Часть 19 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Это же надо! При ваших-то годах? Не вяжется! — И добавила с гримасой недоверия, презрения к моим словам: — Я вас умоляю!
Что наша жизнь? Игра! Нет, ария Германна не прозвучала в квартире Подгородецких, но я — с риском для своей репутации передового человека современной эпохи — постарался внушить им, что все-таки судьба играет человеком. Шел человек по улице, по Энергетической кстати, имел какие-то намерения, питал какие-то надежды, и вдруг полоснули ножом: крышка! На прошлой неделе. Кто б это мог ему предсказать? А не старик еще — в расцвете сил. Вот вам и могила. Вот вам и судьба. Не слыхали разве?
— Нет, не слыхали, — ответил Геннадий и полез вилкой в банку — за огурцом.
А Тамара всплеснула обезьяньими лапками:
— Это же надо! У нас? На Энергетической? На прошлой неделе? Я вас умоляю!
Могли, конечно, и не слыхать. Подобран был забулдыга — не столь уж громкое событие, а из больницы слушок на полдороге, должно быть, заглох. Я занялся едой, предоставляя супругам право продолжать беседу по их усмотрению. Замнут — тогда я еще, пожалуй, подумаю.
Да, помолчали. Каждый вроде бы поглощен был жратвой.
— А кто ж это полоснул? — спросила Тамара, склонившись над тарелкой. — Поймали?
— Поймают, — ответил за меня Геннадий, и мне показалось странным, что так уж он категоричен.
Поймают, — значит, еще не поймали. А откуда ему это, собственно, знать?
— Бывает, ловят подолгу, — заметил я к слову. — Не карманники, за руку не схватишь.
— Да уж, наверно, схватили, — поковырялся в зубах Геннадий, не похоже было, чтобы вносил поправку. — Говоришь, на прошлой неделе? Есть еще сволота, рыщет. Меньше бы поблажек давали, а то он, подлец, без страха: то на поруки возьмут, то срок скостят… По второй, граждане, что ли?
— Ты не беги, Гена, закусывай, — сказала Тамара. — Никто за тобой не гонится. Закуски вон полно. — И словно бы извинилась передо мной: — Скандалист, когда перепьет.
Я позволил себе вслух усомниться в этом. Такой выдержанный парень! Даже не верится.
— Имею грех, — печально усмехнулся Геннадий. — В Ярославле, помню, пили с друзьями без счета, а теперь — нельзя, считаю до грамма, через норму перейдешь — моча в голову стукает…
— Ты бы постеснялся! — заметила ему Тамара, строго блюдя этикет.
— А чего стесняться-то? — кротко взглянул на меня Геннадий. — Чай, не на елке во Дворце пионеров. — Елка у них уже стояла. — Вадим, думаю, сидит, угощается, а у самого крутится-вертится: дай-ка мне, друг любезный, матерьяльчика по индивидуальной линии; подбрось-ка человеческого чего-то — в общем, воссоздай. А я — честно. Без украшательства. Потолок есть потолок, — провел он в воздухе черту ребром ладони. — Выше — не прыгнешь, не сотворишь особого чуда и сам себя не перепьешь. Я к Вадиму со всей открытостью: меня и милиция за это тягала. Якобы в драку лезу, когда переберу. Это у них профилактика называется, — пояснил он мне. — А что ж, верно, и я за профилактику. Но по второй можно, не будь, Томка, варваром, не тяни резину.
Воспользовавшись благосклонностью Геннадия, я перенес разведывательные действия в сферу биографических ретроспекций. Чтобы не распыляться при этом, сосредоточились мы на Ярославле: Геннадий работал там в радиомастерской, а потом осваивал телевизионную технику, жилось неплохо, Томка тоже работала, и, главное, было кому присмотреть за пацаном. Не все коту масленица, однако: у квартирантки той, сердобольной, здоровье пошатнулось, слегла в больницу — пришлось перебазироваться, сказал Геннадий, пытать счастье поближе к Томкиным родичам, да и квартирный обмен наклюнулся, что не так уж часто с личными планами совпадает.
— У него там, в Ярославле, братия подсобралась — страшный суд! — вставила Тамара. — Собутыльнички, киряльщики, копейка — в дом, десятка — из дома.
— А вот и чернишь, сгущаешь, — меланхолично отозвался Геннадий. — Не так уж вопиюще было.
— Оно мне сто лет не нужно! — с силой ткнула жена вилкой в колбасный кружок. — Скажи спасибо, что увезла, отвлекла.
Приложив растопыренную пятерню к груди, Геннадий отвесил ей злой поклон:
— Спасибо! От добра добра не ищут. Вот и нашли.
— Ладно, — помрачнела Тамара. — Будем живы — не помрем. — Плечи у нее дрогнули, то ли закашлялась, то ли поперхнулась — выскочила из-за стола, побежала на кухню; мне послышалось — плачет.
— Тут, понимаешь, тоже не слава богу, — пробормотал Геннадий, разливая по рюмкам остатки коньяка. Мне и себе, а жене уже не наливал и не следил, как пьет, глядел в упор на меня. — С мамашей разногласия по всяким насущным вопросам; то да се, холодная война. — Бесчувственно, механически глотнул он коньяк, меня не дожидаясь, и рюмкой пристукнул по столу. — Расшатаны нервы!
— С чего бы это? — спросил я. — Рановато на нервы жаловаться.
Он не ответил, крикнул — но не властно, а жалобно:
— Томка! — Она появилась на пороге встрепанная, блеклая. — Гребенку возьми, причешись! — сказал он пожестче. Она не пошевелилась. — Слышишь? — Стояла в дверях, молчала. — Приставку для цвета я тебе организую, — глянул он на меня в упор. — Не сейчас. Попозже. А для друга, который приходил, пока не обещаю. Друг-то твой откуда сам? Тоже с редакции?
— Токарь, — ответил я, как и было условлено. — В школе учились. — Все было в общем-то верно, не так уж и погрешил против истины. — А что?
— Да ничего, — взялся он зачем-то за коньячную бутылку, пустую уже, повертел, повозил по столу. — Может составиться мнение, якобы промышляю налево. — В глазах была скорбь. — А это не так. Общество нас воспитывает в направлении коллектива. Силы отдай производству. На каждом участке. А левый приработок — частная лавочка. За счет кого? За счет меня, тебя, ее, — указал он на жену.
Она стояла, прислонившись к двери, и словно бы куталась в невидимую шаль.
— Верно говорит? — спросил я у нее.
Она была вся пепельная — платьице, челка мальчишечья, личико остренькое, как у мужа. Свет падал так.
— Верно, — сказала она, кутаясь в невидимую шаль.
Муж опять позвал ее:
— Иди, Томка, вино открою. А то мы скучные стали.
— Не хочу, — отмахнулась она сперва лениво, потом поживее, позлее. — Не хочу! Не желаю! — И топнула ногой. — А ты пей! Пей себе, меня не трожь! — закрыла лицо руками, плечи у нее опять затряслись.
— Слушай, Генка, — сказал я. — Ну-ка, успокой.
— Расшатаны нервы, — повторил он, смахивая крошки со стола. — Пройдет. — Клеенка была пестрая, с узорными рисунками, он обвел пальцем выбранный наугад рисунок, полюбовался, склонив голову набок, будто сам его нарисовал. — Ты не обращай внимания, Вадим. Бабы все такие.
Сматываться, что ли, пора? Как бы не так! Мне любопытно было: притворничает Геннадий, мелет языком для отвода глаз или же вышла наружу обычная семейная неурядица после рюмки коньяку? Супругам, впрочем, нынешняя доза была нипочем — пьющие, ясно, а я не слепой: не столько захмелела хозяйка со ста граммов, сколько расстроилась, вспомнила что-то. А напомнил ей об этом, скверном, сам хозяин. Я попытался восстановить в уме весь наш разговор, но ничего нового для себя не открыл. Собутыльнички в Ярославле, переезд, квартирный обмен, а от добра добра не ищут, вот и нашли! Что именно? Не сладилось с бытом? Пожалуй, не сладилось. Но неужели меня занимает подглядыванье в дверную щелку? Мне стало гадко вдруг: зачем я тут? Какую пищу — для ума, для воображения, для любопытства, наконец, — способна дать мне эта комнатка и ее обитатели? Во хмелю, что ли, соблазнился я смазливенькой мордашкой? Уж краше сантименты, только бы без истерик.
— Садись, — сказал я своей отвергнутой симпатии. — Подлечим тебе нервы.
Принужденно улыбнувшись, она пригладила пепельную челку, подошла, ступая твердо, трезво, но подсела к мужу — не ко мне, положила — заискивающе — руку ему на плечо.
Голос у нее был другой, не тот, что прежде, и говорила иначе, словно бы подбирая слова:
— Проживем. Как-нибудь. Мальчик в садик пойдет. А я на работу. На работе веселее. Люди. У нас работа такая: люди, люди. Ваш знакомый приходил. Шустрый. Я когда на Краснознаменной работала, он меня приметил. А я его нет, клиентов много. Может, и обслуживала, но не помню. Мне обратно на Краснознаменной предлагают. В центре. Заходите, — взглянула она на меня диковато, как вначале. — У нас благодарность к вам такая, что не умею сказать.
Парикмахеры, подумал я, народ развязный: день-деньской играют на публику — привыкли. А эта, курносенькая, что — исключение из правила? Или тоже мелет языком для отвода глаз? Пообщаюсь с Лешкой еще месяцок-другой, усмехнулся я, стану тещу свою в мелком жульничестве подозревать. Нет, за вечер м а т е р ь я л ь ч и к а не соберешь — это мне известно получше, чем кому-нибудь.
Я сам откупорил шампанское и, пока разливал по фужерам, поинтересовался узнать у супругов, много ли приятелей завели они за два года на новом месте.
— Смотря как понимать приятелизм, — ответил Геннадий, поднося к губам фужер. — Сошлись, по кружке пива выдули, парочкой анекдотов перебросились — это не то. — Он выпил залпом, как водку. — А повторяться не буду. Работа моя, если помнишь, в отрыве. Вот мы с тобой — коллектив? Не коллектив. У тебя — свое, у меня — свое. Город у вас, скажу тебе, суматошный. Одна беготня полжизни забирает. В Ярославле помедленней жизнь, потише, там и приятелизм был, а тут…
Я не стал уличать Геннадия в неточном словоупотреблении — ждал, что Тамара опять пройдется по адресу тамошних дружков, а мне не мешало бы о них разузнать, но она молчала — рука на плече мужа, щекой прижалась к руке. Мир и согласие, нежность и преданность, — иллюстрация на эту тему.
— И никто у вас не бывает? — спросил я.
Шампанское тоже загрыз Геннадий огурцом.
— Чтобы посидеть — так нет, не бывают, а чтобы так зайти… Заходют… — бросил он, показалось мне, строгий взгляд на жену, а она блаженствовала, молчала. — В общих квартирах — там другое, у нас же — изолированно; соседи — как с другой улицы: кто важный, а кто по годам не подходит; у того — воображение, у этого — дурь в башке, не про что говорить. Ни он тебя не обогатит, ни ты его: восприятие полностью отсутствует. Никакого мировоззрения! — постучал Геннадий пальцем по лбу. — Тут есть у нас одна, разведенная, с пацаненком. На первом этаже — активная баба, депутат, производственница. Вера Петровна Коренева. Пацаненок ее нашему ровня. Заходим иногда, телевизор смотрим.
— Пора бы и нам приобрести, — мечтательно, ни в чем не упрекая мужа, сказала Тамара.
— Я старья и даром не возьму, — объяснил мне Геннадий. — Жду, когда цветные подешевеют.
Час был поздний, а мы так и застряли на этом — дальше пространного обзора новейшей телевизионной техники не двинулись. Прощание было не таким бурным, как встреча, и вообще мне показалось, что Геннадий ждет не дождется, когда уйду. А Тамара вновь была диковата, но теперь, под конец, я разглядел в этом что-то нарочитое, будто не столько робела она передо мной, сколько сдерживала в себе какую-то боль.
Да мало ли болей бывает на душе у человека! Еще и коньяк в сочетании с шампанским. Не знаю, какая у Лешки система, а я предпочитаю настраиваться на человеческую волну без посторонних помех. Здоров ли, болен ли человек, а любая принятая вовнутрь таблетка нарушает естественную картину.
Помехи нынче были не слишком ощутимые, но тем не менее были. Если я пожелаю продолжить свои психологические эксперименты, парикмахерская на Краснознаменной — у меня в резерве. О более серьезных намерениях мне уже думать не хотелось. Стар стал — лень заводиться. Да и мало ли болей бывает на душе.
По дороге домой я попытался подытожить впечатления нынешнего вечера, пока они еще свежи, но мой аналитический аппарат давал явные сбои. Я, к счастью, не подвержен душевным расслаблениям, нервы у меня крепкие, но с некоторых пор, когда не шибко весело, стал замечать за собой инертность мысли. Невесело, — значит, пусто — вот и образовывался мысленный вакуум. Он был душевной потребностью, как ни странно. Заноза не столь уж вредоносна для организма, но если сосредоточить всего себя на ней, не делая при этом попыток избавиться от нее, болевое ощущение подавит все остальные. Боль мне не страшна — я попросту игнорирую ее. Но расставаться с этой занозой жаль. Стал пресно жить, что ли, и нужна остренькая приправа? Свой собственный дом опротивел, и тянет туда, где меня не ждут?
С убийственной отчетливостью представил я себе позапрошлый год, — не мыслью охватил его день за днем, мыслью — невозможно, да и была она инертна по-прежнему, а чувством охватил, особым взглядом — небывалой широты: оттуда глядела на меня Жанна. Да полно, подумал я, так ли уж счастлив был тогда? И так ли разумно заполнять вакуум взглядами, которые подобны свету давно погасшей звезды?
12
До пяти он просидел в кабинете уголовного права с заведующим кафедрой, у которого учился, сдавал ему экзамены — на третьем курсе, кажется, лет восемь или девять назад. Экзамен тот запомнился, — тут же, в кабинете, ничего как будто и не изменилось с тех пор. Он сдавал досрочно, перед самым Новым годом, и чуть было не срезался на третьем вопросе, но потом обошлось, выкарабкался, выскочил из кабинета в сладком угаре, в торжествующем предвкушении того, что еще сбудется. У Али была своя компания — первокурсники, но он тогда пристроился-таки к ним. Этот сладкий угар, это сумасшедшее ожидание завтрашних радостей, эти вечерние огни за окнами, возбуждение, торжество — навсегда остались с ним. Лучше этого, ярче, возвышенней ничего, пожалуй, не было у него в жизни.
А на этот раз матрикул не потребовался, задавал вопросы ученик, отвечал учитель, сообща пришли к единому мнению, чего и добивался Константин Федорович, посоветовав уточнить в институте спорный пункт из обвинительного заключения по универмагу. Теперь все было ясно.
Теперь уж не выскочил он из кабинета, а степенно вышел, сопровождаемый до самых дверей бывшим экзаменатором, но когда затворилась дверь и завиднелись вечерние огни в тех же самых широченных окнах институтского коридора, он почувствовал то же, что тогда: возбуждение, торжество. Это была мимолетность, причем приятная, однако же он не старался ее удержать. До конца рабочего дня ему еще нужно было повидаться с Константином Федоровичем и, значит, попасть в управление до шести. Быстрым шагом пошел он по коридору, минуя учебную часть, библиотеку, партком, — все было как прежде. Тогда тоже в коридоре стояли украшенные елки — по одной в каждом крыле, для симметрии, а в актовом зале репетировала самодеятельность.
Как он ни торопился, но заглянул в зал: все было знакомо. Новогодний бал вторых и четвертых курсов. Тогда тоже так: праздновали поочередно, в последних числах декабря — по курсам, для всех сразу места бы недостало, а он, сумасшедший, примазывался к первокурсникам и ждал этого бала, как ждут только в детстве. Теперь то время казалось ему детством — с высоты нынешней солидности. Эти, нынешние ребятишки уступали ему дорогу, когда он шел по коридору.
Лампочки на елках были уже зажжены, но бал еще не начался, еще далеко было до него — или уже далеко? В ослепительном вестибюле еще только собирались танцоры и танцорши, еще только толпились у вешалки, а танцорши прихорашивались у зеркала. Все еще было впереди у них, а у него — все уже позади. Они сдавали свои пальтишки, а он получал. Они пришли, а он уходит. У него уже было это, и потому он смотрел на них снисходительно, свысока, но и они отвечали ему тем же, не допуская даже, что и у него это могло быть.
Тут, возле вешалки, никто никого не пропускал вперед — соблюдалась строгая очередность, было шумно и пахло дешевыми духами. Он стал в хвост.
Танцорши, сбрасывая свои платки, пальтишки и шубки, оставались в ослепительных платьицах, не по-зимнему открытых, а танцоры всячески старались уберечь танцорш от холода, хотя калорифер у входных дверей — тогда еще не было его — гнал и гнал теплый воздух, танцорши не мерзли.