Часть 5 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– На мне лежит заклятие, – прошептала она. – Почему ты не сказал об этом?
– Думал, ты знаешь, – мягко ответил чародей. – Разве сама ты не удивлялась тому, что они узнали тебя? – Он улыбнулся, став от этого чуть старше. – Нет, конечно нет. Этому ты удивляться не стала бы.
– На меня никогда еще не накладывали заклятий, – сказала единорог. Ее пронизала долгая, глубокая дрожь. – И мира, в котором меня не знали, никогда не было.
– Отлично понимаю твои чувства, – пылко промолвил Шмендрик.
Единорог посмотрела на него из темноты бесконечно глубокими глазами, и он нервно улыбнулся и перевел взгляд на свои руки.
– Человека редко принимают за того, кто он есть, – сказал чародей. – Жизнь полна недооценок. Вот я узнал в тебе единорога, едва увидев, а кроме того, я знаю, что я – твой друг. И все же ты принимаешь меня за шута, дурачка или предателя, и я буду таким, если ты видишь это во мне. Магия, которая сковала тебя, – это всего лишь магия, она расточится, едва ты получишь свободу, но колдовские чары ошибки, которую ты совершила на мой счет, будут лежать на мне вечно – в твоих глазах. Мы далеко не всегда те, кем кажемся, и почти никогда те, какими себя намечтали. И все-таки я читал или слышал песню о том, что при начале времен единороги умели отличать ложный блеск от истины, а улыбку губ от скорби сердечной.
Голос его возвысился, небо слегка посветлело, и на мгновение единорог перестала слышать скулеж прутьев и тихий перезвон крыльев гарпии.
– Я думаю, ты мой друг, – сказала она. – Поможешь мне?
– Если не ты, то никто, – ответил чародей. – Ты моя последняя надежда.
Скорбные звери «Полночного балагана» один за другим начинали хныкать, чихать и, задрожав, пробуждаться. Одному из них снились камни, жучки и нежные листья; другому бег сквозь высокие, жаркие травы; третьему грязь и кровь. А еще одному – рука, что почесывала одинокое место на его голове, за ушами. Только гарпия так и не заснула и теперь сидела, наставив немигающие глаза на восходящее солнце. Шмендрик сказал:
– Если она вырвется первой, нам конец.
Где-то вблизи прозвучал голос Руха, – он всегда звучал вблизи, – выкликавший:
– Шмендрик! Эй, Шмендрик, я понял! Это кофейник, верно?
Чародей стал медленно отступать от клетки.
– Нынче ночью, – прошептал он единорогу. – Верь мне до рассвета.
И ушел, шлепая ступнями так, точно взбирался в гору, но оставив, как прежде, некую часть себя с единорогом. Миг спустя к ее клетке принесся Рух, олицетворение беспощадного промысла. Мама Фортуна, укрывавшаяся в своем черном фургоне, бурчала сама себе песню Элли.
Верх как низ, а здесь как там,
И добро – как зло,
Что есть правда – знать не нам,
Что прошло – прошло.
Вскоре стали сходиться новые желавшие посмотреть представление зрители. Их зазывал Рух кричавший, точно железный попугай: «Творения ночи!», Шмендрик же стоял на ящике и показывал фокусы. Единорог наблюдала за ним с большим интересом и все возраставшей неуверенностью – не в сердце его, но в мастерстве. Он превратил свиное ухо в целую свинью; проповедь в камень, стакан воды в пригоршню ее же, пятерку пик в двенадцать пик и кролика в золотую рыбку, которая, впрочем, сразу же и утонула. Всякий раз, как фокус оборачивался конфузом, он бросал на единорога быстрый взгляд, словно говоривший: «О, но ты знаешь, что на самом деле у меня все получилось». Один раз Шмендрик превратил засохшую розу в семечко – единорогу это понравилось, хоть семечко и оказалось редисовым.
Представление началось. И снова Рух вел толпу от одной жалкой выдумки Мамы Фортуны к другой. Дракон пыхал пламенем, Цербер выл, призывая Ад себе в помощь, сатир искушал женщин, доводя их до слез. Зрители щурились, указывая друг другу на желтые клыки и взбухшее жало мантикоры; замирали при мысли о Змее Мидгарда; любовались новой паутиной Арахны, походившей на рыбацкую сеть с мокрой луной в ней. Каждый принимал паутину за настоящую сеть, но лишь паучиха верила, что и луна в ней подлинная.
На сей раз Рух не стал рассказывать о царе Финее и аргонавтах; мимо клетки гарпии он провел зрителей так быстро, как мог, пробурчав лишь имя ее, да что оно означает. Никто не увидел улыбки гарпии, только единорог, сразу же пожалевшая, что посмотрела в ту сторону.
Когда все остановились у ее клетки, молча глядя на нее, единорог с горечью подумала: «Их глаза так печальны. Намного ль печальнее, хотелось бы знать, станут они, если заклятье, которое преображает меня, распадется и все увидят обычную белую кобылу? Ведьма права – никто меня не узнал бы». Но тут тихий голос, немного похожий на голос Шмендрика Волхва, произнес внутри нее: «Да, но их глаза так печальны».
А когда Рух взвизгнул: «Воззритесь на Скорый Конец!» – и черные завесы спали, явив бормотавшую в холоде и мраке Элли, единорог ощутила тот же беспомощный страх старения, что обращал зрителей в бегство, хоть и понимала – в клетке сидит всего-навсего Мама Фортуна. И подумала: «Ведьма знает больше, чем знает, что знает».
Ночь наступила быстро, может быть, потому, что гарпия поторопила ее. Солнце потонуло в грязных тучах, как камень в море, и с почти такой же надеждой подняться снова, луны в небе не было и ни одной звезды тоже. Мама Фортуна совершила, скользя, обход клеток. Гарпия при ее приближении не шелохнулась, и это заставило старуху остановиться и долгое время просмотреть на нее.
– Пока еще нет, – наконец пробормотала ведьма. – Все еще нет.
Но в голосе ее прозвучали усталость и сомнение. Она коротко взглянула на единорога, глаза ее были, как шевеление желтизны в сальном сумраке.
– Что же, одним днем больше, – сказала она с квохчущим вздохом и отвернулась.
После ее ухода в Балагане не раздавалось ни звука. Все звери заснули – кроме паучихи, которая продолжала ткать, и гарпии, которая продолжала ждать. Сама же ночь потрескивала все жестче и жестче, пока единорогу не стало чудиться, что сейчас она разломится, и в небе прорвется и разойдется шов, показав – новые прутья, подумала единорог. Где же чародей?
И наконец он торопливо прошел сквозь безмолвие, кружа и пританцовывая, точно кошка на холоде, спотыкаясь о тени. Приблизившись к клетке единорога, он отвесил ей шутливый поклон и гордо объявил:
– Шмендрик с тобой.
Из другой клетки, ближайшей, донеслась колкая дрожь бронзы.
– Думаю, времени у нас очень мало, – сказала единорог. – Ты действительно можешь освободить меня?
Высокий чародей улыбнулся, и даже его бледные пальцы полнились весельем.
– Я говорил тебе, что ведьма сделала три большие ошибки. Твое пленение было последней, а поимка гарпии второй, потому что обе вы настоящие и Маме Фортуне так же трудно обратить вас обеих в свою собственность, как удлинить зимний день. Но, приняв меня за такого же шарлатана, как она, старуха совершила первую и самую роковую. Потому что я тоже настоящий. Я Шмендрик Волхв, последний из пламенных свами, и я старше, чем выгляжу.
– А где второй? – спросила единорог.
Шмендрик засучивал рукава.
– Рух тебя пусть не тревожит. Я задал ему еще одну загадку, но у этой нет ответа. Он, может быть, никогда больше и с места не сдвинется.
Шмендрик произнес три угловатых слова и щелкнул пальцами. Клетка исчезла. Единорог стояла среди деревьев – апельсинов и лимонов, груш и гранатов, миндалей и акаций, – у ног ее бил из земли тихий ключ, над головой разрасталось небо. Сердце ее стало легким, как дым, она собирала все свои телесные силы, чтобы махнуть огромным скачком в нежную ночь. Однако позволила искусу скачка уплыть от нее не исполненным, ибо знала, хоть и не могла их видеть, что прутья остались на месте. Слишком стара она была, чтобы не знать.
– Прошу прощения, – сказал где-то в темноте Шмендрик. – Я предпочел бы освободить тебя именно этим заклинанием.
И запел что-то холодное и негромкое, и странные деревья сдуло, точно пушинки с одуванчика.
– Это заклинание повернее, – сказал он. – Прутья теперь хрупки, как старый сыр, я раскрошу их и разбросаю, вот так.
Но тут же ахнул и отдернул руки. С каждого его длинного пальца капала кровь.
– Должно быть, напутал в произношении, – хрипло сообщил он. И спрятал руки под плащ, и сказал, стараясь, чтобы голос его прозвучал легко: – Раз на раз не приходится.
Несколько царапнувших ухо кремневых фраз, трепет поднятых вверх окровавленных рук Шмендрика. Нечто серое, ухмылявшееся, похожее на медведя, но куда более крупное, хромая и хмуро похмыкивая, вывалилось неизвестно откуда, полное жажды расколоть клетку, как орех, и когтями порвать единорога в клочки. Шмендрик приказал зверюге вернуться в ночь, однако она не послушалась.
Единорог отступила в угол и опустила голову; но тут в своей клетке, тихо зазвенев, шевельнулась гарпия, и серое чудище повернуло то, что, наверное, было его головой, и увидело ее. После чего, издав мутное, булькающее восклицание ужаса, сгинуло.
Чародей дрожал и ругался. А после сказал:
– Я уже вызывал его как-то, давно дело было. И тогда тоже справиться с ним не смог. Теперь мы обязаны нашими жизнями гарпии, и, возможно, она еще до восхода солнца потребует, чтобы мы вернули должок. – Он помолчал, переплетая израненные пальцы, ожидая, когда заговорит единорог. И не дождавшись, сказал: – Попробую еще разок. Попробовать?
Единорогу казалось, что она видит, как ночь вскипает там, где только что маячило серое существо.
– Да, – ответила она.
Шмендрик глубоко вздохнул, трижды сплюнул и произнес слова, которые прозвучали, как звон колоколов на морском дне. Он высыпал на плевки горсть какого-то порошка, торжествующе улыбнулся и выдохнул безмолвную зеленую вспышку. А когда та померкла, произнес еще три слова. И эти три прозвучали, точно жужжание пчел на Луне.
Клетка начала сжиматься. Единорог видела движение прутьев, и всякий раз, что Шмендрик вскрикивал: «О нет!», места у нее оставалось все меньше. Она уже и повернуться не могла. Прутья сходились к ней, беспощадные, как прилив или утро, готовые прорезать единорога и обступить ее сердце, которое станет их пленником навсегда. Она не закричала, когда вызванное Шмендриком чудище шло на нее, ухмыляясь, но теперь издала некий звук. Короткий, отчаянный, однако покорности в нем все-таки не было.
Прутья Шмендрик остановил, хоть она никогда не узнала – как. Если он и произнес заклинания, единорог их не услышала, однако клетка перестала сжиматься в аккурат перед тем, как прутья коснулись ее тела. Впрочем, единорог все равно ощущала их, каждый прут походил на холодный, голодно мяукающий сквознячок. Впрочем, достать ее они не могли.
Руки чародея опустились.
– Больше не смею, – тяжко произнес он. – В следующий я могу и не успеть…
Голос его жалко затих, глаза выглядели такими же потерпевшими поражение, как и руки.
– Попробуй снова, – сказала единорог. – Ты мой друг. Попробуй.
Однако Шмендрик, горько улыбаясь, уже рылся по карманам в поисках чего-то, что звенело и звякало.
– Я знал, что этим все и кончится, – бормотал он. – Мечтал о другом, но знал.
И вытащил из кармана кольцо, на котором висело несколько ржавых ключей.
– Ты заслуживаешь услуг великого волшебника, – сказал он единорогу, – боюсь, однако, что тебе придется довольствоваться помощью не ахти какого карманного вора. Единороги не знают нужды, стыда, сомнений или долгов, но смертные, как ты могла заметить, берут, что плохо лежит. А Рух способен думать лишь о чем-то одном.
Единорог же вдруг осознала, что все животные «Полночного балагана» проснулись и, не издавая ни звука, наблюдают за ней. В соседней клетке гарпия медленно переступала с ноги на ногу.
– Поспеши, – сказала единорог. – Поспеши.
Шмендрик уже вставлял ключ в давившийся смехом замок. При первой попытке, неудачной, замок промолчал, но когда чародей вставил второй ключ, громко воскликнул: «Хо-хо, вот так кудесник! Вот так кудесник!» Голос у него был точь-в-точь как у Мамы Фортуны.
– Чтоб ты посинел! – буркнул чародей, однако единорог почувствовала, что он заливается краской. Он повернул ключ, замок открылся, успев напоследок презрительно хрюкнуть. Шмендрик распахнул дверь клетки и тихо сказал: – Выходите, леди. Вы свободны.
Единорог легко соступила на землю, и Шмендрик Волхв отпрянул во внезапном изумлении.
– О, – прошептал он. – Когда нас разделяли прутья, все было иным. Казалось, что ты меньше ростом и не такая… о! Ну и ну!