Часть 6 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
18
Вчера ко мне домой заявились двое из НКВД – наш поселковый уполномоченный Шибаев и незнакомый молодой бурят с интеллигентным лицом. Своего имени и ранга он не назвал, но стайка из трех красных эмалевых треугольничков-птичек у него на рукаве говорила о невысоком чине – лейтенант или младший лейтенант. Новые знаки различия в госбезопасности ввели недавно, у меня еще не было случая в них разобраться.
Бурят помалкивал, а Шибаев объявил, что у него ко мне вопрос: что я такое пишу вечерами при задернутой занавеске? От кого ему это известно, он не сказал, а я, понятное дело, не спрашивал, но квартирных хозяев сразу исключил из числа вероятных доносчиков – они люди простые, спать ложатся с курами. Погрешить на Ию я не мог, а кроме нее, ни одна живая душа в поселке и на станции не знает о моих вечерних занятиях. Скорее всего, донес сосед, слесарь железнодорожных мастерских, вбивший себе в голову, что я неправильно начисляю ему зарплату. Его домик из рассохшихся старых шпал – следующий по направлению от Селенги, единственное окно смотрит в мое окошко. Ложась спать, они с женой видят в нем свет лампы, а сквозь марлевую занавеску – склоненный над столом силуэт.
Дома у меня лежал черновой вариант служебной записки с предложениями по упорядочиванию финансового учета и контроля на станциях вроде нашей. Я сочинил ее летом и отослал в управление Забайкальской железной дороги в Чите. В газетах писали о набирающем силу рационализаторском движении, мной тогда овладела надежда, что участие в нем повысит мои шансы на возвращение в Ленинград.
Ученическую тетрадку с черновиком этого опуса я и предъявил Шибаеву. Он прочел введение с цитатами из передовиц в «Гудке» и «Правде», но идущие следом ряды цифр заставили его усомниться в своей компетенции. Шибаев отдал тетрадку буряту, тот полистал ее, задал пару вопросов, свидетельствующих о его знакомстве с бухгалтерским делом, и они ушли без обыска.
На нашей улице дома расположены только с одной ее стороны, с другой пологий косогор уходит вниз, к железнодорожным путям и Селенге. Здесь одиноко торчит облупившийся обелиск со столбиком полустертых мадьярских фамилий на нем – памятник расстрелянным казаками красноармейцам-интернационалистам. На другой день, после рабочего дня поднявшись к нему по пути от станции к дому, я с дрогнувшим сердцем заметил у ворот вчерашнего бурята. Сегодня он был в пиджаке с гимнастеркой вместо рубашки.
Я подошел, поздоровался, стараясь держаться как можно естественнее. Он ответил и без предисловий, как у них заведено на допросах, в вопросительной форме напомнил мне о моей даже не прошлой, а позапрошлой жизни: офицер, подполковник, окончил Академию Генерального штаба?
Вопросы носили протокольный характер и не предполагали развернутого ответа. Я отвечал односложно. Эти сведения имелись в моем следственном деле, свое прошлое я никогда не скрывал, разве что ретушировал кое-какие детали, но начало разговора ничего хорошего не предвещало. В моем положении мне было что терять: для большинства таких, как я, ссылка – промежуточный этап между свободой и лагерем.
– В четырнадцатом году были русским военным советником в Монголии? – последовал вопрос.
Этот эпизод моей жизни я тоже не утаивал и честно писал о нем в анкетах. Служба в армии теократического правительства Богдо-гэгена говорила не в мою пользу, но после конфликта с белокитайцами на КВЖД она могла трактоваться и как участие в борьбе с китайскими империалистами. Для выходца из «народа монгольского корня», как называл Дамдин единокровных и единоверных бурят, естественно было бы выбрать второй вариант.
– Я был здесь по другому вопросу, и Шибаев попросил меня зайти к вам вместе с ним, – почему-то решил он объяснить, что́ его вчера ко мне привело. – Я старше по рангу, ему хотелось узнать мое мнение о вас. По дороге он изложил мне вашу биографию, поэтому я вас и узнал. Изменились, конечно, за двадцать лет, но узнать можно.
– Вы меня ни с кем не путаете? – насторожился я. – Двадцать лет назад вы были ребенком.
– Я узнал вас по фотографии. Она есть у нас дома, я помню ее с детства. На ней вы с группой русских и монгольских офицеров стоите у дворца Богдо-гэгена в Урге… в Улан-Баторе, – поправился он. – Офицер рядом с вами – подхорунжий Цаганжапов. Это мой отец.
Камень свалился у меня с души. Избавленная от гнета, она всеми фибрами раскрылась навстречу своему маленькому счастью – знать, что завтрашний день будет похож на вчерашний.
Цаганжапов был старше меня лет на десять, но оказалось, что он не только что жив, а бодр, читает без очков, работает вахтером в Педагогическом институте. Сын с удовольствием мне об этом сообщил.
Расслабившись, я предложил продолжить разговор за чаем. Он отказался под предлогом, что у него мало времени, вот-вот пойдет последний автобус в город, и отступил к забору, увлекая меня за собой. Теперь со стороны поселка нас загораживал палисадник перед хибарой доносчика-слесаря. «Не хочет, чтобы его видели со мной», – догадался я.
– Я рассказал отцу о нашей встрече, – сказал он. – Отец очень взволнован и хочет с вами повидаться. Ему нужно сказать вам что-то важное.
– Буду счастлив, – отозвался я. – Когда?
– Тут главное – где. Они с матерью жили в Селенгинском аймаке, после ее смерти я перевез отца к себе. Домой я вас пригласить не могу, отпускать его к вам тоже не хочется, – он задумался. – Давайте сделаем вот как… Фамилия Адамский вам о чем-то говорит?
– Да, – удивился я, что ему она известна. – Крупный тибетолог и монголист, специалист по буддизму. Эмигрант. Живет, кажется, в Лондоне.
– Жил, – уточнил Цаганжапов-младший. – Теперь решил вернуться в СССР. Прошел с экспедицией от Гималаев до Монголии, собрал коллекцию экспонатов для советских музеев и сейчас находится в Улан-Баторе. Оттуда приедет к нам. На тридцатое сентября, это воскресенье, назначена его лекция в пединституте, там вы с отцом могли бы встретиться. Начало – в час дня. Придете к двенадцати, посидите в институтском буфете, потом пойдете на лекцию. Отец договорится со сменщиком и освободит этот день. Вам ведь разрешено по выходным выезжать в Улан-Удэ?
Я сказал, что да, но с письменного разрешения Шибаева. В заявлении надо указать причину поездки, и если он сочтет ее уважительной, выдаст разрешение на определенный день, с такого-то часа до такого-то.
– У вас в запасе еще две недели. В качестве основания для поездки укажите посещение зубного врача… Хотя нет, это легко проверить. Напишите лучше, что хотите взять в республиканской библиотеке необходимые вам для работы книги. Только действительно их возьмите, – попросил Цаганжапов и заторопился к автобусной остановке.
19
Перебежчик сказал правду: через пару дней пушка была готова. На закате, едва бригада покончила с ужином, китайцы на лебедке втащили ее на угловую башню и установили на лафете. В бинокль я определил, что покрытый защитной краской ствол сделан из железной, видимо, трубы диаметром три-четыре дюйма по всей длине, без утолщения в казенной части. Должно быть, в резиденции здешнего амбаня, после революции отошедшей к фудуцюню, имелся водопровод или даже канализация с металлическими, а не керамическими трубами. В задней части ствола я рассмотрел что-то похожее на прицельные приспособления, наверняка носившие декоративный характер.
Наши цырики усеяли обращенный к крепости склон холма между лагерем и главными воротами. Здесь они оказались в пределах досягаемости винтовочного выстрела, но любопытство – в крови у монголов, оно в них пересиливает страх. Так уссурийский тигр, рискуя шкурой, выходит из тайги посмотреть на грохочущую лесопилку.
Сам я был абсолютно уверен в нашей безопасности. Полковник Лян не для того затеял этот спектакль, чтобы распугивать публику ружейным огнем со стен, его цель – продемонстрировать нам, что при попытке штурма Бар-Хото мы будем иметь дело с артиллерией.
Подошли Наран-Батор с группой офицеров и Зундуй-гелун с дербетами. Мы с Цаганжаповым и присоединившимся к нам Дамдином стояли отдельно от того и другого.
– Китайцы могут подделать всё что угодно, – говорил Дамдин. – Я видел сработанные ими ходики, которые не ходят, и кофемолку, которая не мелет. Они думают, что, если точно скопировать внешность какой-нибудь вещи и долго делать вид, будто пользуешься ею как настоящей, она заработает на скопившейся в ней энергии веры в ее подлинность. Есть очень характерная китайская притча о шляпе…
Мое внимание было поглощено происходящим на башне, но я отметил, что сейчас он похож на себя прежнего.
– Один человек, – звенел его фальцет, – ехал по дороге, ветром с него сорвало шляпу и забросило в колючий кустарник. Найти ее он не сумел и поехал дальше без шляпы. А через неделю, ночью, когда там проходил другой человек, опять подул ветер, и застрявшая в кустарнике шляпа зашевелилась как что-то живое. В темноте он не рассмотрел, что это, испугался, побежал в соседнюю деревню и рассказал, что в придорожных кустах поселился ужасный демон. Люди поверили ему и с тех пор стали обходить это место стороной. Прошло время, и как-то раз там проходил путник из другой деревни, не знавший о демоне. Шляпа выскочила из кустов и загрызла его насмерть.
– Вот это да! – поразился Цаганжапов.
Дамдин покровительственно улыбнулся ему и перешел к выводам: гамины верят, что, если регулярно совершать с этой пушкой необходимые при подготовке к стрельбе действия, в конце концов она выстрелит.
Чем ее зарядили, я не разглядел из-за толпившихся вокруг солдат. Весь процесс занял не более минуты. Солдаты отхлынули, возле пушки остались лишь канонир и фейерверкер с горящим фитилем. Запальник красной точкой прочертил полосу на фоне темнеющих гор. Порхнул дымок, донесся звук выстрела. Бомба пролетела над нами и разорвалась где-то за лагерем.
На сцене из сотен глоток вырвался ликующий вопль, а в зрительном зале воцарилась тишина. Большинство цыриков не тронулось с места. Со стороны это выглядело как презрение к опасности, хотя на самом деле им просто блеснул луч надежды, что если у неприятеля есть артиллерия, а у нас – нет, возможно снятие осады и возвращение домой.
Я сунул в рот папиросу, но зажечь ее сумел лишь с третьей спички. Первые две сломались: я с неумеренной силой и не под тем углом чиркнул ими о коробок. Впервые это настроение накатило на меня во время боев на Калганском тракте, и с тех пор периодически возвращалось.
В такие минуты всё, что я тут делал и делаю, казалось лишенным всякого смысла. Богдо-гэген представлялся мне просто хитрым пьяницей, его подданные – суеверными дикарями, их «счастливое государство» – балаганом, который держится на честном слове нашего министра иностранных дел. Тогда зачем я здесь? К несчастью, ответ на этот вопрос был слишком хорошо известен: чтобы низкосортная морозовская мануфактура вытеснила из Халхи китайскую далембу и хаембу; чтобы сибирские купцы по дешевке скупали скот, шерсть и кишки для колбасных фабрик у самих монголов, а не переплачивали тройную цену агентам калганских и хайларских посреднических фирм; чтобы в плодородной долине реки Хары вместо китайских поселенцев появились русские крестьяне, вместо чумизы – рожь и ячмень, вместо фанз – избы. Наконец, для того, чтобы в случае войны с Англией забайкальские казаки двинулись из Монголии в Тибет и завладели этим ключом к воротам Индии, а железная дорога из Сибири, через Ургу, прошла бы на Калган – оттуда рукой подать до Пекина. Очень хорошо, моя жена была бы рада, но я не империалист.
Фейерверкер скорректировал прицел – и вторая бомба взрыла землю перед холмом с рассевшейся на нем публикой. После перелета – недолет, классическая артиллерийская вилка. Дохнуло горячей пылью, и на этот раз цыриков как ветром сдуло. Они сделали то, что всегда делали при появлении на поле боя вражеской артиллерии, – начали стекаться к своим лошадям. Немногим хватило духу взяться за винтовки.
Китайцы отвечали куда энергичнее, эхо заметалось между крепостью и холмом. Казалось, гамины воспользуются нашим смятением и, поддерживаемые огнем со стен, вот-вот пойдут на вылазку.
Дамдин куда-то исчез, Наран-Батора с Зундуй-гелуном тоже не было видно. Мы с Цаганжаповым без слов поняли друг друга и бросились в ту часть лагеря, где стояли палатки пулеметной команды, но почти сразу наткнулись на Дамдина – он стремительно шагал нам навстречу с наганом в руке. Ноздри раздуты, в глазах – белый огонь. Наверное, с таким лицом Абатай-хан заносил меч над строптивым Буддой. Следом пулеметчики тащили коробки с лентами и катили свои машины. Колесики лязгали по камням.
На бегу развернувшись, Цаганжапов ринулся обратно – помочь им выбрать огневую позицию, и тут же раздался третий пушечный выстрел. Он прогремел на фоне усиливающейся ружейной пальбы, но все-таки я услышал, что звук у него не такой, как у двух первых.
Вокруг всё смолкло. Дым над башней рассеялся, и я увидел, что пушки там нет. Ее разорвало вместе с артиллеристами. Лишь окровавленные тряпки висели на зубцах.
20
Через пару дней, легок на помине, прибыл Гиршович. Если бы не разрез глаз, в своей подпоясанной наборным ремешком холщовой блузе, в сандалиях и с панамой на голове он выглядел бы как художник-пейзажист, собравшийся на этюды и попавший на войну по ошибке. Его сопровождал слуга-бурят, а на случай встречи с лихими людьми – четверо молодцов с винчестерами.
Он сообщил, что забытые нами снаряды усиленно ищут, но найти не могут. Есть слух, будто неизвестные лица припрятали эти ящики и просят за них выкуп, а военный министр то ли не располагает запрошенной суммой, то ли отказывается платить из принципа. Вместо снарядов Гиршович привез нам триста экземпляров отпечатанной у него в типографии листовки с «Боевым гимном воинов свободной Монголии» – братья Санаевы сочинили его с целью поднять боевой дух бригады. Цырики должны были разучить слова и при штурме, для устрашения противника, спеть этот гимн на мотив известной народной песни о сметающем все преграды, но питающем корни травы на пастбищах весеннем половодье.
– Для того и приехали, чтобы снабдить нас этой марсельезой? – спросил я.
– Вы скажете! – посмеялся Гиршович. – Пекинская «North China Herald» заказала мне репортаж об осаде и взятии Бар-Хото, обещают сказочный гонорар. Аванс уже перевели.
– А если, – допустил я, – мы его не возьмем?
– Так и напишу! На гонораре это не отразится, – сказал он с улыбкой, которая, видимо, казалась ему цинической.
Дамдину он привез пачку номеров «Унэт толь» с его статьей о Шамбале, Наран-Батору – две бутылки шустовского коньяка, мне – письмо от Лины.
– Ангелина Георгиевна отдала мне его на приеме у Чань Интая… Директор китайского Пограничного банка, – пояснил он, видя, что имя мне незнакомо. – Эти приемы посещает вся деловая Урга, Ангелина Георгиевна была с мужем. Фуршет там роскошный, а вот из вин подают одно каберне. Чань Интай не в восторге от революционеров, но вынужден демонстрировать лояльность.
Я не понял, какая тут связь. Гиршович опять засмеялся и объяснил: каберне – красное вино, а красный – цвет революции.
Человек с выгоревшими бровями, с губами в коростах, с выпадающей от непривычного для него мясного рациона прямой кишкой, целую вечность не спавший на простынях и не мывшийся горячей водой, легко представляет любимую женщину в залитой электрическим светом нарядной толпе. След губной помады на стекле бокала ранит ему сердце. Она кокетничает с кем-то из гостей, но иногда ловит на себе взгляд мужа. Мне не нужно было объяснять, что́ это значит для любящего мужчины – увидеть, как среди чужих лиц лампочкой вспыхивает родное, поймать взгляд милых глаз, а если повезет, то и пушистый, теплый шарик посланного тебе украдкой воздушного поцелуя.
– Странно, что Ангелина Георгиевна ходит на такие приемы, – заметил я. – Мне казалось, это ей чуждо.
– Она ищет человека, который даст ей денег на школу для монгольских девочек, – легко разрешил Гиршович эту загадку. – У Чань Интая бывают богатые люди из Забайкалья, Барги, Внутренней Монголии.
Читать при нем письмо не хотелось. Гиршович собирался интервьюировать Наран-Батора, но не спешил: рассказывал, как хорошо он сделал, что надел в дорогу эту блузу, как она удобна в носке, какие у нее вместительные карманы. Ее подарил ему петербургский художник и скульптор Курганов, осенью приезжавший в Ургу на заработки. Я лишь однажды видел его у Серова на рауте по случаю тезоименитства государя, но Лина говорила, что Курганов – его псевдоним, что он приятельствует с Блоком, а со Скрябиным они друзья – Курганов как художник помогал ему выработать цветовые соответствия для музыкальных тональностей и убедил его окрасить до-мажор просто красным, а не алым, как тот поначалу собирался.
Наконец, Гиршович ушел. Я закурил, чтобы острее пережить предстоящую мне радость, надорвал конверт, извлек сложенный пополам двойной тетрадный листок и с упавшим сердцем прочел: «Дорогой Борис Антонович!».
Дальше – в том же духе. Через двадцать лет такие письма будет слать мне в Березовку вторая жена.
Надежда, что со здоровьем у меня всё благополучно, рассказ о погоде, о свинке у Маши, благодарность за книгу Позднеева, которую Серов с интересом прочел и нашел ее настолько полезной, что обязал сотрудников агентства с ней ознакомиться.
Я дочитал письмо до конца, вернулся к началу и только тогда поверил, что ничего больше в нем не вычитаю.
То, чего я ждал, прыгающими пальцами распечатывая конверт, нашлось на обороте второй половинки листа. Я не сразу туда заглянул, потому что перед этим Лина уже простилась со мной и подписалась в том фигуристом стиле, в каком гимназисты, готовясь к взрослой жизни, вырабатывают себе подпись на кусках промокашки. Здесь, в post scriptum, словно бы другой рукой написано было: «Мне часто снится карта Монголии».
Ей, конечно же, снилась карта в моем кабинете. Первое, что она увидела, после объятий открыв затуманенные глаза, была эта карта. Я находился теперь в левом нижнем ее углу.
Погода, свинка, Позднеев приплетены были для того, чтобы, если Гиршович не устоит перед соблазном узнать, о чем она мне пишет, не дать ему много пищи для размышлений.
Я засел в палатке, вырвал несколько страниц из полевой книжки, послюнил чернильный карандаш и синими, с прозеленью, буквами написал вверху: «Милая моя Лина!»
Скомкал листок, взял другой: «Дорогая Ангелина Георгиевна!»
Опять не то!
Взял третий лист, но и он разделил судьбу двух первых.
Всё это время во мне звучала песня, которую я слышал от нашего тульчи. Я неплохо понимаю монгольскую устную речь, но когда поют – с пятого на десятое. Цаганжапов перевел мне эту песню, я ее сократил, подобрал к ней мелодию и напевал иногда себе под нос, когда занят был какой-то не требующей внимания механической работой. Ее-то я и написал на четвертом листке:
Когда пламя заката заливает степь,
я вспоминаю тебя.