Часть 28 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Егору надо чем-то затушить жар в глотке, и он тоже накалывает на вилку шмат и быстрей, чем успевает себе напомнить про всех полуголодных людей в столовой, кладет себе его в рот. Мясо холодное и клейкое, но вкус у него неземной. Егор жует его не спеша, старательно, глотать не торопится.
Тамара никак не реагирует ни на то, что он при ней пьет, ни на то, что жрет тушенку. Она как будто не может отвести глаз от своей тарелки. Потом ее передергивает. И еще раз. И еще. Егор спохватывается слишком поздно – когда она уже закатывает глаза, отталкивается ногами от пола и валится навзничь вместе со стулом на ковер.
– Мам! Ма!
Тамару корежит: ноги пляшут порознь, плечи ходят, как поршни – вперед и назад по очереди, из горла рвутся какие-то звуковые обрывки. Подвывание сменяется шипением и клекотом. На губах выступает белая пена.
Егор выскакивает в коридор, оскальзываясь на еловом паркете, бежит в кухню, рвет на себя ящик для столовых приборов, хватает искусанную алюминиевую ложку, с ней – назад, к матери, у которой уже стоит на коленях Полкан.
– Давай! Давай! Че ты копаешься там?!
Полкан раскрывает Тамаре рот: нажимает на челюсти сбоку, как вцепившейся человеку в руку собаке, Егор вставляет ложку матери в зубы, чтобы она в припадке не откусила себе язык. Потом отгоняет Полкана от материнской головы, подкладывает ей подушку, гладит ее по лбу, отталкивает случившиеся рядом предметы, чтобы она не ударилась о них в конвульсии, и уговаривает ее, как плачущего младенца, как она самого его, наверное, когда-то уговаривала:
– Тщщщщщ… Тщщщщ… Тихо, тихо…
Когда судороги, вроде бы, мать отпускают, Егор все равно еще смотрит за ней – и не зря – потому что ее начинает рвать. И надо придерживать ей голову снова, теперь так, чтобы она не захлебнулась.
Потом они вместе с Полканом перетаскивают мать в постель, укрывают ее, и Егор идет за водой и за тряпкой – замывать.
Он трет потемневший паркет и думает, что все равно не уверен, было ли это с ней сейчас по-настоящему, или она устроила это все для Полкана.
5.
Мишель подпирает стену, спряталась в тень.
Училка Татьяна Николаевна пасет свой разномастный класс – с дошколят до десятилеток – во дворе. Большая перемена. Девочки расчертили грязь на классики, прыгают по старательно вырисованным цифрам. Манукяновская Алинка прыгает лучше всех, поэтому вся в грязюке. Будет ей потом. Сонечка Белоусова бережет колготки, хочет быть принцессой.
Татьяна Николаевна кричит:
– Манукян! Прекрати немедленно!
Сонечка смотрит на Мишель. Машет ей своей фарфоровой ручкой. Мишель отворачивается. Пытается понять: неужели она тоже когда-то была такой вот? Когда она жила в Москве – такой вот она была? Мелкой воображулей? Не как Алинка, уж точно. Скорее, как Сонечка. Только вот в кого Соня принцесса, неясно: родители – работяги, папаша вообще алкоголик.
Татьяна Николаевна, перехватив взгляд Мишель, кивает ей. Подзывает к себе с учительской самоуверенностью, с убежденностью в том, что слушаться ее должны все. Мишель подчиняется ради прикола.
– Мишелечка. Ну посмотри, тебе ведь интересна работа с детьми. Помогла бы мне.
– Нет, спасибо.
– Очень зря упрямишься! Ты же видишь, девочки на тебя засматриваются. Ты такая воспитанная, аккуратненькая. Могла бы стать им старшим товарищем, хорошим примером для подражания!
– Нет, спасибо.
Татьяна Николаевна приглаживает кудрявые волосы.
– Работа очень важная! Они ведь сейчас формируются, как личности! И ты бы могла…
– Нет. Нет, Татьяна Николаевна. Нет, нет, и нет.
– Почему?
– Боюсь, что они меня съедят!
И Мишель, послав Татьяне Николаевне воздушный поцелуй, ретируется на другой край двора. Не ради мелких же она сюда пришла.
6.
Они собираются под окнами изолятора.
Раньше они просились навещать его прямо в камере, но Полкан это дело терпел недолго. Запретил – и все тут; а кто они такие, чтобы спорить?
Теперь вот кучкуются под окнами, кидают отцу Даниилу камушки в зарешеченные арматурой окна. Покидают-покидают – он не сразу заметит. Звуков он не принимает, только по вибрации может понять.
Открывает окно. Смотрит со своего второго этажа на пришедших к нему за добрым словом людей.
Мишель уже знает, кто тут будет.
Нюрочка, но не только она. И Сашка Коновалов, и хромая Серафима, и Ленька Алконавт, и еще бабки. Бабки ходят сюда исправно, бабки самые тревожные. Полканова Тамара иногда стоит – как будто отдельно от всех, но слушает внимательно. Чего ей, ведьме, сдалось? Все же знают, что вся ее вера – маскарадная, что она именно потому так истово крестится, чтобы люди ей колдовство простили!
И еще дед Никита.
Он терпит эти собрания постольку-поскольку; все ради бабки. Полкан, кроме первого раза, больше исключений не делал, и попа из изолятора ни к кому на дом более не отпускал.
Когда отец Даниил ей отказал и в венчании, и даже в исповеди, баба Маруся пришла в такой ужас, что он на все уже сделался готов, только бы ее привести в чувство. И вот она теперь гоняет его каждый день вместо себя под окна к арестованному попу.
Дед Никита ходит, слушает, потом возвращается к бабке и пересказывает. А что он забудет, то Нюрочка дополнит, божий одуван. У нее тоже имеются вопросы к Создателю. Вопросы она задавала отцу Даниилу снизу вверху в окно, чтобы тот переадресовал далее, но отец Даниил их не слышал и почти не понимал, так что вместо старушечьих вопросов отвечал на свои собственные. Пришлось хотя бы так.
А уже потом Нюрочка рассказала Серафиме, Серафима Леньке, остальные сами подтянулись. Каждый из них был без веры как колченогий табурет – не мог устоять, шатался. У каждого оставалось с жизнью не прояснённое, и, кроме отца Даниила, спрашивать и предъявлять оказалось им на Посту не у кого и некому.
Полкану все это дело нравилось не очень, но после отвратительной сцены с казаками, где он свою ведьму прилюдно размазал, он все перед ней лебезил – а стерва все его не прощала. Вот, увидел, что она ходил подслушивать выступления отца Даниила, и мигом передумал их запрещать. Отец Даниил говорил странные вещи, но Полкану важней было, чтобы его дома поедом не ели.
Отец Даниил подходит к решетке, когда все уже собрались и ждут его. Берется руками за прутья, смотрит вниз.
– Не знаю, зачем вы меня зовете. Что я вам могу сказать? В прежние времена, мне братья говорили, проще было. Деньги взял, молитву оттарабанил, крестным знамением осенил – все, готово. Веришь, не веришь… Не мое дело, а твое собственное. И спасать-то не от чего было. Хорошо было служить. А сейчас… Знаете ведь, чуете, что все обречены, и я чую то же. Все будет сметено. Все будет снесено. Ничего не останется. И поделом. Поделом достанется земле за все то, что до нас тут творилось.
– А что ждет-то нас? Что, батюшка?
– Не понимаю тебя, прости… Одно утешение нам всем: те, кого вы потеряли в войну – они вот и спаслись. Их прибрал к себе Господь. Устал биться за землю с Сатаной и забрал к себе своих, а прочих тут оставил. Так что не горюйте по тем, кого потеряли. У кого сыночек, у кого дочка, у кого отец, у кого матушка – им там лучше, на небесах, чем здесь было. И лучше, чем вам сейчас живется, и уж точно лучше, чем будет.
Ленька Алконавт – вечно опухший, с красно-синим пористым носярой, с редкими волосенками, спрашивает испитым голосом:
– Ты точно все это знаешь, отец Даниил? А то… У меня вот жена была… И ребенок, как раз именно что дочка. Вернулся – а тут могилы… Одна большая и одна маленькая… Дак вот… Я что хотел… Как мне их еще раз увидеть? По дочке кабздец прям скучаю. Тут во сне увидел ее, а потом сон поменялся… Я все вот хочу хотя бы во сне еще раз. И так, и сяк, е-мана – больше не снится.
– Не перебивай его, Ленька!
Но отца Даниила нельзя перебить: он и не слышал Леньку. Он продолжает себе говорить – негромко, ровно и гундосо. Он и себя-то самого не слышит, так что ему не мешают никто и вообще ничто.
– Я так считаю… И не считаю даже, а знаю: все те, кого забрали у нас в войну, кто при бомбежках сгинул – все были праведными или успели прощения заслужить, может, не делами, а хоть помыслами. Не надо за них болеть больше, можно их отпустить. А мы все, кто тут остался… Значит, не заслужили. Мы тут без призрения Господнего, одни, сами по себе. Вот тот мир, в который атеисты хотели раньше попасть – без смысла, без призвания, без обещания избавления – вот он, вокруг. Их молитвами и настал. Такого зла, как случилось в мире, и такого ужаса никогда еще не видывал человек. Другого объяснения нет. То, что я видел на своем коротком веку, иначе не разуметь.
– А что же нас-то теперь ждет? Когда мы… Когда нас не станет?
– Раньше было хорошее время. Раньше понятно было, зачем креститься, зачем молиться, зачем пост соблюдать, зачем заповеди. Это как: сделай все по правилам, и будет в конце тебе награда – вечная жизнь. Любимых своих увидишь снова, кого потерял и по ком тоскуешь, блаженство будет тебе, какое сам себе сможешь вообразить. Хорошо тогда было служить. И Сатане было противостоять проще. Ясно, что приобретаешь, и ясно, что теряешь. А теперь как?
– А что там, на той стороне-то, отец Даниил? Что вы там видели?
– Но если мы уже тут остались, если нас забыл Господь, то что уж? Обидеться на него и предаться Сатане? Или быть Господу верным, хотя нет уже надежды спастись?
Он не их спрашивает, а сам себя. И не спешит с ответом.
– А какой смысл тогда сопротивляться сатанинским искусам, если мир уже целиком в его власти? Вот явился Князь мира сего и царит теперь единовластно. И будет царить, покуда не настанет вечная тьма. Верных же Господу будет преследовать до последнего. Зачем соблюдать заповеди? Зачем хранить обеты? Кому молиться, если никто не слышит?
– Но вы-то же молились, батюшка! Все тут знают, что вы молились, когда с моста пришли! Вы-то тогда кому? А?
– Я вот молюсь, а ответа нет. Но я знаю и другое: где другие пали, я уцелел. Где прочих растерзали, я выбрался. Где грешники сгинули, я продолжил путь. Вот, добрался до вас. Это случайно или по промыслу? А чей промысел, если земля Богом оставлена? Не знаю. Вы просите меня наставить вас, а я сам не знаю ничего.
Он смотрит вдаль – как будто бы за мост.
– Праведным нечего тьмы бояться. Так я и солдат тех благословил на их поход: кто из них праведен, того сбережет… А кто сбережет? Некому. У того внутри свой огонь, который тьму вокруг рассеивает. Вот так если только. Вот если только так. Я говорю – помилуй, Господи, а говорю-то кому?
Мишель тоже тут, хотя и не собиралась – просто искала деда, но на словах о том, что сгинувшие в Распад все удостоились небесного царствия, обессилела и осталась слушать, осталась думать о папе и о маме.
– Мой выбор сделан: я тут буду до конца. Сколько найдется сил, столько буду бороться с искушениями, столько буду противиться Сатане и отрицаться ему. Почему? Трудно поверить в то, что мы тут просто забыты. Как можно своих детей забыть в машине – на жаре, на морозе, без воздуха? Может быть… Может быть, тут те остались, кому еще предстоит испытание? А? Может, тут собрались, на этой земле, одни только те, у кого не решилось еще, у кого не доделано, не завершено… Спасения я не жду и вам его обещать не могу. А может быть, надо просто вот так же… Для самих себя, а не для ради Бога? Ну да, война кончилась, наши проиграли… Проще сдаться… А? Как думаете? А я вот не стану. Он не видит, а я все равно своей клятвы не нарушу. Он не слышит, а я все одно ему помолюсь.
И отец Даниил поднимается, смотрит – не на людей, а в низкий потолок изолятора – и говорит монотонно.
– Отрицаюсь тебе, Сатана, гордыни твоей и служению тебе, и сочетаюсь тебе, Христе, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
Остальные пытаются повторять, пытаются говорить с ним хором, но получается только у Серафимы и у Нюрочки, остальные еще не доучили до конца и отстают. А отец Даниил уже молится дальше: