Часть 4 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хорошие чулки мне бы тоже не помешали, – вздохнула Лина. – В Урге их днем с огнем не сыщешь. Будь добр, привези мне из Бар-Хото хорошие шелковые чулки.
Я состроил сконфуженную гримасу – мол, не в моих силах добыть для нее этот аленький цветочек, и мы стали хохотать как дети, умиленно глядя друг на друга. Это был апофеоз нашего свидания.
Из конспиративных соображений провожать ее я не пошел, лишь вывел на задний двор и довел до калитки. Дальше ей предстояло идти одной. Этим путем она пришла – и сейчас, тоже в одиночестве, должна была проделать обратный маршрут.
Калитка выходила в стиснутый заплотами глухой проулок, а он через пару сотен шагов вливался в главную торговую артерию Урги. Русские называют эту улицу Широкой. На ней теснятся китайские лавочки, харчевни, цирюльни, шорные, слесарные и портняжные мастерские, будки сапожников и меняльные конторы. В первой половине дня здесь всегда людно, и делающая покупки жена русского консула не привлечет к себе особого внимания. Мы условились, что она купит что-нибудь в универсальном магазине Второва, единственного серьезного конкурента китайских коммерсантов, а оттуда по телефону вызовет извозчика.
Открывая калитку, я увидел за ней присевшего по нужде старика-монгола. В Урге монголы отправляют естественные надобности там, где приспичило, но этот, видимо, отличался особой стеснительностью. Привыкшая к подобным картинам Лина равнодушно скользнула по нему взглядом, а я расстроился. Чертов старик испортил нам последние минуты перед расставанием – на его фоне прощальный поцелуй был невозможен.
Я вернулся в кабинет, лег на кровать, не перетаскивая ее назад в спальню, и с полчаса неподвижно пролежал лицом в потолок, как в летний день лежат на траве, глядя в небо с плывущими по нему облаками. Телесная опустошенность блаженно и при этом болезненно сочеталась во мне с наполненностью души. Помню, я тогда подумал, что единство двух этих противоположных состояний и есть счастье.
11
Стареющий человек на середине шестого десятка, я с силой выдыхаю воздух на лежащее передо мной зеркальце для бритья. Туманясь, оно возвращает мне мое дыхание с запашком запущенного катара желудка. Оттянув пальцем щеку, изучаю дырки на месте двух отсутствующих в верхней челюсти зубов. Тут их не лечат – сразу рвут. Смотрю на свое поношенное лицо – и сквозь следы потерь вижу себя 34-летним, загорелым, в перетянутом портупеей новеньком терлике с полевыми погонами, сидящим на саврасой кобыле-трехлетке по кличке Грация. Порода, к которой она принадлежала, была известна как «першинская жирафа»; даурский коннозаводчик Першин вывел ее, скрещивая «монголок» с орловскими рысаками. От последних Грация унаследовала стать и длинные ноги, от первых – косматость, выносливость и непропорционально короткую шею, составлявшую ее главный изъян: с такой шеей при таких ногах она не доставала мордой до земли и не могла питаться подножным кормом. Есть из подвязанной к морде торбы – вот ее участь.
В 11-й день III Луны побудку сыграли затемно. К семи утра приказано было подседлаться и быть готовыми к выдвижению на соборную площадь Урги. Ровно в одиннадцать бригада должна была пройти по ней торжественным маршем, затем вернуться в казармы, навьючить лошадей, сменить парадное платье на походное и выступить из города не позднее двух часов пополудни, – но к одиннадцати часам стоявшая рядом с огромной белой юртой Абатай-хана дощатая трибуна, изделие тех же плотников, что сколотили лестницы для учений в Дзун-Модо, оставалась пуста.
Ни в двенадцать, ни в половине первого никто на ней не появился; лишь во втором часу на нее взошел Намнансурэн со свитой и другие официальные лица. Опоздание означало, что неотложные заботы о благе государства помешали им прибыть вовремя.
Принимать парад должен был военный министр, а командовать – Наран-Батор. Он сидел на великолепном керуленском степняке, но одет и вооружен был с подчеркнутой скромностью: вместо княжеского халата – синий терлик с простой казачьей шашкой на поясе, на голове – русская офицерская фуражка без кокарды. Имя Наран, по-монгольски «солнце», братья Санаевы трактовали в том смысле, что он, как солнце, равно согревает заботой всех подчиненных независимо от их происхождения и чина.
Я на моей Грации находился слева и сзади от него вместе с начальником штаба и группой бригадных лам, но Зундуй-гелуна среди них не было – на днях он стал командиром дивизиона из его соплеменников-дергетов. Монгольские ламы, уходя в паломничество к тибетским святыням, слагают с себя монашеские обеты, а добравшись до места, принимают их вновь, иначе по пути через Гоби не смогут добывать пищу охотой и умрут с голоду. Также Зундуй-гелун взял в руки оружие, чтобы после завоевания Бар-Хото вернуться к прорицаниям и молитвам.
Грянул оркестр – барабан и четыре трубы русского духового оркестра. Их медной музыке ответила костяная, под вопли раковин качнулась и поплыла перед притихшей толпой белая хоругвь с вытканным на ней первым знаком алфавита «Соёмбо». Два года назад эта старинная идеограмма стала гербом независимой Монголии.
Венчающие ее три языка огня означали процветание страны в прошлом, настоящем и будущем, расположенные под ними солнце и луна были отцом и матерью монгольского народа. Значение верхнего из двух треугольников я забыл, а нижний, подобно острию копья, грозил врагам нации. Узкие вертикальные прямоугольники по краям гласили: «Пусть те, что наверху, и те, что внизу, равно будут честны и прямодушны в служении родине». Две рыбы между ними испокон веку символизировали единство мужского и женского начала Вселенной, но ныне, как и соседние геометрические фигуры, были переосмыслены в патриотическом духе – никогда не смыкающие глаз, они призывали к бдительности.
Толпа восторженно взвыла, когда на площади показались первые всадники. Конные шеренги выезжали из-за ограды Майдари-сум, радуя глаз форменными синими терликами, ровными рядами ружейных стволов за спинами и поднятых пик с лентами на древках. Халхасцы, ойраты, буряты, харачины, мирные скотоводы и недавние разбойники, конокрады и кичливые князья с челядью – за два года они превратились в настоящую конницу, знающую строй и приученную к дисциплине. Покровитель бригады, предок Дамдина, великий воин и подвижник, докативший колесо учения Будды от Лхасы до Байкала, мог быть доволен. Он незримо стоял у входа в свою юрту рядом с трибуной. Взвившийся там столбик пыли указывал на его присутствие.
Передние шеренги остановились, солнечные зайцы перестали скакать по металлическим частям оружия и амуниции. Подтянулись задние, бригада стала перестраиваться, разворачиваясь фронтом к трибуне. Живая лава людей и коней текла и каменела на глазах. Это завораживающе правильное движение внушало мне уверенность в успехе. Победа всегда остается за той из двух враждебных сил, которая сотворена из хаоса.
Огромная площадь легко вместила в себя все четыре полка и полубатарею немецких горных пушечек. Артиллерией командовал русский отставной капитан Багмут, неплохо знавший свое дело, но глубоко равнодушный к тому, ради чего он применяет эти знания на практике. Под началом у него служили им же обученные национальные кадры – в основном буряты и забайкальские гураны-полукровки, более способные к обращению с техникой, чем монголы. Багмут был не военным советником, как я, и не инструктором, как Цаганжапов, а состоял на монгольской службе. За труды Богдо-гэген платил ему втрое больше, чем я получал от нашего государя императора, – на этом основании он считал себя вправе смотреть на меня свысока.
Наран-Батор шагом проехал вдоль строя и встал на правом фланге, возле знамени. Шум постепенно смолк, на площади установилась та особая, полная значения тишина, которая рождается лишь в толпе и возбуждает сильнее любых слов.
Намнансурэн отделился от стоявших на трибуне второстепенных персон и начал говорить. Его речь состояла из обычного набора пропагандистских тезисов без малейшей попытки окрасить их сколько-нибудь личным чувством: монголы вышли из-под власти Пекина не потому, что изменили Сыну Неба, а потому, что сами же китайцы беззаконно свергли его с престола и установили «нечестивое государство». Гамины запретили богослужения в храмах, изгоняют лам, разоряют монастыри и тем самым доказывают свою природу мангысов. Чаша народного терпения переполнилась, их последнее логовище на монгольской земле будет уничтожено, и страдающие от насилий братья-тордоуты вернутся в лоно матери-родины.
Даже при моем далеко не блестящем знании языка я всё понимал, но от бессчетного повторения расхожие агитационные формулы напрочь перестали соотноситься с реальностью – так в детстве твердишь какое-нибудь слово, пока оно не обращается в нечто расплывчатое, никак не связанное с обозначаемой им вещью.
Намнансурэн говорил бесстрастным тоном человека, считающего излишним модулировать голос, жестикулировать и вообще прибегать к каким-то ораторским приемам для констатации самоочевидного. Эта картина мира когда-то злила меня своей примитивностью и подтасовкой фактов, но чем дальше, тем больше я с ней смирялся. Если бы я бескомпромиссно ее отверг, то не смог бы жить, тем более – исполнять свои обязанности среди людей, способных существовать только в ней. Вправе ли я презирать их за доверие к тому, о чем Намнансурэн голосом спящей царевны вещал с трибуны? Этично ли мне вставать в позу существа с развитой легочной системой, которое с высот эволюции надменно взирает на тех, кто для получения кислорода вынужден обходиться жабрами?
Намнансурен замолчал. Слышно стало, как по окраинам столицы движутся обозы с боеприпасами, рисом, мукой, солью, чаем. На быках и верблюдах везли запасную упряжь, бочки для воды, палатки-майханы, котлы, запас дров, чтобы разводить костры на голых солончаковых равнинах. Пастухи гнали овечьи гурты. Норма мясного пайка не претерпела изменений со времен Абатай-хана – каждому цырику выдавался один баран на неделю. Правительство свободной Монголии добавило к нему ложку соли и золотник чая.
12
Первые дни мы по Улясутайскому тракту двигались на запад. По сторонам дороги с регулярностью верстовых столбов попадались камни с высеченными на них надписями. Цаганжапов сказал, что это заклинания от злых духов и напоминания о необходимости приносить им жертвы. От добрых они отличались тем, что брали плату не за помощь, а за непричинение вреда. Я достал пачку папирос, одной угостил Цаганжапова, вторую закурил сам, а третью незаметно бросил на землю возле очередного такого камня.
Во время боев на Калганском тракте Дамдин старался держаться при мне, а теперь – при Зундуй-гелуне с его дергетами. Я то и дело видел их вместе, но под вечер шестого или седьмого дня пути, после того как мы, сойдя с тракта, приняли южнее, он нагнал меня и пустил лошадь рядом с моей Грацией. Левый рукав его синего форменного дэли перетягивала черная повязка – знак принадлежности к штабным офицерам. Перед началом похода Наран-Батор приписал его к штабу из почтения к текущей в нем крови Абатай-хана.
– Мне открыты ваши тайные мысли, – сказал он, изображая гипнотизера и делая ладонью плавные пассы перед моим лицом. – Поход будет тяжелым, успех – сомнителен, а если даже победа нам улыбнется, мы ничего от этого не выиграем. Торговля прекратится, крепость и соседние фактории запустеют. Гамины из Шара-Сумэ начнут разорять приграничные земли, угонять скот. Тордоуты, которых мы хотим освободить, пострадают первыми. Верно?
– В общих чертах, – согласился я.
Он проницательно сощурился:
– По-вашему, Бар-Хото никому не нужен, зато сам по себе поход выгоден многим. Деньги, власть, тщеславие – вот его истинные причины. Так?
Я кивнул.
– А вот и нет! – объявил Дамдин. – Монголия включает четыре аймака Халхи, территории вокруг Бар-Хото входят в один из них. Вернуть их – значит восстановить историческую справедливость. Справедливость для народа важнее, чем польза… У одного моего друга в Париже была такса, – ушел он в сторону от темы разговора, чтобы, видимо, чуть позже вернуться к ней с выведенной из этой таксы моралью. – Как-то гуляли с ней в Тюильрийском саду, и она полезла в драку с сенбернаром. Еле оттащили. Такса – маленькая собачка, но воображает себя большой и сильной. У нее – психология крупного пса; и мы, монголы, такие же. Мы считаем себя великим народом – и имеем для этого основания. Только великие народы воюют не за выгоду, а за честь.
Он умолк, давая мне время осмыслить сказанное, но я просто смотрел по сторонам. Степь вокруг была не гладкая, как на востоке Халхи, а всхолмленнная, сопки – не округло-одинаковые, как в Сибири, а разные по формам и по-разному окрашенные от выходящих на поверхность минеральных пород. Рыжие, бурые, фиолетовые – все они, пока солнце стояло высоко, издали казались темными на фоне синего неба и свежей зелени, но при вечернем, боковом освещении цвет их становился ярче, а палитра – многообразнее.
За одной из них открылся небольшой монастырь в тибетском стиле. Кучка зданий с плоскими кровлями приветливо белела среди щебенистых осыпей, но чем ближе мы подъезжали, тем явственнее ощущался дух запустения. Нигде не видно было следов скота, субурганы заросли травой. Из ворот никто не вышел, тишину нарушал лишь унылый в своей однотонности стук молитвенной мельницы, вращаемой ветром на крыше главного дугана.
Внутри мы нашли разоренные кумирни, старые кострища и два скелета в обрывках монашеского платья. Тела были расклеваны грифами, съедены лисами и степными волками. Дамдин сказал, что монастырь разграбили союзные гаминам дунгане, ламы бежали и не спешат возвращаться обратно.
Я почувствовал себя сказочным героем, который на пути к пещере дракона встречает безлюдные мертвые селения, сожженные огнем из его пасти. Какая бы чушь ни говорилась о китайцах из Бар-Хото, в ней, как во всяком мифе, была доля правды.
В покинутой или оскверненной убийством обители поселяются злые духи. Отпугивая их, цырики громко хлопали в ладоши. Ночевать тут никому не хотелось; лагерь разбили далеко за монастырской оградой. Быстро стемнело. В прозрачной атмосфере нагорья звёзды горели ярко и сильно, созвездия резко бросались в глаза.
Палаток не ставили. После ужина, только я успел разложить свой спальный футляр, явился Дамдин с предложением прогуляться перед сном к монастырю: он покажет мне кое-что интересное. Я согласился.
Через пять минут мы вошли в ворота и вышли к главному дугану. В нише наружной стены сидел глиняный Будда с отбитым дунганами носом, что не мешало ему сохранять на губах чуть заметную улыбку – знак приятия этого исполненного страданий мира как неизбежного этапа на пути к просветлению.
Ветер стих, молитвенная мельница умолкла. От полной луны было светло как днем. Впереди показался совершенно неуместный тут коновязный столб-сэрге необычной формы и таких размеров, что Гэсэр мог бы привязать к нему своего исполинского вещего коня. Подошли ближе – и я с изумлением увидел, что это никакая не коновязь, а грубо вытесанный из бревна мужской детородный орган в человеческий рост.
Сухой здешний климат милостив ко всему, что сделано из дерева – бревно почти не потемнело. Нижний его конец был вкопан в землю и укреплен камнями, основание терялось в высокой прошлогодней траве, но выше не оставалось уже никаких недомолвок.
– Заметьте, – обратил Дамдин мое внимание на творческий метод резчика, – сделан не в реалистической манере. Реализм – европейское изобретение; для нашей национальной традиции характерны образы более обобщенные.
Он объяснил, что в старину такие фаллосы возили в обозе за монгольским войском, а на ночлегах ставили посреди лагеря, чтобы дакини, злые духи в облике прекрасных женщин, удовлетворяли похоть на них – и не изнуряли спящих воинов своими ласками.
– У монахов бывают те же проблемы, что у воинов в походе, – сказал Дамдин. – Если на протяжении столетий такие штуки ставят там, где спит много мужчин, – значит, польза от них есть. Может быть, они действуют по принципу громоотвода – улавливают и отвлекают на себя какие-то вредоносные элементы нашего подсознания.
Ошкуренное бревно поблескивало под луной. Я похлопал по нему ладонью, сказав, что сегодня мы ночуем в радиусе его действия – а значит, будем спать без поллюций и хорошо выспимся.
Дамдин не улыбнулся моей шутке. Я подумал, что, если Цыпилма не пошла на уступки, а ему не удалось отстоять свое право мочиться на корточках, по этой части у него не всё ладно.
– Эти дакини – они в самом деле так соблазнительны? – спросил я, когда пошли обратно.
– Спереди – да. Лицо, шея, грудь, бёдра – всё прекрасно. А посмотришь сзади – бр-р-р! Спины нет, все внутренности наружу… Отличная, кстати, аллегория женской сущности, – подтвердил он мою догадку насчет его отношений с женой.
Лагерь засыпал. Большинство костров прогорели до углей, лишь два-три из последних сил бросали ввысь редеющие искры.
Я разделся и залез в спальный футляр. Эти дакини разбередили мою фантазию, хотя после целого дня в седле никаких мыслей не остается, засыпаешь в секунду и спишь как убитый, даже предутренняя тревога плоти – нечастая гостья. Я чувствовал, что похотливость и обнаженные внутренности как-то связаны между собой, но понять природу этой связи не смог и вскоре уснул.
13
Третью неделю мы двигались на юго-запад. Эта местность на моей карте была почти сплошным белым пятном; полагались на проводников.
Дамдина я видел редко, хотя не мог не замечать, как растет его влияние. Никто не знал, какую должность ему отвели при штабе, но он стал участвовать в совещаниях у Наран-Батора наряду с командирами полков и дивизионов. Его мнения выслушивались с неизменным вниманием, особенно после того, как у начальника штаба, часто ему возражавшего, на сутки отнялся язык. Цаганжапов думал, что тут не обошлось без Зундуй-гелуна с его тантрийской магией, да и я грешил на него же, но объяснял случившееся не магией, а гипнозом.
Однажды его дергетский дивизион наткнулся на отряд дунган под командой китайского офицера. После короткой стычки дунгане рассеялись, бросив угнанный скот и троих тяжелораненых, в том числе командира-китайца. Молодой, могучего сложения, он сидел на земле, привалившись спиной к камню, и спокойно смотрел на скачущих к нему всадников. Один из подъехавших пронзил его пикой. Раненый подался вперед, когда пику выдернули из тела, но не застонал. Второй удар также не вырвал у него стона. Ему рассекли грудь, но он и тогда не потерял угасающей воли – отвел глаза в сторону и, по-прежнему не издав ни звука, тихо умер.
Кто-то из дергетов рассказал о случившемся Багмуту, Багмут – мне.
– Это бы еще туда-сюда, – закончил он, прикуривая от вынутого из костра уголька, – у них принято съедать сердца врагов, если те не лаптем были деланы. Тут вот еще что: Зундуй-гелун велел снять с убитого кожу и засолить ее.
– Господи! – содрогнулся я. – Зачем?
– Зачем рыбу солят? Чтобы не протухла, – сказал Багмут. – А вот на кой ляд ему эта кожа, спроси своего дружка. Он, поди, в курсе.
Мысль, что Дамдин там был и не протестовал, вскипела во мне вместе с яростью и отвращением, но тут же сменилась другими, более прагматичными: в степи новости распространяются быстро, к лету об этом вопиющем случае узна́ют в Урге, Гиршович корреспондирует в Верхнеудинск и Читу, из забайкальских газет перейдет в китайские, включая те, что в Пекине и Шанхае выходят на английском, из них – в европейские. В армии, созданной на русские деньги и управляемой при помощи русских советников, такие инциденты нетерпимы.
Первый порыв был – бежать к Дамдину, потребовать у него объяснений; но уже стемнело, мы с Багмутом сидели у догорающего костра. Надвигалась ночь. Я решил отложить разговор на завтра.
На другой день гряда невысоких бесплодных гор, вдоль которой мы ехали вторые сутки, раздвинулась, открывая прорезавшее скалы ущелье. До него было не более версты, но Наран-Батор приказал остановиться – и правильно сделал. Внезапно потемнело, налетевший с юга ураганный ветер закручивал столбы пыли и уносил их к горизонту.
Гроза разразилась раньше, чем нам удалось бы достичь противоположного края ущелья. Окажись мы сейчас там, нас смыло бы хлынувшим по нему потоком. Пришлось пережидать дождь под брюхом у лошадей.
Заметив поблизости Дамдина, я прокричал ему сквозь гул ливня:
– Ты вчера был с Зундуй-гелуном… Зачем он это сделал?
Он не стал притворяться, будто не понимает, о чем речь, перелез под мою Грацию и объяснил, что при совершении некоторых тантрийских обрядов в храме расстилается полотно в форме снятой с человека кожи; силой заклинаний оно претворяется в мангыса, а попирающий его ногами лама – в победителя этих тварей. В старину для таких церемоний употреблялись кожи настоящих мангысов, но их давно нигде не осталось, даже сам Богдо-гэген довольствуется полотняной. Нечеловеческая сила духа, проявленная этим китайским офицером перед лицом смерти, выдает в нем существо демоническое, – следовательно, его кожа годится для обряда.
Я выслушал это с тягостным чувством. В милосердном учении Будды с его директивой щадить всё живое имелся, оказывается, свой подвальный этаж, куда нет входа наивным адептам желтой религии вроде нас с Линой.
Дамдин ждал моего ответа. Я вспомнил, как у него тряслись пальцы, когда он травой оттирал их от крови убитого нами чахара. Отрезание ушей далось ему нелегко, но лиха беда начало. Присутствовать при вчерашнем живодерстве ему, видимо, было уже проще.
– Ты становишься другим человеком, – сказал я. – Не тем, которого я знал и любил.
Дамдин ответил цитатой из своего любимого Ницше:
– «Отзывчивый, мягкий, скромный, доброжелательный – таким вы хотели бы меня видеть? В этом случае я был бы идеальный раб».
Дождь прекратился; мы попробовали подъехать к ущелью – но там, где час назад петлял жалкий ручеек, теперь мощный поток с грохотом вырывался из теснины и разливался по камням. Подмытые им громадные пласты глины сползали вниз, а потом всплывали в желтой пене, сталкиваясь и налезая друг на друга. Это было похоже на любовные игры ископаемых водяных ящеров с гладкой и блестящей кожей.