Часть 5 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Оставив обоз и артиллерию на месте, мы сделали объезд верст в шесть – и вернулись к тому же ущелью, но южнее. Здесь оно расширялось, да и вода начала спадать; можно было ехать по краю мелеющего на глазах потока. Стали попадаться заболоченные участки почвы с зарослями мохнатого тростника и низкорослого красного тальника; иногда из-под копыт шумно взлетали утки. Выше, в расщелинах серого гнейса, ютились голуби. Какие-то мелкие суетливые птахи перелетали с места на место, возбужденно пересвистывались, как будто еще не перестали удивляться, что в этих гиблых местах возможно, оказывается, жить, находить пропитание, выводить птенцов.
В конце ущелья из скалы выбивался теплый ключ, которому вся эта жизнь и обязана была своим буйным, по здешним масштабам, цветением. Возле него виднелись развалины карликовой фанзы, остатки оросительных глиняных труб и сохранившее следы расчистки небольшое поле с бордюрами из неотесанных камней – форпост обитаемого мира, павший под натиском равнодушной природы. За ним простиралась похожая на преддверие царства мертвых унылая равнина в трещиноватом панцире серых солончаковых глин. Редкие кустики саксаула-дзака были окрашены в тот же цвет смертной тени. Никакой теплокровной жизни там, казалось, нет и быть не может, – но я знал, и на моей карте было отмечено, что в нескольких дневных переходах отсюда начинается и тянется вплоть до китайской провинции Шара-Сумэ обширный травяной оазис. На его западной оконечности и находился Бар-Хото.
14
Через три дня среди песка и камней начали вытягиваться языки зелени. С каждой верстой они расширялись, пока не захватили всё видимое пространство. Мы разбили лагерь в райской долине, опоясанной кустами цветущего шиповника, наполненной блеском росы и пением птиц. Местами трава была такой высоты, что даже моей Грации с ее кургузой шеей выпало счастье полакомиться свежими стеблями.
Все ожили, но спустя еще пару дней вышли к реке, которой здесь не должно было быть. На моей карте она протекала много южнее и ни одним своим изгибом не пересекала наш маршрут. Впрочем, карта была составлена в 1887 году, с тех пор топографические съемки здесь не производились, за четверть века река могла сменить русло, хотя могла появиться и новая, что на юге Монголии не редкость. Обманчиво легкая для переправы, она не выглядела глубокой, но все попытки перейти ее вброд успеха не имели. В сажени от берега вода доходила до полубока лошади, дальше дно исчезало или превращалось в кисель.
Вечером Наран-Батор созвал военный совет. Предстояло решить, стоит ли переправлять конницу вплавь, отдельно от обоза и артиллерии, или лучше искать броды, чтобы форсировать реку всей бригадой, но потерять драгоценное время и упустить имеющийся у нас шанс на внезапность нападения. Как доносили агенты из тордоутов, гамины осведомлены о нашем продвижении, но думают, что мы еще далеко.
Обсуждение затянулось. Прежде чем высказаться по существу, участники совещания припоминали аналогичные случаи из прошлого, причем аналогии были весьма отдаленные, а рассказ, как принято у монголов, начинался с детального описания места действия и не мог с него сдвинуться, но в итоге большинство голосов было подано за предложение не трогаться с места и подождать: мол, еще неделя такой жары – и река обмелеет. Общее мнение свелось к тому, что нельзя разлучать конные полки с другими подразделениями, не то китайцы разобьют нас по частям. К месту прозвучала притча о мудрых мышах, которые собрались все вместе и победили льва.
Наконец, слово дали мне. Я рекомендовал продолжить поиски бродов для артиллерии, пулеметной команды и обоза, а конные полки переправить вплавь и двинуть к Бар-Хото, чтобы отрезать от крепости разбросанные по округе мелкие китайские отряды и группы фуражиров. Подводы, пушки и скот под охраной сотни всадников подтянем позже.
Дамдин меня поддержал, добавив, что, если броды не будут найдены, нужно забить десятка два быков, дождаться, пока от кишечных газов туши раздуются на солнце, затем связать их по нескольку штук, спустить на воду и на них, как на плотах, перевезти на другой берег подводы с продовольствием и снаряжением, двуколки пулеметной команды, а главное – орудия.
Я сразу понял, откуда растут ноги у его идеи. Ничего тяжелее юрты у современных монголов нет, но на таких же облепленных тучами мух первобытных понтонах их предки переправляли китайские стенобитные машины через Днепр, Волгу, Вислу, Дунай. Память об этом остроумном инженерном решении потомки пронесли сквозь семь столетий.
Наран-Батор принял мой план с внесенной Дамдином коррективой. Я мог быть доволен, но удовлетворения не почувствовал – на меня дохнуло леденящим холодом, как если бы рядом со мной положили сохраненного вечной мерзлотой мамонта. В мире, где я очутился, походы Чингисхана и Хубилая закончились не далее как вчера. Я отдавал себе отчет в том, что едва ли этот мир окажется для меня приемлемой средой обитания.
Наутро началась переправа, к вечеру вышли на колесную дорогу к Бар-Хото. Гамины нас не ждали, нам удалось отсечь от крепости до сотни солдат, почти на треть уменьшив ее гарнизон, но успех имел и оборотную сторону: по пути наши цырики стали грабить торгоутов – и некоторые из пострадавших (заодно с теми, кто больше других зависел от торговли с китайцами) ушли в Бар-Хото и пополнили ряды его защитников. Наш освободительный поход приобрел черты гражданской войны.
15
Утром меня не предупредили, что сегодня я увижу Бар-Хото. Крепость появилась передо мной, когда я этого не ждал, и в считаные минуты почти полностью выплыла из-за ближайшей сопки. Четверть часа назад ничто тут не намекало на ее присутствие. Примыкавшие к ней полоски обработанной земли стали заметны не раньше, чем сама цитадель. Меня восхитило, как ловко укрыта она в проеме холмистой гряды. С трех сторон ее подпирали скалы, на которые так просто не залезешь, лишь с четвертой находилось открытое пространство с единственным возвышением напротив главных ворот, но довольно далеко от них. При штурме эта высота ничем не могла быть нам полезна.
В бинокль я увидел квадратные башни, плавно-извилистую линию стены с широкими, как на крепости вблизи Дзун-Модо, прямоугольными зубцами. Стена с восточной пластичностью применялась к рельефу, то всего на несколько кирпичей поднимаясь над скалами или вовсе оставляя их нетронутыми, то заполняя впадины между ними плотной кладкой в два человеческих роста. Она не попирала вершину холма, как надменные в своей самодостаточности западные твердыни, а любовно вливалась в его изгибы. Иной раз трудно было понять, где проходит граница их тел. Основание стены строители выложили из каменных глыб, выше шли ряды желто-серого сырцового кирпича вперемешку с пластами известняка и кусками черного базальта. Кое-где на кирпичных участках были начертаны какие-то охранные иероглифы.
Тем не менее чувствовалось, что укрепления возводили тибетские мастера. В отличие от китайцев, верящих, будто кропотливостью можно победить время и сохранить общий замысел в любой части целого, даже если как целое оно перестанет существовать, тибетцы придают мало значения эстетике материала и детали. Их влечет обаяние чистой формы, а ее внутренность они заполняют всем, что попадется под руку.
Вокруг – никого, на стенах и башнях – тоже. У меня родилась надежда, что китайцы покинули крепость, и через полчаса мы займем ее без единого выстрела. Нас встретят пустые дома, отравленные колодцы, пепел сожженного домашнего скарба, который нельзя увезти с собой. Всё лучше, чем война.
Мы двигались по выбитой в каменистом грунте дороге, объезжая Бар-Хото по кругу радиусом версты в полторы, если его центром считать холм с цитаделью. Угрюмые гольцы пошли на убыль, среди камней замелькали обсыпанные мелкими белыми цветочками кусты сундула. Южная часть холма была покрыта весенней зеленью.
С этой его стороны к крепостной стене лепились фанзы с глинобитными дувалами, загоны для скота, дворики с тростниковыми навесами от солнца. Они успокаивали обыденностью форм, ровным тоном красок, выцветших от жары и посеревших от пыли до того предела, когда камень, дерево, глина и сухой навоз кажутся родными братьями. Всё тут было как в китайских кварталах Урги – если бы не тишина и безлюдье.
Слева от ворот стояла маленькая деревянная кумирня, изящная и пестрая, как бабочка. Она залетела сюда с берегов Янцзы, но узор ее крылышек напомнил мне о милой ропетовской готике курзалов, павильонов минеральных вод, дачных дебаркадеров. Я ехал шагом, то и дело поднося к глазам бинокль, и все-таки не сразу заметил, что ее карнизы одеваются пламенем. При ярком солнечном свете оно было почти невидимо. Затем огонь показался еще в нескольких местах, в дыму замелькали фигурки людей. Китайцы подожгли застенные постройки, чтобы наши стрелки не могли укрываться в них при штурме, и нарочно сделали это у нас на глазах. Нам недвусмысленно давалось понять, что мы можем не рассчитывать на капитуляцию.
Треск и гул пожара отсюда не были слышны. Беззвучно корчились жерди, проваливались крыши. Когда пламя только еще подбиралось к очередной фанзе, первым делом в окнах вспыхивала промасленная бумага. Ее обгорелые клочья взмывали вверх, подхваченные струями горячего воздуха, и долго реяли на фоне безмятежно синего неба.
Дым несло в другую сторону, здесь было пустынно и голо. Два потрепанных временем и песчаными бурями каменных тигра лежали на таких же изъеденных эрозией пьедесталах справа и слева от ворот. Чтобы они казались пострашнее, им нарисовали громадные по сравнению с величиной морды глаза с крошечными зрачками, какие на китайских картинках имеют демоны или герои в пароксизме гнева, а разверстые пасти выкрасили изнутри в цвет крови, словно они только что кого-то съели.
По сторонам от них на стене были намалеваны две пузатые, калибром с арбуз, пушки времен восстания тайпинов. В момент опасности, под воздействием заклинаний, им полагалось обратиться в настоящие и обрушить на нас ядра или картечь, – но подновить эти полустертые изображения никто не удосужился. Вера в их магическую силу умерла вместе с Поднебесной империей.
За стеной поднималась кровля какого-то храма, сверкала под солнцем облитая глазурью черепица, но ни в тот день, ни в последующие оттуда ни разу не донесся звук гонга. Позже я узнал, что высшие чины гражданской администрации Бар-Хото – члены партии «Гоминдан», убежденные атеисты. В Пекине и крупных городах их погнали со всех постов, но кое-где на окраинах бывшей империи они пока еще держались. Не в пример нам, с нашими штатными нострадамусами и чудотворной кожей мангыса, эти люди полагались исключительно на собственные силы.
Первые дни ушли на обустройство лагеря. К штурму начали готовиться, когда прибыли отставшие при переправе орудия и обоз. Вскрыли один зарядный ящик – и меня прошиб холодный пот: нетрудно было предугадать, что в остальных будет то же самое.
Так и оказалось: во всех ящиках лежали снаряды от «аргентинок», легких гаубиц, по случаю закупленных Пекином где-то в Южной Америке и в комплекте с боезапасом взятых нами как трофеи в боях на Калганском тракте. В суматохе перед выступлением из Урги погрузили не те снаряды: к имевшимся у нас горным пушечкам они не подходили. Теперь от нашей артиллерии было не больше проку, чем от нарисованной.
Я бросился к Багмуту. Тот с невозмутимым видом выслушал мои инвективы и заявил, что он тут ни при чем: ящики не маркированы, виноваты интенданты и чиновники из Военного министерства.
– А ты что? Почему не проверил? – кричал я. – Вернемся в Ургу – пойдешь под суд!
Мои угрозы не произвели на него впечатления. К службе у монголов Багмут относился так же, как его земляк, Григорий Сковорода, – к дольнему миру, который его ловил, но не поймал.
– Не ори, – осадил он меня. – Хочешь, иди к Наран-Батору, скажи ему, пусть снимает меня с должности. Плакать не буду. Вернусь к Бурштейну, он примет меня как родного.
Багмута выгнали из армии за махинации с казенным имуществом. Из Читы он подался не в родной Харьков, а в Ургу, где люди с деловой хваткой ценились на вес золота, и, пока его не сманили командовать бригадной артиллерией, вел дела в конторе моего соседа с телефоном, скотопромышленника Бурштейна. Это время он вспоминал как счастливейшее в жизни: сам министр финансов ходил к нему на поклон, просил устроить так, чтобы троицкосавская таможня пропускала его личных быков в Верхнеудинск, на продажу, без свидетельства о прививках – и Багмут это устраивал. Он знал, что без него мы не обойдемся, и взирал на меня с высоты своей незаменимости. Я плюнул и отступился.
В Ургу полетел гонец с известием о постигшей нас беде. К письму, которое он туда повез, было прикреплено птичье перо в знак чрезвычайной срочности и важности заключенного в нем сообщения, но это не означало, что снаряды будут отправлены нам сразу и с той же курьерской скоростью. Учитывая трудности пути и присущую монголам медлительность, рассчитывать на быструю их доставку не приходилось.
16
Бар-Хото – еще не Гоби, но в конце мая солнце здесь – гобийское, страшное. У меня сгорели брови, облезла кожа на кистях, и я стал носить перчатки, взятые с собой по совету Цаганжапова. К счастью, трудностей с водой мы не испытывали, если не считать первых дней. Водоносные слои залегали неглубоко, и, хотя гамины успели отравить колодцы, нам удалось выкопать новые.
Вода – священна, Чингисхан в «Ясе» под страхом смерти запретил монголам мыться и стирать одежду, чтобы ее не осквернять. За семь столетий этот закон утратил былую незыблемость, но охотников до купаний и постирушек всё равно было немного. Мутноватой колодезной водой поили скот, лошадей и верблюдов, а людям доставалась еще и родниковая, из ключей-булаков. Они выходили на поверхность из расщелин в скальной породе, а камень невозможно пропитать цианидом. Цианид применяется для очистки меди, и от тордоутов мы знали, что в Бар-Хото имеются его запасы.
Памятуя просьбу Серова, я съездил на расположенные в двадцати верстах от крепости медные рудники и убедился, что брать их под охрану нет смысла – здание конторы, дома администрации и казармы рудокопов были пусты, рабочие и служащие укрылись за стенами Бар-Хото.
Я начертил схему крепостных укреплений и выработал план штурма, но претворять его в жизнь никто не собирался. Монголы верят, что суетливостью и спешкой можно оскорбить скрытую в природе вещей высшую силу, которая, если безоглядно на нее положиться, сама, без всякого их участия, способна разрешить все насущные проблемы.
Свободные от караулов цырики валялись в майханах, выползая на воздух только вечером, в священный час приема пищи, или ловили петлей тарбаганов, подстерегая их у нор с таким нечеловеческим терпением и такой отрешенностью от мира, словно это было для них разновидностью аскезы. Младшие офицеры вели себя точно так же, а старшие с важным видом объезжали крепость, якобы высматривая уязвимые места в ее обороне, после чего с чистой совестью дрыхли, дули хорзу, играли в маджонг. Наран-Батор ездил охотиться на дзеренов и звал меня с собой, но я отказывался.
Китайцы дожидались подкреплений из Шара-Сумэ, мы – снарядов из Урги. О том, чтобы штурмовать крепость без артиллерии, речи не заходило. Осадные лестницы начали растаскивать на дрова. Раз в несколько дней между нами и осажденными завязывались бестолковые и безрезультатные перестрелки, иногда какой-нибудь удалец, выкрикивая в адрес гаминов довольно невинные, на мой взгляд, оскорбления, проносился в седле под самой стеной, осыпаемый градом пуль и камней, но тем всё и заканчивалось. На вылазку гамины не решались, хотя, окажись на их месте кто-то другой, при неискоренимой у монголов беспечности нас можно было перерезать как кур прямо в лагере. Стойкие в обороне, китайцы легко теряют голову в бою без позиций, когда надо быстро приноравливаться к постоянно меняющейся обстановке.
Лагерь разбили напротив крепостных ворот, вне досягаемости прицельного ружейного выстрела. От крепости его отделял длинный бугор, где выставлялись сторожевые посты. В центре лагеря возвышался большой белый шатер Наран-Батора, вокруг него торчали связанные из двух-трех палок шесты с бунчуками и вымпелами.
Дамдин поселился в просторном майхане из алого шелка, который накануне похода прислал ему князь-отец вместе с полудесятком всадников из своего хошуна – они стали свитой сына. Соседний майхан, поменьше и попроще, занимал Зундуй-гелун. Военные советы проходили у Наран-Батора, но пульс бригадной жизни бился там, где обосновались эти двое. Перед их шатрами и, как правило, с их участием устраивались молебны, решались хозяйственные вопросы, разбирались жалобы, вершился суд и производились экзекуции.
Порку в современной армии я считал недопустимой, и Дамдин отнесся к моим резонам с пониманием таким искренним и глубоким, что, как ему, наверное, казалось, оно само по себе исчерпывало проблему, которая отныне считалась решенной раз и навсегда. В конце концов я махнул рукой и делал вид, будто ничего не замечаю, когда бригадные экзекуторы торжественно, как атрибут религиозного культа, проносили лакированный черный пенал с бамбуковой палкой внутри, имевшей бороздку для стока крови. Сам Дамдин при экзекуциях никогда не присутствовал, пенал находился в ведении его старшего друга.
Как-то днем, проходя по лагерю, я увидел Зундуй-гелуна сидящим возле колодца для лошадей старших офицеров. Это была квадратная яма, дно которой покрывал толстый слой песка, служившего фильтром для воды. Дважды в сутки здесь поили привилегированных лошадей, включая мою Грацию.
С утра вода в колодце была вычерпана и не успела скопиться заново, лишь несколько лужиц блестели среди мокрого песка. Зундуй-гелун свесил над ними босые ступни и, видимо, наслаждался идущей снизу прохладой. Говорить с ним у меня не было ни малейшего желания, на ходу я изменил курс в надежде остаться незамеченным, но он уже углядел меня и с улыбкой похлопал по земле ладонью, приглашая сесть рядом. Пренебречь его радушием было неловко.
Мальчиком-хуврэком[15][Монастырский послушник, мальчик или юноша.] он из Эрдени-Дзу попал в тибетский монастырь Дре-Пунья, с годами достиг ученой степени гелуна, ставшей частью его имени, но в пылу богословского диспута, чьи правила допускают ритуальное рукоприкладство, с такой силой хватил оппонента по голове, что тот свалился замертво. При его могучем телосложении в это легко было поверить. Изгнанный из обители, Зундуй-гелун вернулся на родину, жил в разных хурэ[16][Монастырь.], но нигде не прижился по причине, подозреваю, склочного характера. После революции в Монголии возник спрос на национальные кадры; как один из немногих теологов туземного происхождения, он вошел в ближний круг Богдо-гэгена, но и тут замешался в какую-то интригу и был отправлен руководить бригадными ламами, что для него означало крушение всех честолюбивых надежд, а теперь командовал дивизионом из своих соплеменников-дергетов.
Его обыкновение в любую погоду ходить босиком Цаганжапов считал чем-то вроде епитимьи, наложенной им на себя за совершенное в молодости убийство, хотя я не мог представить этого человека раскаивающимся в чем бы то ни было. Сейчас я решил наконец узнать его тайну, но мое робкое вопрошание повисло в воздухе.
– Сайн худгийн уус, – произнес он после затянувшегося на полминуты молчания.
«Хороша вода в этом колодце», – мысленно перевел я.
Никакого отношения к тому, о чем я спросил, его замечание не имело. Оно было вежливой формой отказа обсуждать то, что меня не касается.
Зундуй-гелун снова открыл рот, и, когда до меня дошел смысл сказанного, я позволил себе неочевидную улыбку. Ему, видите ли, хотелось знать, нельзя ли, ввиду бесполезности нашей артиллерии и отсутствия бревен, которыми можно проломить крепостные ворота, отсоединить от лафета пушечный ствол, чтобы при штурме использовать его в качестве тарана.
Я сказал, что навряд ли, хотя лучше спросить у Багмута, и он вновь надолго умолк. Мой взгляд зацепился за висевший у него на шее, на кожаном шнурке, глиняный амулет с рельефным изображением Чжамсарана, он же тибетский Бег-Цзе, бог войны со страшно ощеренным ртом и налитыми кровью выпученными глазами.
Заметив мой интерес, Зундуй-гелун двумя пальцами взялся за свой амулет, слегка покачал его и вдруг по-приятельски интимно мне подмигнул. Выглядело это так, словно нас с ним связывает нечто такое, о чем оба мы считаем излишним говорить, благо и без слов прекрасно понимаем друг друга. Лишь тогда я вспомнил, что Дамдин хотел выдвинуть это пучеглазое божество на авансцену религиозной жизни в Монголии.
17
За два месяца Дамдин неузнаваемо изменился. От наивного юноши, каким я его знал, остался разве что мальчишеский фальцет. Париж, университет, разговоры о возможности совместить кодекс Наполеона со степными обычаями – всё это было в прошлом. В нем текла густая темная кровь Абатай-хана, разжижить которую не могла никакая наука. Он не то чтобы меня избегал, но не искал моего общества, хотя иногда, вечерами, когда жара спадала, являлся к нашей с Цаганжаповым палатке, вызывал меня покурить и отводил душу в монологах о национальном самосознании и необходимости реформ. Вставить в них слово мне удавалось нечасто.
Не удивительно, что к нему, а не к Наран-Батору привели перебежчика-торгоута, вышедшего ночью к нашим сторожевым постам. Часовые спали, и ему пришлось их разбудить, чтобы сдаться им в плен. Дамдин допросил его сам, а потом отослал ко мне, сомневаясь, что выспросил у него всё, что нужно.
Выйдя из палатки, я увидел сидящего на земле немолодого монгола в солдатском хаки. Завидев меня, он вскочил. Я велел ему сесть, сам сел не против него, а рядом, чтобы разговор был более доверительным, и для начала спросил о причине, побудившей его перейти к нам.
Ответ показался мне заслуживающим доверия: он служил в канцелярии здешнего фудуцюня, как именовались правительственные комиссары на местах, после революции сменившие прежних маньчжурских наместников-амбаней, и был единственным среди писарей монголом, поэтому с началом осады ему одному из всех выдали русское ружье и перевели в солдаты. Незаслуженная обида жгла его сердце и взывала к мщению.
Заодно выяснилось, откуда у китайцев наши трехлинейки. Я давно заметил на крепостных стенах вооруженных ими солдат, но понятия не имел, как они к ним попали. Оказалось, партию трехлинеек прислали тордоутам из Урги для борьбы за свободу, но, поскольку охотиться с ними было неудобно, бо́льшую их часть они продали своим поработителям.
Как бывший писарь, перебежчик оказался ценным информатором. Я узнал, что численность гарнизона меньше, чем мы предполагали: всего 180–200 солдат и около сотни мобилизованных поселенцев, включая рабочих и служащих с медных рудников. Провианта – достаточно, колодцы полны водой, а вот огнеприпасов – не более двадцати выстрелов на винтовку.
Понятно стало, почему гамины неохотно вступают в перестрелки и первыми их прекращают, но за хорошей новостью последовала плохая: солдаты готовы стоять до конца, фудуцюнь и начальник гарнизона, полковник Лян, убедили их, что, будут ли они сражаться или капитулируют, монголы никого не пощадят.
Внезапно прозвучало слово «ухырбу» – одно из первых монгольских слов, которые я выучил по приезде в Ургу. Буквальный перевод – «бычье ружье»; так монголы называют артиллерию: степные лошадки слабосильны, орудия здесь издавна перевозят на быках.
– Гамины делают пушку, – рассказывал перебежчик. – Один кузнец обещал полковнику Ляну ее сделать. Полковник Лян обещал его наградить. Полковник Лян дал ему всё, о чем он попросил…
Не похоже было, что он врет, хотя и поверить ему я не мог. Медь в Бар-Хото имелась, но отлить из нее даже самое примитивное орудие, стреляющее ядрами или начиненными порохом бомбами, не так-то просто: требуются специальная печь, огнестойкая глина для форм, много дров или древесного угля. Где их тут взять?
Вечером мы обсудили эту новость с Дамдином. Я напомнил ему о жареной курице из глины и костей, которую Гиршович на приеме у Лины показывал гостям, и сказал, что, вероятно, полковник Лян хочет поиграть у нас на нервах с помощью такого же муляжа.
Дамдин с готовностью принял мою гипотезу, хотя сам я вовсе не был в ней уверен. Покивав, он вынул из планшета и показал мне криво обрезанный лист плотной серой бумаги. С одной стороны его покрывали иероглифы, с другой – витые столбики монгольского «ясного письма».
Дамдин предложил мне угадать, что́ это, но я не стал строить догадок и сдался сразу.
– Прокламация, – объяснил он, – перебежчик принес. Вышла из канцелярии здешнего фудуцюня, адресована тордоутам и китайским солдатам. Те и другие призываются к братской любви, потому что они одной крови. Предками тордоутов были, оказывается, китайцы, женившиеся на монголках, но потомки забыли свое происхождение и переняли у родичей по материнской линии язык и обычаи. Теперь они должны об этом вспомнить, а китайцы – отнестись к ним как к братьям, чтобы вместе сражаться с пришедшими на их общую родину варварами. То есть с нами.
– Тордоуты действительно метисы? – удивился я.
Дамдин взглянул на меня как на идиота и сказал, что для китайцев типично особое строение верхней челюсти с выпирающими вперед зубами – это признак вырождающихся рас. У тордоутов ничего подобного нет.
Возражать было бесполезно. Монголы и китайцы всегда ненавидели друг друга, но, пока существовала Поднебесная империя, они как части единого целого признавали над собой нечто такое, что было выше их национальной гордости и взаимных обид. Теперь одно племя стояло против другого – и никакой правды, кроме племенной, не было ни за одним, ни за другим.