Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 27 из 135 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Отец вышел на кухню, чтобы слить в раковину кофейную гущу. Он неспешно вернулся в музыкальную комнату. Потом вдруг выпалил: «Будь оно все проклято! Гидеон, покажи мне. – И потом: – А-а, так вот что ты считаешь прогрессом!» Это он увидел, что Гварнери вновь лежит в футляре, и, хотя футляр не был закрыт, он каким-то образом догадался, что я еще не пытался играть. Он взял в руки инструмент, и отсутствие свойственной ему ранее почтительности в обращении со скрипкой показало мне, насколько он рассержен – или возбужден, раздражен, разъярен, напуган, обеспокоен. Он протянул мне инструмент, сжав пальцами гриф, так что изумительный завиток выходил из его кулака как надежда, обвившая невысказанную мечту. Он сказал: «На. Возьми. Покажи мне, где мы сейчас находимся. Покажи, куда тебя привели недели копания в коросте прошлого. Ноты будет достаточно, Гидеон. Одной гаммы. Одного арпеджио. Или двух-трех тактов из любого концерта, на твой выбор, хотя я понимаю, что на данной стадии это было бы чудом. Ну, Гидеон? Слишком сложно? Тогда, может, небольшой фрагмент сонаты?» Внутри меня полыхал огонь, постепенно превращаясь в кусок угля. Раскаленный добела, до синевы, переливающийся жаром, он кислотой разливался по моему телу. И да, да, я понимаю, что сделал отец, доктор Роуз. Не нужно указывать мне на это. Я сам прекрасно это вижу. Но в тот момент я мог лишь выдавить: «Я не могу. Не заставляй меня. Я не могу», как девятилетний ребенок которого просят исполнить произведение, никак ему не дающееся. Тогда папа пошел другим путем: «Возможно, это слишком легко для тебя. Ты выше этого, Гидеон. Это оскорбление твоему таланту. Тогда давай начнем с “Эрцгерцога”, что скажешь?» Давай начнем с «Эрцгерцога». Кислота разъедала меня. После того как боль связала узлом мой кишечник и превратила меня в беспомощное корчащееся ничтожество, осталось обвинение. Это я виноват. Это я довел себя до такой ситуации. Бет составляла программу для концерта в Уигмор-холле, и она, сама невинность, предложила: «Как насчет “Эрцгерцога”, Гидеон?» И поскольку это предложение исходило от Бет, которая уже была свидетелем моей другой, более интимной неудачи, я не смог заставить себя сказать: «Только не это. “Эрцгерцог” приносит мне несчастье». Артисты верят в то, что отдельные произведения могут приносить им несчастье. Слово «Макбет», произносимое на театральных подмостках, имеет свои аналоги во всех сферах искусства. И если бы я назвал «Эрцгерцога» так, как следовало назвать его, – моим камнем преткновения, Бет поняла бы, несмотря на то, как мы расстались. А Шерриллу и вовсе было бы все равно, что играть. Он бы сказал в обычной для себя наплевательской американской манере, за которой прятал свой огромный талант: «Только покажите мне, мальчики и девочки, где тут клавиши», и все. То есть все это началось с меня, я сам позволил этому произойти. Вся вина на мне. Папа отыскал меня там, куда я забился, не в силах принять его вызов: в беседке в саду, где я делаю наброски и клею своих воздушных змеев. Этим я и занимался – пытался набросать идею нового змея, когда он присоединился ко мне, как только убрал Гварнери в футляр, а футляр положил на место. Он сказал: «Ты – это музыка, Гидеон. И только этого я хочу для тебя. Это все, чего я хочу». Я ответил: «Мы тоже работаем как раз над этим». «Чушь. Вы не придете к музыке через исписанные тетради и периодические возлежания на кушетке этой шарлатанки». «Я не ложусь на кушетку». «Ты отлично понимаешь, о чем я. – Желая полностью завладеть моим вниманием, он закрыл ладонью набросок, над которым я работал. – Гидеон, мы не сможем ограждать тебя от публики вечно. Пока нам это удается, и Джоанна превыше всяких похвал, кстати, но в конце концов наступит такой момент, когда даже такой преданный тебе менеджер по связям с общественностью, как она, начнет спрашивать, а что же кроется под словом “переутомление”. И когда это случится, мне либо придется сказать ей правду, либо нужно будет придумать некую новую сказку, чтобы она могла скормить ее публике, и уж не знаю, какой из двух вариантов опаснее». «Папа, – сказал я, – это просто безумие считать, что любителей желтой прессы хоть в малейшей степени волнует…» «Я говорю не о желтой прессе. Верно, когда рок-звезда исчезает на неделю с подмостков, журналисты каждое утро перерывают его мусорный бачок в поисках объяснений. Это меня как раз не беспокоит, тут дело другое. Меня беспокоит мир, в котором мы живем, то есть мир с расписанием концертов на двадцать пять месяцев вперед, Гидеон, как хорошо тебе известно, мир с телефонными звонками, почти ежедневными, от организаторов музыкальных мероприятий, которые расспрашивают о состоянии твоего здоровья. В данном случае “здоровье” – это не более чем эвфемизм для твоей игры. “Оправляется ли он от переутомления?” означает “Разрывать ли нам контракт или оставлять программу без изменений?”» Закончив эту тираду, папа медленно потянул к себе мой рисунок, и, хотя его пальцы смазывали карандашные линии, я ничего не сказал ему об этом и не остановил его. Поэтому он продолжил: «Так вот, сейчас я попрошу тебя сделать одну совсем несложную вещь. Прямо сейчас вернись в дом, поднимись в музыкальную комнату и возьми в руки скрипку. И сделай это не ради меня, потому что дело вовсе не во мне. Сделай это ради себя». «Не могу». «Я буду с тобой. Я буду рядом, буду поддерживать тебя, буду делать все, что тебе потребуется. Но ты должен взять ее в руки». Наши взгляды встретились. Доктор Роуз, я буквально чувствовал, как отец внушает мне немедленно покинуть беседку, где я мастерил змеев, уйти из сада, подняться в дом. Он сказал: «Ты не узнаешь наверняка, есть ли от нее польза, если хотя бы не попытаешься играть». Он имел в виду вас, доктор Роуз. Он имел в виду пользу от вас. Он имел в виду все эти долгие часы, потраченные мною на писанину. Он имел в виду наше с вами бесконечное копание в прошлом, чему он, судя по всему, готов помочь… если только я продемонстрирую ему, что могу, по крайней мере, поднять скрипку к плечу и провести по струнам смычком. Поэтому я ничего не ответил, а просто вышел из беседки и зашагал к дому. В музыкальной комнате я не проследовал прямо к окну, где в последнее время выполняю ваше задание по письму, а пошел в дальний от окна угол, где лежит скрипичный футляр. Внутри – скрипка Гварнери, изящная, поблескивающая лаком, хранящая в своих деках, колках, эфах два с половиной века созидания музыки. Я могу это сделать. Двадцать пять лет не могут просто взять и исчезнуть в одно мгновение. Все, чему я научился, все, что я знаю, все мои природные способности – все это спрятано где-то, может, скрыто оползнем, который я еще не разглядел, но все это есть во мне. Папа встал рядом со мной возле футляра. Когда я потянулся к Гварнери, он положил ладонь мне на локоть и пробормотал: «Я не оставлю тебя, сынок. Все хорошо. Я здесь». И в это мгновение зазвонил телефон. Отец рефлексивно сжал пальцами мой локоть. «Не обращай внимания», – сказал он, имея в виду телефон. А поскольку я не обращал на телефон внимания уже не одну неделю, то послушаться папу мне не составило никакого труда. Но включился автоответчик, и в комнате раздался голос Джил: «Гидеон? Ричард еще у тебя? Мне нужно срочно поговорить с ним. Или он уже уехал? Пожалуйста, сними трубку». Мы с отцом отреагировали одинаково, хором произнеся: «Ребенок». Отец метнулся к телефону. «Я еще здесь, дорогая. С тобой все в порядке?» – спросил он, а потом замолчал, слушая. Ее ответ был более распространенным, чем простое «да» или «нет». Когда она закончила, папа отвернулся от меня и произнес в трубку: «Что за звонок? – Он выслушал еще один пространный ответ и наконец сказал: – Джил… Джил… Хватит. И зачем ты вообще ответила на него?» Опять длинная пауза, во время которой Джил что-то объясняла ему. Очевидно, папа не дослушал ее, перебив словами: «Постой. Не глупи. Ты сама себя накручиваешь… Вряд ли следует возлагать на меня ответственность за какой-то странный звонок, когда… – Но и ему не удалось договорить, и лицо его потемнело, когда Джил что-то возразила ему. – Проклятье, Джил. Ты вслушайся в то, что говоришь. Ты ведешь себя совершенно неразумно». Эти заключительные слова он произнес тоном, который использовал, чтобы поставить точку в нежелательном для себя разговоре. Ледяным тоном. Властным, высокомерным и абсолютно спокойным. Но Джил не собиралась так просто заканчивать этот разговор. Она снова заговорила. Папа слушал ее. Он стоял спиной ко мне, но я видел, как он напряжен. Прошла почти минута, прежде чем он смог вставить слово. «Я еду домой, – коротко сказал он. – Мы не будем обсуждать это по телефону». Он повесил трубку, и мне показалось, будто Джил в этот момент еще продолжала говорить. Отец развернулся и сказал мне, бросив короткий взгляд на Гварнери: «У тебя небольшая отсрочка». «Надеюсь, дома порядок?» – спросил я. «Порядка сейчас нигде нет» – таков был его ответ.
26 сентября, 23.30 По-видимому, отец, встретившись с Рафаэлем в сквере, поделился с моим бывшим учителем тем фактом, что я не смог сыграть для него. Это знание было написано на лице Рафаэля, когда он вошел в музыкальную комнату через несколько минут после того, как мы с отцом расстались. Глазами Рафаэль тут же нашел Гварнери. «Я не могу», – сказал я. «Он говорит, что ты не хочешь». Он нежно прикоснулся к инструменту. Таким жестом он мог бы приласкать женщину, если бы нашлась женщина, которая увидела бы в нем объект сексуальных желаний. Пока такой женщины не нашлось, насколько мне известно. Порой мне даже кажется, что только я сам – я и моя скрипка – не даю Рафаэлю погрузиться в полное одиночество. Будто в подтверждение моим мыслям Рафаэль произнес: «Долго это не может продолжаться, Гидеон». «А если может?» – спросил я. «Нет. Не может». «То есть ты на его стороне? Он что, сказал тебе там, – я указал на окно, – чтобы ты заставил меня играть?» Рафаэль глянул в окно, на сквер, на деревья, начинающие понемногу желтеть, одеваясь в цвета осени. «Нет, – ответил он. – Он не говорил, чтобы я силой заставил тебя играть. Не сегодня. Мне показалось, что его мысли были заняты чем-то другим». Я не очень-то поверил его словам, ведь я видел, с какой страстью жестикулировал отец, разговаривая с Рафаэлем под моими окнами. Однако я воспользовался представившейся возможностью сменить тему. «Почему моя мать ушла от нас? – спросил я. – Из-за Кати Вольф?» Рафаэль нахмурился: «Я не могу обсуждать это с тобой». «Я вспомнил Соню», – сообщил я ему. Он потянулся к защелке на оконной раме, и я подумал, что он хочет открыть окно, чтобы впустить в комнату свежего воздуха или чтобы выйти на узкий балкончик. Но он не сделал ни того ни другого. Он бесцельно подергал механизм, и, наблюдая за ним, я вдруг осознал, о чем свидетельствует этот простой жест: если мы с Рафаэлем говорим не о скрипке и не о музыке, то наше с ним общение неполноценно. Я повторил: «Я вспомнил ее, Рафаэль. Я вспомнил Соню. И Катю Вольф. Почему никто не говорил со мной о них?» На лице его отразилась боль, и я решил, что он не захочет отвечать на этот вопрос. Но когда я уже готов был приступить к нему снова, он сказал: «Из-за того, что случилось с Соней». «А что с ней случилось?» В его голосе звучало нескрываемое удивление: «Ты что, в самом деле не помнишь? Я всегда считал, что ты не говоришь об этом только потому, что мы все тоже об этом не говорили. А ты, оказывается, ничего не помнишь». Я потряс головой, и это признание вызвало во мне острый стыд. Она была моей сестрой, а я ничего о ней не помнил, доктор Роуз, пока мы с вами не начали этот процесс. Я начисто забыл о самом факте ее существования. Можете себе представить, как мне стыдно? Рафаэль продолжал, деликатно оправдывая мой всепоглощающий эгоизм, который стер из моей памяти младшую сестру: «Но ведь тогда тебе было не больше восьми лет. И после суда мы никогда не упоминали о том событии. Во время суда мы старались говорить о нем как можно меньше, а потом решили вообще к нему не возвращаться. Даже твоя мать согласилась, хотя произошедшее сломило ее. Да. Я понимаю, как все это могло забыться». Мой язык едва шевелился в пересохшем рту, но я смог выговорить: «Папа сказал мне, что она утонула. Соня утонула. Почему же был суд? Кого судили? За что?» «Отец тебе больше ничего не рассказал?» «Только то, что она утонула. Он… Мне показалось, что ему было очень нелегко рассказывать, как она умерла. Я не стал больше ни о чем расспрашивать. Но теперь… Суд? Ты хочешь сказать… суд?» Рафаэль кивнул. И мой мозг тут же стал перебирать возможные варианты объяснений тому, что я сумел вспомнить или выспросить: Вирджиния умерла в младенчестве, у дедушки начинается «эпизод», мать без конца плачет в своей комнате, кто-то делает снимок в саду, сестра Сесилия в прихожей, папа кричит, а я в гостиной, пинаю ножки дивана, переворачиваю пюпитр, горячо заявляя, что я не буду играть эти детские гаммы. «Твою сестру, Гидеон, убила Катя Вольф, – сказал мне Рафаэль. – Утопила ее в ванне». 28 сентября Больше он ничего не сказал. Он просто замолчал, заткнулся, закрылся – поступил так, как поступают люди, достигшие предела того, что могут рассказать. Когда я переспросил: «Утопила? Намеренно? Когда? Почему?», ощущая, как страх запускает холодные пальцы в мой позвоночник, он произнес лишь: «Больше я ничего не могу сказать. Спроси своего отца». Мой отец. Он сидит на моей кровати и смотрит на меня, и я боюсь. «Чего вы боитесь? – спрашиваете вы. – Сколько вам лет, Гидеон?» Я, должно быть, еще совсем мал, потому что он кажется мне большим, почти гигантом, хотя сейчас он примерно одного роста со мной. Его ладонь опускается мне на лоб… «Этот жест успокаивает вас?» Нет. Нет. Я отодвигаюсь. «Он говорит что-нибудь?» Поначалу нет. Просто сидит рядом со мной. Но потом он кладет руку мне на плечо, словно ожидает, что я захочу подняться, и удерживает меня, чтобы я лежал спокойно и слушал его. Я так и делаю. Я лежу, и мы смотрим друг на друга, а потом он начинает говорить: «Не бойся, Гидеон. Ты в безопасности». «О чем он говорит? – спрашиваете вы. – Вам приснился дурной сон? Поэтому он сидит на вашей кровати? Или это что-то другое? Может, Катя Вольф? Это ее вам не надо бояться? Или это происходит еще раньше, до того, как Катя появилась в вашем доме?»
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!