Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
I Лучше бы мои родители не уезжали из Нью-Йорка, где познакомились, поженились и где родился я. Однако они вернулись в Ирландию, когда мне было четыре года, моему брату Мэйлахи — три, близнецам Оливеру и Юджину едва исполнился годик, а нашей сестры Маргарет уже не было в живых. Оглядываясь на свое детство, я удивляюсь, что вообще выжил. Разумеется, счастливым его не назовешь, иначе о нем не стоило бы рассказывать. Хуже просто несчастного детства — ирландское несчастное детство, но куда хуже — несчастное детство ирландца-католика. Как бы кто ни похвалялся, сколько горестей ему, бедному, довелось пережить в малолетстве, ничто не сравнится с ирландской их версией: постоянная нужда, безвольный и болтливый пьяница-отец, набожная безропотная мать, вечно плачущая у очага, надменные священники, жестокие учителя, а еще англичане и то, как ужасно они нас притесняли долгих восемьсот лет. А в довершение всех бед — постоянная сырость. Где-то над Атлантикой тучи специально собирались в густую серую пелену, которая, неспешно проплыв вдоль всей реки Шаннон, плотно повисала над Лимериком. Дождь лил с праздника Обрезания Господня[1] и до Нового года. Оттого в городе постоянно слышалась какофония кашля: кто перхал, кто сипел, кто хрипел. Носы превращались в фонтаны, а легкие — в мокрые губки, полные микробов. Изобреталось невероятное количество снадобий: от насморка полагалось выпить отвар лука в молоке с перцем, а от застарелого кашля — шлепнуть на грудь горячую крапивную лепешку, завернутую в тряпицу. С октября по апрель стены домов блестели от сырости. Одежда не просыхала: твидовые и шерстяные пальто кишели живностью, а подчас и обрастали неведомой растительностью. Воздух в пабах клубился паром от мокрой одежды и дымом от сигарет и курительных трубок. К ним примешивался кислый запах пролитого пива, виски и вонь из уличных сортиров, где блевали только что пропитой недельной получкой. Дождь загонял нас в церковь. Она была нашим прибежищем, оплотом и единственным сухим местом. Служил ли священник мессу, призывал ли благословение[2] или отчитывал девятину[3], мы, сбившись в кучи, дремали под его монотонный голос, а пар, поднимавшийся от мокрой одежды, смешивался со сладковатым ароматом благовоний, цветов и свечного воска. Лимерик прославился набожностью своих жителей, но мы-то знали, что причиной всему — дождь. * * * Мой отец, Мэйлахи Маккорт, родился на ферме в Туме, что в ирландском графстве Антрим. Как и его отец в свое время, нрава он был бунтарского, выступал то против англичан, то против ирландцев, а то против и тех и других. Сражаясь в рядах старой ИРА[4], он совершил какой-то совершенно отчаянный поступок, и за его голову назначили выкуп. В детстве я бывало смотрел на отцовы редеющие волосы, плохие зубы и удивлялся: зачем кому-то такая голова, да еще за деньги? Когда мне было тринадцать, бабушка со стороны отца поведала мне по секрету: — Бедного отца твоего в младенчестве на голову уронили. Нечаянно, но после этого он так и не стал прежним. Так вот запомни: кого на голову роняли, те малость странными становятся. Из-за выкупа, назначенного за голову, на которую его роняли, отца тайно вывезли на грузовом корабле, отплывавшем из Голуэя. В Нью-Йорке тогда вовсю действовал сухой закон, и отец поначалу подумал, что умер и попал в ад за все свои грехи. Потом он обнаружил подпольные пивнушки и утешился. После пьяных скитаний по Америке и Англии отец на склоне лет возжаждал покоя и вернулся в Белфаст. Там тогда полыхали беспорядки, но мой родитель махнул на все рукой, сказав: «Чума на все ваши дома», — и свел знакомство с дамами из Андерсонтауна[5]. Они соблазняли его всяческими лакомствами, но он отказывался и только знай себе чаек попивал. Зачем другие радости жизни, если больше не куришь, и к алкоголю не притрагиваешься? Когда пришло его время он тихо скончался в больнице королевы Виктории. Моя матушка, в девичестве Анджела Шихан, выросла в лимерикских трущобах, где жила с матерью, братьями — Томасом и Патриком — и сестрой Агнес. Отца она никогда не видела — тот сбежал в Австралию за несколько месяцев до рождения младшей дочери. Вот он, нагрузившись портером, бредет по ночному переулку и горланит свою любимую песню: Кто в похлебке хозяйской портки утопил? Никто не сознался, и Тим возопил: Бросайте свои вы ирландские штучки, Иначе задам я серьезную взбучку Тому, кто в похлебке портки утопил[6]. Сил у него хоть отбавляй, так отчего бы не поиграть с малышом Патриком, годовалым сыночком. Славный малый. И папочку любит. Смеется, когда папочка его подкидывает. Опля! Малыш Пэдди. А ну, еще раз давай, повыше. Темно-то как! Господи, не поймал! Бедняжка Патрик приземляется прямо на голову, в горлышке у него что-то булькает и он затихает. Бабушка сползает с постели, тяжко ей — в животе еще один ребенок, моя мать. С трудом подняв младенца с пола, она издает протяжный стон и яростно напускается на деда: — Убирайся отсюда! Вон! Не то за топор возьмусь, пропойца чертов! Или придушу, Богом клянусь! Вон! Дед не уступает — он же мужчина. — Имею право, — говорит, — в собственном доме находиться. Бабушка кидается на него и под натиском этого «крутящегося дервиша» с покалеченным ребенком на руках и здоровым — в утробе, дед пятится к двери, выскакивает на улицу и не останавливается до самого Мельбурна. Малыш Пэт, мой дядя, так до конца и не оправился после того происшествия: вырос слабоумным и левая нога у него не слушалась всего остального тела. Грамоте он так и не обучился, но одним талантом Господь его все же наградил. В восемь лет он начал продавать газеты — тут-то и обнаружилось, что деньги он считает лучше, чем сам канцлер казначейства. Почему-то Пэта прозвали Эб Шихан, сокращенно от Эббот. Весь Лимерик его любил. А у моей матушки неприятности начались с той самой ночи, когда она родилась. Вот моя бабушка стонет в родовых муках, молится святому Герарду Майелле[7] — покровителю беременных. Рядом сидит сестра О’Холлоран, повитуха, в своем лучшем платье. Вот-вот наступит Новый год, и миссис О’Холлоран ждет не дождется, когда младенчик родится и можно будет убежать на праздник.
— Тужься же, тужься, — заставляет она бабушку. — Господи Иисусе и святые Мария с Иосифом. Если не поторопишься, ребенок не успеет родиться до Нового года, а зачем я тогда платье новое надела? Хватит уже своему Майелле молиться. Какой прок сейчас от мужчины, будь он хоть трижды святой? Нашла кого просить. Бабушка обращается к святой Анне — вспоможительнице в родах. Ребенок не выходит. — Святому Иуде молись, покровителю отчаявшихся, — велит сестра О’Холлоран. — Святой Иуда, помоги мне. Я отчаялась. — Бабушка кряхтит, тужится, появляется головка моей матушки, и тут наступает полночь и Новый год. Город оглашается свистками, гудками, воем сирен, играют духовые оркестры, все поздравляют друг друга с Новым годом, поют «За дружбу старую»[8], колокола в церкви звонят Анжелюса[9], повитуха всхлипывает: — Да что ж такое-то! Ребенок все никак не родится, а я сижу тут разодетая. Дитя, родишься ли ты? Бабушка тужится изо всех сил, и младенец появляется на свет — милая девочка с черными кудрявыми волосами и печальными голубыми глазами. — Господь всемогущий, — сокрушается О’Холлоран. — Дитя непонятно когда родилось: голова в новом году, а зад в старом, или голова в старом, а зад в новом? Вам, миссус, надобно теперь папе римскому писать, чтоб точно знать, в каком году ребеночек народился, а я платье до следующего года приберегу. Ребенка назвали Анджелой в честь Анжелюса, что звонил в новогоднюю полночь, в ту самую минуту, когда она родилась, да и просто потому что девочка — сущий ангел. Ты матушку свою люби, как в детстве, Пока жива она, пускай стара, седа. По материнской по любви тоскует сердце, Когда ее теряешь навсегда[10]. В школе Святого Викентия де Поля[11] Анджелу худо-бедно обучили грамоте и счету, и в девять лет учеба для нее закончилась. Она пыталась работать поломойкой, горничной, привратницей в белом чепце, однако же так и не сумела освоить книксен. — Ну что ты за неумеха! Поезжай в Америку — там таких привечают. Денег на дорогу дам, — сказала ей мать. Анджела прибыла в Нью-Йорк в День благодарения аккурат в том году, когда началась Великая депрессия. Мэйлахи она повстречала на вечеринке у Дэна и Минни Макэдори, которые жили на Классон-авеню в Бруклине. Анджела приглянулась Мэйлахи, да и он ей тоже. У него тогда был взгляд побитой собаки после трех месяцев в кутузке, куда он угодил за угон грузовика. Они с дружком Джоном Макерлейном услыхали в пивнушке про грузовик, доверху набитый свиной тушенкой и консервированной фасолью. Водить ни тот ни другой не умели, так что когда полицейские увидели вихляющий по Миртль-авеню грузовик, то без труда прижали его к обочине. Увидев груз, в котором не оказалось ни свинины, ни фасоли, они пришли в недоумение: зачем угонщикам понадобилось столько коробок с пуговицами? Анджела запала на виноватый взгляд Мэйлахи, а тот насиделся в тюрьме, так что они полюбили друг друга до дрожи в коленках, то есть стоя у стены на цыпочках — попробуй не задрожи от такого напряжения. Спустя некоторое время выяснилось, что от этой дрожи Анджела в интересном положении, и, конечно, пошли сплетни. В Нью-Йорке жили кузины Анджелы: Делия и Филомена, которые в девичестве носили фамилию Макнамара, а теперь были замужем соответственно за Джимми Форчуном из графства Мейо и Томми Флинном из Бруклина. Обе — крупные дамы с выдающейся грудью и крутым нравом. Когда они величественно, словно корабли по морю, плыли по тротуарам Бруклина, низшим существам следовало с почтением расступаться. Сестры твердо знали, что правильно и что неправильно, а для всех спорных вопросов существовала единая, святая, апостольская Римско-католическая церковь. Незамужняя Анджела не имела права находиться в интересном положении, посему надлежало срочно предпринять определенные меры. Они и предприняли. Захватив с собой мужей, Джимми и Томми, сестры отправились в пивнушку на Атлантик-авеню, где Мэйлахи, когда у него была работа, пропивал получку по пятницам. Хозяин забегаловки, Джоуи Каччьямани, впускать сестриц не хотел, но Филомена заявила — если ему дороги его нос и входная дверь, то пусть открывает сейчас же, они с богоугодным делом пришли. — Ладно-ладно, — сдался Джоуи. — Не шумите. С вами, ирландцами, лучше не связываться, святая правда! При виде грудастых сестриц сидевший в дальнем углу бара Мэйлахи побледнел, вымученно улыбнулся и предложил им выпить. Улыбку они оставили без ответа, а предложение о выпивке с презрением отвергли. — Уж не знаю, из какой ты там дыры в Северной Ирландии, — начала Делия. — У тебя, поди, пресвитерианцы[12] в роду водились, иначе с чего было так поступать с нашей кузиной? — вторила ей Филомена. — А если и водились, — заахал Джимми. — Он же в том не виноват. — Пасть закрой, — велела ему Делия. Томми пришлось вмешаться и заявить, что вести себя так с бедной девушкой — значит позорить всех ирландцев, и что Мэйлахи должно быть стыдно. — Ага, стыдно, — признал Мэйлахи. — Ох, как стыдно. — Тебя разве спрашивали? — взъелась Филомена. — Вон до чего дотрепался, так что закрой хлебало. — А пока хлебало твое закрыто, мы тебе объясним, как по-правильному поступить с нашей кузиной Анджелой Шихан. — Ага-ага, — закивал Мэйлахи. — Уж что правильно — то правильно, а я бы рад всех вас пивком угостить, пока мы так мило беседуем. — Возьми свое пивко и засунь его себе в зад, — заявил Томми. — Не успела наша малышка-кузина с парохода сойти, как ты ее обрюхатил. Мы в Лимерике — люди праведные, не чета вам, недомеркам из Антрима, который кишмя-кишит пресвитерианцами. — Да не похож он на пресвитерианца, — подал голос Джимми.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!