Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 9 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Очень разборчиво, очень четко. Отец и сын пару мгновений смотрят друг на друга. Интересно, Хьюи догадывается, что этого Майкл Фрэнсис и страшился с тех пор, как вышел с работы, с тех пор, как протолкался в битком набитый, плавящийся от жары вагон метро, с тех пор, как проделал путь по горящему городу? Хьюи знает, что он вопреки всему надеялся, что может вернуться и застать жену на кухне и она будет кормить детей чем-нибудь ароматным и питательным, а они, чисто одетые, будут сидеть за столом? Насколько Хьюи понимает, что происходит в последнее время? – На чердаке? – повторяет Майкл. – На чердаке, – подтверждает Хьюи. – Она сказала, ей много всего нужно сделать и что ее нельзя отвлекать, если только речь не о жизни и смерти. – Понял. Он идет на кухню. В духовке пусто, стол загроможден всякой всячиной: баночка чего-то, похожего на обрывки газеты в засохшем клее, несколько кисточек, которые, кажется, прилипли к столу, ополовиненная упаковка печенья, вскрытая рывком и разодранная, ножка куклы, тряпка, пропитанная, скорее всего, кофе. Мойка завалена тарелками, чашками, детскими кружками, из нее торчит еще одна кукольная ножка. Сквозь открытую заднюю дверь он видит, что дочь сидит в пустом надувном бассейне, в одном кулачке у нее лейка, в другом кукла без ног. Он может сделать одно из двух. Выйти, взять Виту на руки, спросить про школу, заманить внутрь, может, поесть с ней чего-то из морозилки. Если, конечно, в морозилке что-то есть. Или можно подняться на чердак и найти жену. Он колеблется минуту, глядя на дочь. Тянется за печеньем, пихает одну штучку в рот, потом второе, потом третье и только потом понимает, что ему не нравится их песочная сладость. Быстро глотает, обдирая горло. Потом разворачивается и поднимается по лестнице. На площадке путь преграждает алюминиевая откидная лестница, ведущая на чердак. Он сам ее поставил, когда они только сюда переехали, после того, как родился Хьюи. Он не то чтобы мастер на все руки, но купил лестницу, потому что в детстве всегда хотел, чтобы у него была комната для игр на чердаке. Место под стропилами, куда можно сбежать, темное, пахнущее мышами и некрашеным деревом; он представляет, какой далекой и безобидной кажется оттуда какофония его семейства; он мог бы поднять за собой лестницу, закрыв вход. Он хотел, чтобы так было у его сына, чтобы было убежище. Он не ожидал, что чердак захватит, – потому что именно так он теперь это воспринимает, как военное действие, как реквизирование, – не кто иной, как его жена. Нет, чердак теперь совсем не такой, как он себе воображал. Вместо игрушечной железной дороги там стоит заваленный бумагами письменный стол, вместо берлоги из, допустим, подушек и старых простыней – книжные полки. С балок не свисают модели самолетов, нет коллекций – ни бабочек, ни раковин, ни листьев, ничего такого, что собирают дети, только книги в бумажных обложках, блокноты и наполовину заполненные папки. Он берется за перекладину лестницы. Его жена там, прямо над головой: если сосредоточиться, можно почти услышать ее дыхание. Он так близок к тому, чтобы дотянуться до нее, но что-то заставляет его остановиться на площадке, обхватив пальцами алюминий, уткнувшись лицом в костяшки. Самое тяжелое в семейной жизни для него то, когда думаешь, что приноровился и у тебя все под контролем, все меняется. Ему кажется, что всегда, насколько хватает памяти, он возвращался домой, а на жене висел минимум один ребенок. Когда он приходил с работы, она сидела на диване, погребенная под общим весом сына и дочери, стояла в саду, держа Виту на руках, сидела за столом с Хьюи на коленях. По утрам, когда он просыпался, один из них уже обвивал ее плющом, шепча ей на ухо свои секреты, обдавая горячим, пахнущим сном дыханием. Если она входила в комнату, то кого-нибудь несла, или ее держал за руку, за подол или за рукав кто-то маленький. Он никогда не видел ее очертаний. Она превратилась в одну из тех матрешек с длинными ресницами и нарисованными кудрями, внутри которых всегда была копия поменьше. Так все сложилось, так они жили в этом доме: Клэр вечно двоилась, а то и троилась. Судя по всему, она тоже об этом думала, потому что в последнее время, с тех пор, как Вите исполнилось четыре, его встречало невиданное зрелище: Клэр стояла в кухне одна, опершись рукой о стол, или сидела у окна, выходившего на улицу. Он внезапно стал видеть только Клэр, ее поразительную индивидуальность, детей не было, они исчезли, они жили своей детской жизнью: на втором этаже, грохотали чем-то в спальне, хихикали вместе под одеялом или в саду, колупали стены или раскапывали клумбы. Можно было предположить, что она испытает облегчение от этой перемены, после десятилетия усердного взращивания детей – словно просвет в тучах. Но выражение на лице жены, когда он заставал ее в такие мгновения, было словно она заблудилась, словно ей велели куда-то идти, но она повернула не в ту сторону, такие лица бывают у тех, кто готов был сделать нечто важное, но забыл, что именно. Он все думал, как высказать, что и сам печалится о том, что оно ушло: ощущение острой, горячей потребности детей в тебе, их непреодолимое стремление быть рядом с тобой, изучать тебя, смотреть, как ты чистишь апельсин, пишешь список покупок, завязываешь шнурки, чувство, что ты – их пособие по тому, как стать человеком. Он думал, как скажет ей: «Да, это ушло, но в жизни есть и другое», – и тут все опять переменилось. Когда он возвращался домой, ее уже не было ни на кухне, ни у окна, она пряталась где-то наверху, ее нигде не было видно. Обед не скворчал на плите, не томился за дверцей духовки. Он стал замечать лежащие повсюду странные предметы. Старая тетрадка, на обложке которой аккуратным наклонным почерком была написана девичья фамилия жены. Потрепанная, с размягчившимися уголками «Мадам Бовари» в оригинале, по-французски, с серьезными юношескими пометками Клэр на полях. Потертый пенал красной кожи, полный свежезаточенных карандашей. Он брал все это, взвешивал в руке и клал обратно. Клэр стало нужно, чтобы он сидел с детьми, потому что она внезапно начала уходить из дома вечерами или в выходные. «Ты сегодня никуда не собираешься?» – спрашивала она, выходя за дверь. В глазах появилось новое выражение: беспокойство и какое-то мерцание. Однажды ночью, обнаружив, что на ее половине кровати пусто, он обошел дом, искал ее, звал в темноте по имени; когда она ответила, голос прозвучал глухо, бестелесно. Прошло несколько минут, прежде чем он понял, что она на чердаке, что она поднялась туда среди ночи, уйдя из постели и втянув за собой лестницу. Он стоял посреди площадки, шипел, чтобы она позволила ему подняться – что, во имя всего святого, она там делает? «Нет, – прозвучал сверху ее голос, – нет, тебе сюда нельзя». Как-то вечером, когда она снова загадочно удалилась, он разорвал конверт официального на вид письма, адресованного Клэр, и узнал, что она собирается получить диплом Открытого университета по истории. Он швырнул лист бумаги на стол между ними, когда Клэр вернулась. Это что еще такое, спросил он. Зачем она посещает этот курс? – Потому что хочу, – с вызовом бросила она, крутя в руках ремень сумки. – Но почему вдруг Открытый университет? – продолжал он. – А почему нет? – сказала она, закручивая ремень еще туже, бледная и напряженная. – Потому что ты для них слишком хороша, и ты это сама знаешь. Ты получила три отличные оценки на выпускных экзаменах, Клэр. В ОУ берут всех, их диплом не стоит даже бумаги, на которой напечатан. Почему ты мне не сказала? Мы могли бы это обсудить, вместо того чтобы… – Почему я тебе не сказала? – перебила она. – Может быть, потому что знала, что ты отреагируешь именно так. Вскоре после этого в доме появились всякие новые друзья, прибыли, наступая на пятки заточенным карандашам и Флоберу. Они тоже учились в ОУ, и, сказала Клэр, разве это не здорово, ведь многие из них живут по соседству? Клэр сможет попросить у них помощи с работами, и Майкл сдержался и не сказал: почему не попросить помощи у меня, я, в конце концов, учитель истории. У меня диплом историка и даже диссертация отчасти. Внезапно все эти люди перестали выходить из их дома, со своими конспектами по курсу, стопками листов с курсовыми, папками и разговорами о личностном развитии. Они не были похожи на остальных друзей Клэр: женщин с маленькими детьми и домами, полными кружечек, игрушек, пальчиковых картин, женщин, с которыми она подружилась у ворот школы, или за утренним кофе, или на собраниях Общества домохозяек. Толпа из университета оставляла в доме колючий электрический заряд, висящий в воздухе. И ему, Майклу Фрэнсису Риордану, это не было по душе, совсем. Он дает себе время собраться, прежде чем подняться по лестнице. Приглаживает волосы, заправляет рубашку обратно под ремень. Жена возникает перед ним, когда он взбирается в пространство под крышей, которое создал, установив лестницу, закрыв балки дсп, очистив световой фонарь от опавших листьев, возникает, начиная с ног. Голые пальцы, тонкие щиколотки, скрещенные лодыжки, зад на стуле, спина, согнутая над столиком, ничем не прикрытые худые руки, пальцы, сжавшие ручку, голова, повернутая прочь от него. Он встает перед ней, обозначая себя. – Привет, – говорит он. – А, Майк, – отвечает Клэр, не оборачиваясь. – Мне не показалось, что я тебя слышала. Она продолжает писать. Он на мгновение задумывается над этим «Майк». Годами жена в основном звала его первым и вторым именем, как его знают в семье, как звали, когда он был маленьким. Она переняла эту привычку у его родителей и сестер – и обширной сети кузенов, теток и дядьев. Коллеги зовут его Майком; друзья, знакомые, зубные врачи, но не семья, не те, кого он любит. Но как ей об этом сказать? Как сказать: пожалуйста, зови меня обоими именами, как раньше? – Что ты делаешь? – спрашивает он вместо этого. – Я… – она исступленно пишет, – …просто заканчиваю работу о… Она останавливается, что-то вычеркивает, снова начинает писать. – Сколько времени? – Около пяти. Она поднимает голову, услышав известие, но не оборачивается. – Задержался на работе, да? – бормочет она. Мимо них по чердаку проходит образ Джины Мэйхью, словно полтергейст. Бросает на него взгляд из-под прямоугольного лба, потом исчезает в люке. Он сглатывает – или пытается сглотнуть. Горло сжалось и пересохло. Когда он в последний раз пил? Он не помнит. Ему хочется пить, понимает он, ужасно, чудовищно, невыносимо хочется пить. В мыслях мелькают стаканы воды, ряды колонок, выжженные желтые газоны. – Нет… – выговаривает он. – Последний день четверти, всякие дела и… метро. Задержали… ну, знаешь… опять.
– Метро? – Да. Он принимается усиленно кивать, хотя на него не смотрят, и поспешно спрашивает: – Так о чем работа? – О Промышленной революции. – А. Интересно. О чем именно? Он делает шаг вперед, чтобы заглянуть ей через плечо. – Промышленная революция и ее воздействие на средний класс, – говорит она, поворачиваясь к нему и закрывая страницу рукой, и у него в животе точно что-то распускается. Отчасти похоть, отчасти ужас при виде ее коротких волос. Он к ним так и не привык пока, так и не может ей простить, что она подстриглась. Несколько недель назад он пришел домой и открыл входную дверь, еще не ведая, что случилось в тот день, еще веря в то, что жена – тот же человек, которым была всегда. Веер волос, думал он, по-прежнему на месте; мыслить иначе не было причин. Волосы, лежавшие у нее на плечах, волосы цвета меда, если смотреть на просвет, волосы, рассыпавшиеся по подушкам, волосы, которые он брал в руку, как шелковую веревку, ему так нравилось, как они окружают его темным шатром, когда она опускалась и поднималась над ним. Волосы, которые он заметил на первом семестре аспирантуры, на лекции о послевоенной Европе: чистую, гладкую, отражавшую солнце длину этих волос. Он никогда таких не видел и уж точно не трогал. У женщин в его семье волосы были темные или рыжие; непослушные, волнистые, тонкие, требовавшие лосьонов, шпилек и сеток. О таких волосах полагалось сокрушаться, жаловаться на них, оплакивать. Их не славили, как эти, которым позволено было сиять во всей полноте их простого англосаксонского великолепия. Но стоя в дверях ванной на втором этаже, все еще сжимая ключи в руке, он увидел, что волосы, которые он любил, исчезли. Их срезали, откромсали, с ними покончили. Они покрывали линолеум странными, звериными рисунками. А место жены занял остриженный мальчик в платье. – Что думаешь? – сказал подменыш голосом супруги. – Симпатично и прохладно, самое то на лето, да? И засмеялся смехом Клэр, но потом оглянулся на себя в зеркало, резко и нервно дернув головой. Майкл Фрэнсис смотрит, как она сидит, и снова переживает острую, необратимую потерю, и хочет спросить ее, может быть, она подумает и снова их отрастит, ради него, сколько это займет, будет ли выглядеть, как раньше? – Какое воздействие? – спрашивает он вместо этого. – Ну, знаешь, – повторяет она, передвигая руку, чтобы понадежнее прикрыть страницу. – Всякое. Он понимает, что с остриженными волосами она должна, по идее, выглядеть пацанкой, плутоватым сорванцом, как та девушка в фильме про Париж. Но не получается, не с ее круглым лицом и плоским носом. Она похожа на викторианскую больную, идущую на поправку. – Не забудь про массовую миграцию из сельской местности в город, – слышит он свой голос, – появление больших городов и… – Да, да, знаю, – отвечает она, поворачиваясь обратно к столу. Кажется, или она говорит сквозь зубы? Позволь я тебе помогу, хочется ему произнести, позволь попытаться. Но он не знает, как это сказать, чтобы не выглядеть, как назвала бы это Ифа, «безнадежным дурнем». Ему просто хочется, чтобы их что-то объединяло, чтобы была часть жизни, в которой они стояли бы плечом к плечу, как раньше, до… – И железные дороги, – слышит он свой голос; кажется, или он включил глубокий властный голос, который использует в классе – зачем он делает это здесь, на чердаке собственного дома, говоря с собственной женой? – То, как они облегчили и ускорили транспортное сообщение, построили их, конечно, ирландцы, и… Она чешет голову быстрым раздраженным жестом, заносит ручку, чтобы сделать пометку на странице, но потом отводит руку. – И еще я советовал бы прочесть… – Может, ответишь ему? – перебивает она. – Кому отвечу? – Хьюи. Он обращает слух за пределы чердака, на что-то, кроме жены, и до него доходит голос сына, зовущий: – Папа, паааап, ты скооооооро? Когда Клэр познакомила его со своими родителями, то он был поражен, как они все друг с другом милы. Как необычайно вежливы, предупредительны. Родители называли друг друга «солнышко». За обедом ее мать спросила, можно ли его потревожить, не затруднит ли его передать масло? Он не сразу расшифровал грамматику этого предложения, пробравшись ощупью вдоль мудреных семантических петель. Отец принес матери шарф (шелковый, с узором из медных замочков), когда она заметила, что похолодало. Брат охотно обсуждал игру в регби, которая в тот день была в школе. Родители расспрашивали Клэр, зовя ее медвежонком, про курсовые, лекции, про даты экзаменов. Еду подавали на фарфоровых блюдах, каждое со своей крышкой, накладывали друг другу, потом предлагали добавки. Его это изумило. Хотелось расхохотаться. Ни крика, ни ругани, никто не вскакивал из-за стола, никто не дулся молча, не пихался, чтобы получить порцию картошки. Здесь не кидались ложками, никто не хватал разделочный нож, не подносил его к горлу и не кричал: «Мне что, зарезаться прямо здесь и сейчас?» Он не думал, что кто-то в его семье смог бы смутно обозначить направление его диссертации, тем более взять календарь и записать даты и подробности экзаменов, не говоря уж о том, чтобы развернуть список книг, которые могут оказаться ему полезны, а о том, чтобы кто-то принес эти самые книги из библиотеки, можно было забыть. Он обнаружил, что их расспросы о том, что он изучает, сколько часов преподает, хватает ли ему времени на то, чтобы заниматься наукой, вызывают у него легкую панику. Он бы предпочел, чтобы они не обращали на него внимания и он мог бы съесть как можно больше, поразглядывать масляные картины, висевшие на стенах, окно с эркером, выходившее на широкую лужайку, освоиться с откровением, что он спит с девушкой, которая все еще называет родителей мамой и папой. Но они не отступали. Сколько у него братьев и сестер? Чем они занимаются? Где он вырос? То, что его отец работает в банке, их, казалось, удовлетворило, но известие о том, что на лето он собирается в Ирландию, похоже, вызвало удивление. – Родители Майкла ирландцы, – сказала Клэр; показалось, или в ее голосе прозвучало что-то вроде предупреждения, окружающая среда слегка подернулась рябью? – В самом деле? Ее отец взглянул на него, словно ища какое-нибудь физическое проявление сказанного. Майкла охватило острое желание прочесть «Богородице», просто посмотреть, как они отреагируют. «Что есть, то есть, – объявит он за артишоками (жуткие, несъедобные, колючие штуки), – я католик, и я лишил вашу дочь девственности». – Да, – сказал он вместо этого.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!