжелобольным. Сестра ему прямо об этом заявила. Она-то ведь больна. И ее сын болен, и так серьезно, что ему необходим швейцарский климат.
Сам Доссен тоже приходил к Лурса, и Рожиссар разговаривал с Лурса не только на правах родственника, но и как лицо официальное.
По сути дела, он, сидевший сейчас на скамье защиты, он сам почти подсудимый. Что он будет делать, когда речь зайдет о его собственной дочери?
Ибо речь о ней рано или поздно зайдет. Дюкуп уже подбирался к этой теме маленькими зигзагообразными ходами.
«…Все свидетельствуют о том, что молодые люди были скорее неосторожны, чем злонамеренны, что после несчастного случая, происшедшего по вине Эмиля Маню, они ни на минуту не собирались бросить раненого на дороге, хотя положение для них создалось угрожающее… К несчастью, и тут мы не можем сказать ничего в пользу подсудимого, которого, по его собственному признанию, в этот момент тошнило где-то на обочине дороги и который ни в чем не отдавал себе отчета…
Мадемуазель Лурса делом доказала свое самообладание и мягкосердечие. Она дала согласие принять раненого у себя в доме…»
А его, Лурса, подмывало выкрикнуть наподобие одного маньяка, которого он видел на каком-то митинге, куда случайно попал: «Неправда!»
И если он не сказал этого вслух, то его презрительная поза была достаточно красноречива.
Неправда это! Все неправда! Не мягкосердечие и даже не самообладание! Ибо теперь он знал цену этому самообладанию, которое все приписывали его дочери. Он знал теперь, что приходит оно к ней на помощь именно в минуты наибольшей растерянности.
Правда прежде всего в том, что все они были пьяны. Он расспрашивал каждого по очереди… И каждый лишь с трудом мог припомнить, что делали другие. Шел дождь, видимость была плохая. Они даже не знали в точности, что произошло. «Дворники» продолжали двигаться по стеклу. Эмилю показалось, будто он увидел кровь, он вцепился в ствол дерева, и его начало рвать.
Навстречу им проехал автомобиль, и, так как их машина стояла посреди дороги, шофер крикнул им:
— Идиоты!
Большой Луи зашевелился. Тогда они еще не знали, кого сшибли; но как раз при красном свете задних фар они увидели какого-то человека, он задвигался, присел на корточки, пытаясь встать, половина лица его была залита кровью, глаза блуждали, а одна нога странно откинута.
— Не уезжайте! — раздался голос. — Не смейте уезжать! Помогите мне…
Правдой было то, что если они подошли к нему, то лишь для того, чтобы заставить его замолчать.
— Загубили меня, гады! — простонал тот. — Теперь везите меня куда-нибудь… Только не в больницу… И только не в полицию, слышите?! Кто вы такие? Дерьмо! Сосунки!
Вот что было в действительности! Он сам ими командовал. Дайа, колбасник, потащил его к машине с помощью Детриво, который держал раненого за ноги и то и дело ронял очки. О Маню все забыли. Он свалился под дерево, и его тоже пришлось нести, вталкивать в машину, мокрого, грязного.
Сейчас, во время допроса Николь, они узнают все! Она не говорила о своем мягкосердечии. Она просто ответила на вопрос:
— …Это он! Это он велел нам пойти за доктором, но не велел ничего сообщать в полицию. Эдмон уже заметил у него татуировку.
— А кто пошел за доктором?
— Мы решили, пусть идет Эдмон, потому что он знаком с врачом…
Они выслушают также и доктора Матре. Его свидетельские показания здесь, в папке № 17.
«Сначала я решил, что при раненом находятся только мадемуазель Николь и ее двоюродный брат Доссен. Потом я заметил, что дверь соседней комнаты полуоткрыта. И только под конец я обнаружил, что там находится целая группа молодых людей, которые умирали от волнения и страха. Один из них лежал прямо на полу, и я посоветовал дать ему выспаться, потому что он был сильно пьян…»
Бедняга Матре, который пользовал лучшие семьи города и у которого был торжественно-благородный вид героев Жюля Верна!
«Мне хотелось установить поведение каждого из них в течение этой ночи», — продолжал Дюкуп, у него совсем застыли руки, и время от времени он щелкал пальцами, желая их согреть.
Неправда! Этого потребовал он, Лурса!
«Мадемуазель Лурса выказала исключительное мужество и, по словам доктора Матре, вела себя как настоящая сиделка…»
Черта с два! В подобных обстоятельствах Николь продолжает жить по инерции, машинально, что и позволяет ей сохранять видимость спокойствия.
«Эдмон Доссен, будучи весьма встревожен, попросил совета у врача, которого тот не мог ему дать… Он сам сейчас об этом скажет…»
Что скажет? Что это, мол, не его вина. Что он готов был уплатить стоимость содержания раненого в больнице. Что предлагал просить за Большого Луи одного депутата, друга своего отца…
И наконец, Детриво, который то и дело терял очки, видел всю эту сцену своими близорукими глазами и судил о ней своей жалкой головой!
Пусть кто-нибудь спросит Лурса: «А вы действительно ничего не слышали?»
Он даже не будет ссылаться на то, что у них длинные коридоры, лестницы, что в доме два крыла; он скажет: «Я был пьян, господа!»
Что тоже не совсем правда. Он был таким же, как и все прочие вечера, когда его засасывало одиночество, — разомлевший, вялый, неуклюжий.
Присяжные старались придать себе равнодушный и серьезный вид, потому что в зале у каждого было много знакомых. Публика ждала конца выступления Дюкупа и выхода главных актеров. Иногда кто-нибудь потихоньку подходил, шептал два слова на ухо Рожиссару, который сидел в прокурорском кресле, поставив перед собой коробочку с мятными лепешками.
Все эти появления означали: «Еще не нашли!»
Не нашли девицу Пигасс! Ибо здесь Адель превратилась в девицу Пигасс!
Взгляд Рожиссара в сторону Лурса: «Нет… Ничего нового… Еще нет… Очень сожалею».
У Дюкупа пересохло во рту, и говорил он уже не так гладко. Со своего места ему не видно было Лурса, но и на расстоянии чувствовал он его собранную в кулак волю и мефистофельскую ухмылку.
«Именно этой ночью, в четыре часа утра, подсудимый завязал отношения с мадемуазель Лурса, которая ухаживала за ним так же, как и за раненым…»
Они сделали буквально все, лишь бы избавить Лурса от позора. Умоляли не появляться в суде — не только ради него самого, но и ради всей семьи, ради его коллег адвокатов, ради всех тех, что в Мулэне считаются порядочными людьми!
А он предпочел выставить себя на всеобщее обозрение!.. Если бы они еще знали, чему он улыбнулся именно в эту минуту… Да тому, что, собираясь в суд нынче утром, он чуть было не поддался искушению и не сбрил бороду! Вот была бы комедия! Явился бы перед ними свежевыбритый, с аккуратно расчесанной шевелюрой, в крахмальном безукоризненном воротничке!
«Восемнадцатого октября, во время третьего допроса, обвиняемый сообщил нам, что через посредство своего приятеля Люска вошел в чужую ему среду и что его побудила к этому любовь к мадемуазель Лурса… Таким образом, пытаясь объяснить свое поведение той ночью, он уверяет, что, проснувшись и чувствуя себя еще больным, он пустился в длинное страстное объяснение…
Мадемуазель Лурса со своей стороны заявила нам:
— Ему было стыдно за все происшедшее и за испачканную одежду… Он умолял меня его простить. Он был очень взволнован… Признался, что хотел только одного — ближе познакомиться со мной…»
Дюкуп, так же как и свидетели, не имел права пользоваться написанным материалом. Поэтому он временами закрывал глаза, стараясь точно вспомнить заранее приготовленную фразу, какую-нибудь свою отметку, документ.
«Установлено, что в дальнейшем Маню бывал в доме так часто, как только позволяли обстоятельства. Я не беру на себя смелость утверждать, что он цинично воспользовался этим происшествием, которое послужило прекрасным извинением его частых визитов…
Однако…»
Неправда! Никогда Дюкупу не было восемнадцати лет, никогда он не знал, что такое любовь и наваждение, от которых спирает в груди! Да и сам Лурса тоже. Но Лурса все-таки удалось вдохнуть аромат чужих восемнадцати лет!
«Начиная с этого времени он приходит каждый вечер, вернее было бы сказать — каждую ночь, и иногда возвращается домой к матери не раньше трех часов утра… Он пробирался, как вор, через черный ход, выходящий в тупик…»
Неправда! Вовсе не как вор!
Лурса минутами был так далек от этого судилища, что несколько раз совал руку в карман за сигаретами, готов был зажечь спичку.
«На мои вопросы о его отношениях с мадемуазель Лурса он цинично ответил:
— Я не намерен сообщать подробности моей личной жизни…
Однако он не отрицал, что воспользовался интимностью, которая неизбежно создалась в результате этой драмы, и что часто пробирался в спальню к молодой девушке».
Лурса предупреждали: «Вы сделаете задачу суда еще более трудной, чем она есть… Ваше присутствие наверняка вызовет скандал!»
И в самом деле, вся публика глядела на него, и он глядел на нее своими большими глазами, самодовольно усмехаясь в бороду.
— При малейшем нарушении порядка я прикажу очистить зал! — крикнул председатель, когда в зале поднялся шум и шепот любопытства.
А Дюкуп, у которого горело лицо и мерзли руки, продолжал: «Спустя двенадцать дней разразилась драма… Установить, чем были эти двенадцать дней для обычных посетителей дома, и являлось задачей следствия…»
Для Лурса все было много проще! Его печурка! Его бургундское! Книги, которые он наудачу снимал с полки, прочитывал три или пятьдесят страниц, стакан, куда он подливал вино, и этот добрый теплый дух, который, казалось, исходил от него самого, сливался с ним, его он вдыхал, засыпая.
«Переходя к вопросу об отношениях между обвиняемым и мадемуазель Лурса, бесполезно…»
Верно! Верно! Они были любовниками! Если уж говорить точно, стали ими на третий же день! И с тех пор пошло! Эмиль любил ее страстно, лихорадочно, с гордостью и даже с каким-то отчаянием. А Николь, надо полагать, покорило это неистовство чувств.
Они любили друг друга. Они способны были сжечь дотла весь город, если город восстанет против их любви.
Прочие, те, что способствовали их встречам, сами того не зная — все эти Эдмоны, Дайа, Детриво, Люска и сын генерального советника Груэн, — были лишь простыми статистами, стесняющими фигурантами.
Еще более стесняющими, чем Большой Луи, который имел в их глазах хотя бы то преимущество, что служил как бы алиби, извинением, поводом для частых визитов Эмиля…
Началось все это с такой сильной и острой ноты — именно из-за драмы, автомашины, крови, — что любовь сразу же достигла своего пароксизма…
А этот Дюкуп с его бледной мордочкой режет перед судьями эти чувства на тоненькие ломтики.
Впереди и чуть слева от Дюкупа в прокурорском кресле сидел Рожиссар, направо — особенно беспокоивший, хоть и невидимый ему Лурса, а напротив маячила гигантская пасть председателя Никэ, который делал все, что мог, и даже записывал что-то…