Часть 16 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А кто за вами приглядывает?
— Я.
— А этот чего лежит? Как его кличут-то?
— Юджин. Он по Оливеру скучает. Они близнецы.
— Знаю, что близнецы. Худющий-то какой. Каша хоть есть у вас?
— Что такое каша? — спрашивает Мэйлахи.
— Господи Иисусе и святые Мария с Иосифом! Что такое каша?! Каша — это каша. Да что за янки бестолковые, никогда такого невежества не встречала. Ну-ка, одевайтесь, пойдем к тете Эгги, дадим вам каши. — Она берет на руки Юджина, закутывает его в шаль, и мы идем к тете Эгги. Она вернулась к Па Китингу, потому что тот наконец признал, что она не корова и не толстая.
— Каша есть у тебя? — спрашивает бабушка тетю Эгги.
— Каша? Я что тут кашу всяким янки раздавать должна?
— Эх ты, — корит ее бабушка. — Каши чуток пожалела.
— А потом небось сахара и молока захотят, да еще яиц скажут подавай. Почему это мы должны расплачиваться за Анджелины ошибки?
— Боже правый, — сокрушается бабушка. — Хорошо, не ты была хозяйкой вифлеемского хлева, не то Святое Семейство так и скиталось бы по свету, падая от голода.
Бабушка оттесняет тетю Эгги в сторону, усаживает Юджина на стул у огня и принимается варить кашу. Из соседней комнаты выходит мужчина. У него черные кудрявые волосы, и кожа темная-претемная; мне нравятся его глаза — синие и веселые. Это муж тети Эгги, тот самый человек, который остановился около нас в ту ночь, когда мы сражались с блохами, рассказывал нам про блох со змеями и кашлял, потому что наглотался газа на войне.
— Ты почему такой черный? — спрашивает его Мэйлахи.
Дядя Па Китинг заходится смехом и начинает так сильно кашлять, что ему приходится закурить.
— Ох вы, янки-малыши, — смеется он. — Ни капли стеснения. Я черный от того, что работаю на газовом заводе, кидаю уголь и кокс в печи. Во Франции газ глотал, и тут снова глотаю. Ну не смешно ли? Подрастете, поймете.
Мы с Мэйлахи выходим из-за стола, чтоб взрослые попили чаю. Они пьют чай, но дядя Па Китинг, который мне дядя, потому что он женат на тете Эгги, усаживает Юджина к себе на колени.
— Ты чего грустный такой? — спрашивает он Юджина, строит ему рожицы и смешно мычит.
Мы с Мэйлахи хохочем, но Юджин молча тянется к черному лицу Па Китинга. Тот делает вид, что сейчас откусит Юджину руку, тот смеется, и все в комнате тоже. Мэйлахи подходит к Юджину и тоже пытается его рассмешить, но Юджин утыкается лицом в рубашку Па Китинга.
— Кажется, я ему нравлюсь, — замечает Па, и тут тетя Эгги ставит на стол свою кружку с чаем и принимается рыдать; по ее покрасневшим пухлым щекам градом катятся слезы.
— Да боже ж мой, — ворчит бабушка. — Чего опять?
— Каково мне на Па с младенцем глядеть, коли я уж и родить не надеюсь?! — всхлипывает тетя Эгги.
— А ну перестань чепуху всякую при детях болтать! — рявкает бабушка. — Совсем стыд потеряла. Господь милостив, пошлет он тебе ребеночка в свое время.
— У Анджелы вон пять и еще одного потеряла, а ведь неумеха такая, полы даже вымыть не может. А у меня и полы блестят, и сготовить я могу хоть что — хоть рагу, хоть жаркое, — а нет никого.
— Я, пожалуй, себе этого паренька оставлю, — смеется Па Китинг.
— Нет-нет-нет! — бежит к нему Мэйлахи. — Это мой братик Юджин.
И я тоже говорю:
— Нет-нет, это наш братик.
— Ничего мне Анджелиного не нужно, — сердится тетя Эгги, смахивая слезы с мокрых щек. — А уж того, что наполовину из Лимерика, а наполовину с Севера тем более. У меня свое дите будет, даже если мне для этого придется по сто раз девятину прочесть к Деве Марии и матери ее Анне или на коленях ползти до самого Лурда[39].
— Ну все, хватит, — говорит бабушка. — Каши поели, теперь домой, мать с отцом уже, наверное, из больницы вернулись. — Она кутается в шаль и собирается взять Юджина на руки, но тот так крепко вцепился в рубашку Па Китинга, что его чуть ли не силой приходится отнимать, и пока мы идем к двери, он все на него оглядывается.
* * *
Бабушка отвела нас домой. Она уложила Юджина в постель, дала ему попить воды и велела быть паинькой и засыпать; его братик Оливер скоро вернется домой, и они снова будут вместе играть на полу.
Но Юджин все смотрел и смотрел в окно.
Бабушка разрешила нам с Мэйлахи поиграть на полу, но только тихо, потому что она будет молиться. Мэйлахи сел на постель к Юджину, а я все пытался разобрать слова в газете, которая у нас вместо скатерти. Слышно было только, как Мэйлахи шептал что-то Юджину, пытаясь его развеселить, да щелкали бусины четок, потому что бабушка бормотала молитвы. Стало так тихо, что я заснул, лежа головой на столе.
* * *
Папа трясет меня за плечо.
— Фрэнсис, пригляди за братиками.
Мама съежилась на краешке кровати и как-то странно плачет — будто птичка чирикает. Бабушка кутается в шаль.
— Дойду до конторы Томпсона, гроб надо заказать и повозку. Уж это-то в Святом Викентии оплатят, — говорит бабушка и выходит за дверь.
Папа стоит у камина, отвернувшись к стене, бьет себя кулаками по ногам и вздыхает.
Меня пугают папины вздохи и мамин птичий плач, и я не знаю, что мне делать, и затопит ли кто-нибудь камин, чтоб попить чаю с хлебом, а то с тех пор, как мы кашу ели, уже много времени прошло. Если бы папа отошел от камина, я бы сам огонь разжег, надо только бумагу, немного угля или торфа и спичку. Но папа так и стоит на месте и бьет себя по ногам. Я пытаюсь его обойти, но он меня замечает и спрашивает, зачем мне огонь. Я говорю ему, что мы есть хотим, и он смеется каким-то странным смехом.
— Есть хотите? — переспрашивает он. — Ох, Фрэнсис, твой братик Оливер умер. Сестричка умерла, а теперь и братик. — Он берет меня на руки и обнимает так крепко, что я вскрикиваю.
Мэйлахи принимается реветь, мама плачет, папа плачет, я плачу, один Юджин молчит.
— Ничего, сейчас попируем, — шмыгает носом па- па. — Идем, Фрэнсис.
Он говорит маме, что мы скоро вернемся; у нее на коленях сидят Мэйлахи и Юджин, и она даже не поднимает головы. Папа ведет меня по улицам Лимерика. Мы заходим подряд во все магазины, и он спрашивает, продавцов, не дадут ли они каких-нибудь продуктов или чего- нибудь еще семье, за год потерявшей двоих детей — дочку в Америке, и сына в Лимерике, — а троим оставшимся грозит та же участь, потому что им есть и пить нечего. Почти все качают головами и говорят, что соболезнуют, что нам лучше пойти в Общество Святого Викентия де Поля или обратиться за пособием.
Папа говорит, мол, отрадно, что в Лимерике торжествует Дух Христов, а ему отвечают, что нечего тут со своим северным акцентом о Христе рассуждать и постыдился бы таскать с собой ребенка, как цыган какой-нибудь или попрошайка.
Некоторые все же дают хлеба, картошки и фасоли в банках, и папа говорит, что, мол, сейчас вернемся домой и вы, ребятки, наконец-то поедите, но по дороге мы встречаем Па Китинга. Тот говорит, что очень сочувствует папе, и предлагает зайти в паб, выпить по кружечке.
У людей в пабе огромные кружки с чем-то черным. Па Китинг и папа тоже заказывают себе такие. Они медленно поднимают кружки и пьют потихоньку. На губах у них остается белая пена, которую они шумно облизывают. Дядя Па покупает мне бутылку лимонада, а папа дает кусочек хлеба, и я вроде как уже и наелся. Интересно, когда мы пойдем домой? Мэйлахи и Юджин сидят там голодные. Каша была много часов назад, а Юджин к ней и не притрагивался.
Папа и дядя Па допивают черное в кружках и берут еще.
— Фрэнки, это пинта, — говорит Па Китинг. — Живая вода. Кормящим матерям уж больно полезна, да и всем, кого давно от груди отлучили тоже. — Он смеется, а папа улыбается, и я смеюсь, потому что, наверное, надо смеяться, когда дядя Па шутит. Потом он уже не смеется, а рассказывает другим людям в пабе про Оливера. Те приподнимают кепки и говорят папе, что соболезнуют и что ему определенно надо выпить.
Папа соглашается и вскоре уже распевает «Родди Маккорли», «Кевина Барри» и всякие другие песни и оплакивает кроху-дочурку, которая умерла в Америке и малыша Оливера, который умер тут в больнице. Мне страшно от того, что папа то воет, то плачет, то поет, и я хочу поскорее домой к трем, нет, теперь уже двум братикам и маме.
— Вам, пожалуй, хватит, мистер, — говорит папе мужчина за барной стойкой. — Мы вам, конечно, сочувствуем, но ребенку пора к матери, она там сидит, наверное, у огня, убитая горем.
— Ну еще только одну пинту, а? — просит папа.
— Нет, — отвечает бармен.
— Я за свободу сражался, — трясет кулаком папа, а когда бармен выходит из-за стойки и берет папу за руку, то папа его отталкивает.
— Пойдем, Мэйлахи, — говорит дядя Па. — Не упрямься. Домой пора, к Анджеле. Завтра похороны, и детишки тебя ждут.
Но папа все упирается, и несколько человек выталкивают его на темную улицу. Вслед за ним из двери вываливается дядя Па с кульком еды.
— Пойдем, — велит он. — Домой тебе надо.
Папа хочет пойти в другой паб, но дядя Па говорит, что у него деньги кончились. Папа убеждает его, что расскажет там о своем горе и ему нальют кружечку бесплатно, а дядя Па отвечает, что нехорошо так делать, и папа рыдает у него на плече.
— Ты — хороший друг, — говорит он дяде Па и снова плачет, а дядя Па похлопывает его по спине и приговаривает, что это ужасное горе, но со временем станет легче.
— Никогда, — говорит папа, выпрямляясь и глядя ему в глаза. — Никогда.
* * *
На следующий день мы поехали в больницу на повозке, запряженной лошадью. Там Оливера положили в белый ящик, который приехал с нами, и мы повезли его на кладбище. Ящик опустили в яму и засыпали землей. Мама и тетя Эгги плакали, у бабушки был сердитый вид, а у папы, дяди Па Китинга и дяди Пэта Шихана — грустный, но они не плакали, и я подумал, что, наверное, мужчине можно плакать только когда он пьет черную воду под названием пинта.
Мне не нравились галки, которые сидели на деревьях и могильных камнях, и я не хотел оставлять им Оливера. Одна галка поковыляла к могиле Оливера, и я швырнул в нее камнем. Папа сказал, что нельзя в галку камнем — вдруг это чья-то душа? Я не знал, что такое душа, но спрашивать не стал, потому что, какая разница. Оливер умер, и я ненавижу галок. Когда вырасту, то приду сюда с мешком камней и все кладбище усею галочьими трупами.