Часть 50 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Спохватится ли он?
— Да все того же, — не спохватывается. — Чтобы не закопали на основе знакомства.
— Позвольте, — говорю, — но это же действительно мистические опасения. Как вы могли предвидеть тогда, что с Ехичевым случится несчастье?
Молчит. Запутался. Эти двойники доконали-таки его.
Я подготовлен: еще накануне, как выражаются шахматисты, проанализировал позицию. Еще тогда сложилось у меня впечатление, что двойник Ехичева, этот знакомый незнакомец, черт его знает откуда взявшийся в подъезде и куда сгинувший, — фигура вроде бы сверх комплекта. Когда мы делали первые попытки установить личность потерпевшего, она оказалась на месте, но как только возвращался я мысленно к началу событий, места для нее не находил. Словно бы подброшена была она умышленно, а мы ведь с полковником Величко такой возможный ход в свое время не сбрасывали со счетов.
— Послушайте, Геннадий Васильевич, — обращаюсь к Подгородецкому, но будто размышляю сам с собой. — А был ли этот двойник в подъезде? Может, его и не было?
Подгородецкий теребит галстук.
— Как это не было? В каком смысле?
— А так. Померещилось. Придумалось. Вы-то были тоже навеселе.
— Ну, если это нужно… — прикидывается он дурачком, но я-то вижу, как накипает в нем то ли паническое возбуждение, то ли слепая ярость. — Если нужно, пожалуйста. Пишите.
— Нужно? — переспрашиваю. — Кому?
— Кому же! — все еще сдерживается. — Не мне!
— Правда нужна, Геннадий Васильевич, прежде всего вам, — говорю как бы вскользь. — А я до нее доберусь и без вашей помощи, будьте уверены!
Он глотает слюну и не может проглотить.
— Долго добираетесь! Тянете резину! Так можно и в могилу свести по стопам Тамары Михайловны, ушедшей навеки! Да я не правды боюсь, Борис Ильич, а вас! — произносит он, хищно оскалившись. — Правда моя со мной во веки веков, а к вам попадет, вы же ее против меня повернете! — И вдруг виноватая улыбка сменяет хищный оскал. — Скажу вам правду, Борис Ильич. Пишите.
Я близок к цели, но удовлетворения не ощущаю.
— Тяжелый вы человек, Геннадий Васильевич, — массирую пальцы. — Рука уже — верите? — задубела! С вами бумаги не хватит.
Он стеснен, пристыжен, глаза опущены, но лоб не морщит больше: самое трудное позади. Так ли?
— Кто из нас тянет резину, это еще вопрос, — ворчу. — Разве что продублировать нам протокол на пленке? — Встаю, достаю из сейфа магнитофон. — Вы не смущайтесь, техника обычная, а с вашими вариантами надо робота сажать, чтобы протоколировал. — Включаю. — Ну, бывает, меняют показания, но не до бесконечности же!
Кто тянет резину? Я. Медлю. В девяноста случаях из ста это к добру не приводит. Первая заповедь остается в силе: куй железо, пока горячо. Я, как известно, имел возможность совсем недавно в этом убедиться. Что, если Подгородецкий одумается, да и магнитофон спугнет его? Но у меня интуитивное чувство: с ним нужно именно так. С другим — иначе, другой насторожится, замкнется, а он, мне кажется, напротив — бросит валять дурака. Обойдемся пока без морали — вот наш выигрыш во времени. Приступим.
— А эта техника для меня привычная, — косит Подгородецкий глазом на магнитофон. — Я к нему ничего не имею, пускай себе крутится.
Пускай себе крутится; пошли по новому кругу.
— Итак, — говорю, — двойника никакого не было. С этого, пожалуй, начнем?
— Нет, Борис Ильич, — смелеет Подгородецкий. — Если будет ваше согласие, начнем с начала. — Стеснительность, пристыженность преодолены. — Клянусь здоровьем, как гора с плеч!
До чего же бесстыж! А мне профессия велит держать эмоции под спудом. Я — тот же врач, который вынужден порой улыбаться у постели безнадежного больного.
— Валяйте, — говорю. — Хоть с конца, хоть с начала.
Если двойника не было, значит, он его придумал. А раз придумал, стало быть, пытался отвлечь от себя внимание. И надо признать, на том этапе попытка ему удалась.
— Мое несчастье в следующем, — произносит он, отбивая такт кулаком. — Весь ужас личной ответственности и удар судьбы! Ехичев Степан проездом из Ярославля имел непоправимую глупость девятнадцатого декабря истекшего года посетить мою квартиру и тем навлек на меня мрачную тень, хотя и отбыл в полной неприкосновенности.
Я закаленный, тренированный: эмоции держу под спудом. А мысль невидима, бесшумна и мчится с предельной скоростью. Спекся Подгородецкий, готов, осечка доконала его, поймался-таки на этих двойниках, теперь я вправе законно его задержать, пускай посидит, подумает, санкцию на арест вытребую, ври, да не завирайся, есть два Подгородецких, один пытается витийствовать, другой шпарит по-простецки, а кто из них врет — это надо еще поработать с ними обоими. Будет санкция? Будет! А вдруг не будет? Что тогда? Выпускать, извиняться? Вдруг он не врет? Что тогда? Совокупность улик, совокупность улик, нет у меня пока этой совокупности, не хватает чего-то, нельзя его задерживать, рано, не на пользу пойдет, сам себе подгажу. Вот уж дьявольщина, думаю, задерживать или не задерживать? В общем-то можно и задержать. Но и нельзя. Не стоит. Санкции на арест не дадут — окажусь при пиковом интересе. Нельзя. Можно. А что можно? Обыск? Обыск — это можно. Даже нужно. Даже необходимо. Был Ехичев у Подгородецкого? Был. Обыск — это законно.
— Положа руку на сердце, Борис Ильич, происходило таким путем, — рассказывает Подгородецкий. — Ехичев Степан в продленном отпуску, с компенсацией за неиспользованный, садится в поезд, едет и, конечно, прикладывается без меры, зная его характер. Льет в себя на всем протяжении вплоть до нашего города, и пьянка вынуждает его сойти, навестить старых друзей, тоже в бытность ярославских, что он и делает. Ну, накрыли на стол, поставили бутылку для порядка, все равно что на троих, по полтораста под закуску, мелочь, я ж теперь непьющий.
— В котором часу он пришел? — спрашиваю.
— Где-то в седьмом, — припоминает Подгородецкий. — Я как раз — с работы. Ну, посидели, покалякали, Ярославль, то да се. Кто с кем сходится, кто с кем расходится, кого уж нет на белом свете по разным причинам. Закусь была капитальная, так что он покушал, а то ведь в дороге взять что-нибудь в рот ему времени не было за выпивкой. Покушал и, надо вам сказать, Борис Ильич, протрезвелся. А протрезвелся — опять его потянуло. Посылает супругу мою в магазин.
— Деньги у него были?
— Были деньги. Отпускные. Много ли — не скажу, но не пустой. Пачку из кармана вынимал — по десятке, по пятерке, мельче не было. Ну, я ему говорю: стоп, Степан, красный свет! Обратно наберешься — не уедешь; не уедешь — не доедешь, пропал отпуск! Он видит: я ему не партнер, и бутылка пустая на столе — заскучал, нету никакого стимула. Ладно, говорит, бог с вами, с тверезыми, поеду на вокзал, закомпостирую билет, приму сто грамм — и в путь. Бог с нами, бог с вами, счастливого пути! Он и подался.
Теперь, думаю, обыск, на самых законных основаниях, и не откладывая, завтра же, а что это даст? Поживем — увидим, и то хорошо, что предоставил нам такую возможность, раньше бы, раньше бы, теперь-то какие следы?
— Когда же он ушел?
— Где-то часик посидели, в полчаса восьмого. Эдика не было — у Кореневой Веры Петровны, как я уже говорил. Ну, и дальнейшее тоже без изменений: хотели кино посмотреть, не попали, идем по Энергетической, а тут — народ. Как я уже говорил. Смотрим: Степана волокут. Дело ясное, что дело темное: куда ему до вокзала добраться — повело ж! Тверезый водку после семи не достанет, а выпивший в лепешку разобьется. Нашел, значит. Налакался. А Тамара Михайловна — к нему. На ночевку забирать. Что за прихоть! Брось, говорю, не лезь, куда не просят, он же мертвый. Он же тебе всю квартиру зарыгает и тебя же по матушке пошлет, а у нас пацан. У нас же положить его некуда — восемнадцать метров. А в протрезвиловке — санитария и гигиена. Проспится — наутро заберем его, похмелим. Вот как оно было, Борис Ильич, — сокрушается Подгородецкий, потряхивает головой. — А потом заскочили к Вере Петровне, о чем я уже говорил. Вот какое несчастье, весь ужас ответственности, а вернее — глупость, которая меня довела. И доказать не могу! Вашу службу понимаю, Борис Ильич: перед вами — безвинный, но и виноватый стократно, не знаю даже, как назвать. В какую форму облечь. Хоть бейте морально, хоть берите под стражу.
Ну, думаю, если это правда, мы в этом деле завязли по уши. Буду дело приостанавливать, и пускай уголовный розыск вешает себе на шею нераскрытое преступление. Куда понесло Ехичева, где разжился водкой, кто его ножом пырнул — это по прошествии полутора месяцев такая загадка, которую разгадать — начинать все сызнова. А если опять брешет Подгородецкий… Обыск? Что обыск! За полтора месяца можно любой камуфляж в квартире навести — никакой криминалист не подкопается.
— К Вере Петровне зашли специально? — спрашиваю.
Осечка уже была. Не повторится ли? А это крайне существенно: установить, что Подгородецкий знал о ранении Ехичева еще с вечера.
— Зашли специально, — подтверждает. — За Эдиком. И относительно телевизора.
— А не было ли у вас мысли, — спрашиваю, — использовать посещение Кореневой для того, чтобы отвести от себя подозрения?
Он попросту обходит мою ловушку, словно бы не замечая ее.
— Это, Борис Ильич, впоследствии. Когда милиция зашуровала.
Либо у него все продумано до мельчайших подробностей, либо так и было, как говорит.
— Ну, а когда милиция зашуровала?
— Ну, а когда милиция зашуровала, поставил супругу перед фактом. Желаешь, спрашиваю, семейного краха? Тюрьмы, сумы и прочих последствий? Желания не изъявляет. Прошу, Борис Ильич, учесть: ошибочность я осознал. Запоздалая мудрость, но в тот период было умопомешательство. Прикинь, говорю супруге, какое светлое будущее нас ожидает. Ехичев, скончавшийся от ран, проездом заходил к нам, угощался у нас, шансов, что не видали его входящим-выходящим, совершенно нету. Чуть что — мы в ответе. А чем ответ держать, не будет ли мудрей обезопаситься? Вот мы с Тамарой Михайловной полюбовно и уговорились. По всем, которые могут возникнуть, статьям.
— Выработали план, — подсказываю.
— Чистосердечно, Борис Ильич! — тычет себя Подгородецкий пальцем в грудь. — Выработали. Это обман, понимаю, совесть и честь отсутствовали! — горячится он. — Стыд и позор! — Сжимает голову руками. — Но выработали. А насчет «Янтаря» — это по недомыслию, лишнее, на нем и сыпанулись. «Янтарь» тут нужен был, как пятое колесо! Когда у Кореневой сидели, запало в память: на часы не смотрит. Тогда это мне — без надобности, а потом пригодилось. Образно говоря, передвинул стрелки на час.
— То есть подготовили алиби, — подсказываю.
— По-вашему, алиби, — вздыхает он. — По-нашему, для отвода глаз. Ну, и с фотокарточкой Ехичева — тоже для отвода.
— Это, — говорю, — ловко у вас получилось.
— Ловко? — не согласен. И досада во взгляде, и удивление, и тоска. — Знал, что риск. Поверят, не поверят, а к следователю поволокут, оно так и вышло. К следователю поволокут — и вот я, со всеми потрохами, на виду. Чистосердечно, Борис Ильич: был убежденный в том, что кто-то так и так объявится, хотя бы из соседей, который засек его в подъезде. Выскочу первым — первое слово мое, и спрос не с меня. Спрос всегда с того, кто молчит, притаился.
— Это как сказать, — беру чистый лист для протокола. — Но что ловко, то ловко.
А он не согласен:
— Да нет же, Борис Ильич! Какой с меня ловкач? Вы же сами убеждаетесь! Плел одно, плел другое, а толку? Ловкач плетет с толком. А я? Компрометировал себя — и все. Выскочил первым — и вот результат. А помалкивай — никто бы меня не тронул. Факт: Ехичева в нашем доме так и не засекли. Это я признал, что был он у меня, а другой кто бы вам признал?
— Не будем гадать, Геннадий Васильевич, — отвечаю ему, а сам думаю: силен все-таки Лешка. — В одном вы абсолютно правы: скомпрометировали себя — дальше некуда.
— Дальше некуда, — соглашается, с ожесточением скребет ногтями затылок.
А я все время в мыслях своих забегаю вперед. Обыск, обыск, а что мы там найдем? И дальше забегаю — тоже туманные горизонты. Это, по правде говоря, мешает сосредоточиться. Что еще нужно мне от Подгородецкого? Пальто не повреждено, тут все ясно; деньги? — были деньги, вот что: паспорт!
— Случайно, о паспорте речи не было?
Я имею в виду, что паспорт утерян, похищен, и произошло это до прихода Ехичева к Подгородецкому, но Ехичев был пьян и мог, конечно, не обнаружить пропажи.
— О каком вы паспорте? — недоумевает Подгородецкий и даже норовит пошутить: — Мы у гостей паспорта не проверяем.
Впрочем, к чему мне это? С паспортом ясно, как и с пальто. Сосредоточиваюсь: деньги! Деньги-то у Ехичева, оказывается, были. А я не придал этому значения. Деньги-то были в кармане — и не мелочишка; отчего же не расплатился с вокзальной буфетчицей? Что-то не то. Две половинки: информация, которой располагаем, и сведения, полученные от Подгородецкого. До сих пор одна половинка без всяких зазоров прикладывалась к другой. Теперь образуется зазор.
Переспрашиваю о деньгах. Точно ли помнит? Точно. Не в бумажнике, а прямо в кармане? Прямо в кармане, навалом. А с буфетчицей не расплатился.
Зазор. Тут уж Подгородецкому врать нет никакого смысла. Напротив, деньги для преступника — приманка. Ну, а если намек: ограбление на улице? Но пальто ведь не повреждено. Затащили куда-нибудь, завлекли? На этот счет была уже у нас версия с Лешкой полтора месяца назад. Все начинается сызнова? Тяжелая штука.
Две половинки; как бы еще приткнуть их одна к другой?
— Когда вошел, — спрашиваю, — было ли что-нибудь в руках?
— С чемоданом явился, — отвечает Подгородецкий, — с чемоданом и отбыл.
Этот зазор похлеще того. Чемодан-то был оставлен в камере хранения! Два чемодана? Исключено. И буфетчица, и сержант отдела транспортной милиции засвидетельствовали, что Ехичев был налегке. Двое Ехичевых? Нет, в этот лабиринт меня теперь калачом не заманишь.
С чемоданом ушел, но когда подобрали его дружинники, не было никакого чемодана.