Часть 26 из 135 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гидеон
20 сентября
Вот о чем я думал с тех пор, как папа показал мне ту фотографию: если мать забрала все снимки Сони, которые были в доме, почему она оставила этот? Потому ли, что на нем черты Сони, скрытые тенью, были почти неразличимы, а следовательно, не так дороги убитой горем матери… если именно горе заставило ее уйти от нас? Или потому, что на этом же снимке запечатлена и Катя Вольф? Или просто потому, что мать не знала об этом снимке? Дело в том, доктор Роуз, что, глядя на снимок (который теперь у меня и который я покажу вам при нашей следующей встрече), нельзя понять, кто его сделал.
И почему папа хранил эту фотографию, мне тоже не совсем понятно. Ведь на ней центральная фигура – не его дочь, не его родная дочь, погибшая в младенчестве, а юная, улыбающаяся, золотоволосая женщина, которая не приходится, не приходилась и впоследствии не будет приходиться ему женой и которая не была и матерью ребенка.
Я спросил у папы, кто такая Катя Вольф, потому что это было самым естественным в данной ситуации. Он рассказал мне, что она была няней Сони. Она немка, добавил он, и в то время довольно плохо говорила по-английски. У нее за спиной был драматичный и наделавший много шума побег из Восточной Германии на самодельном воздушном шаре вместе с ее приятелем, и благодаря этому побегу она приобрела некоторую известность.
Вы знаете эту историю, доктор Роуз? Вряд ли. Полагаю, вам в тот год было не больше десяти лет, и жили вы тогда… где? В Америке?
Я, проживая в Англии, то есть находясь гораздо ближе, чем вы, к тому месту, где все это случилось, почти ничего не помню. А вот судя по папиным словам, в те дни много об этом писали и говорили, потому что Катя и ее приятель предприняли свою попытку не в полях или лесах, где у них было больше шансов незамеченными пересечь границу между Востоком и Западом. Нет, они полетели прямо из Берлина. Парень до окончания их путешествия не дожил. Его подстрелили пограничники. А Катя долетела. И таким образом она получила свои пятнадцать минут славы и стала знаменосцем свободы. Телевизионные новости, первые полосы газет, статьи в журналах, радиоинтервью. В конце концов ее пригласили жить в Англию.
Я внимательно слушал папин рассказ и следил за выражением его лица. Я искал проявлений его чувств, скрытого смысла, я пытался делать выводы и умозаключения. Потому что даже сейчас, при нынешних обстоятельствах – здесь, на Чалкот-сквер, в музыкальной комнате, в пятнадцати футах от Гварнери, вынутого из футляра (что, разумеется, можно назвать прогрессом, ради бога, доктор Роуз, скажите мне, что это прогресс, хотя я не могу заставить себя поднять инструмент к плечу), – даже сейчас есть вопросы, которые я не в силах задать своему отцу.
«Какие вопросы?» – хотите вы знать.
Вопросы, которые один за другим всплывают в моей голове: кто сфотографировал Катю и Соню? Почему моя мать оставила только этот снимок? Знала ли она о существовании этого снимка? Забрала ли она остальные снимки или уничтожила их? И почему – и это самое главное, – почему отец никогда раньше не говорил со мной о них: о Кате, о Соне, о моей матери?
Очевидно, что он не забыл об их существовании. Ведь при первом моем упоминании о Соне он тут же достал ее фотографию, и, богом клянусь, состояние снимка неоспоримо свидетельствовало о том, что его доставали сотни раз и подолгу держали в руках. Так почему он молчал столько лет?
«Порой люди избегают определенных тем, – говорите вы. – Они не хотят возвращаться к тому, что причиняет им боль».
И что же причиняет отцу такую боль? Сама Соня? Ее смерть? Моя мать? Ее уход? Фотографии?
«Или Катя Вольф».
С чего бы это упоминание Кати Вольф было болезненно для отца? Хотя этому есть очень простое объяснение.
«А именно?»
Вы хотите, чтобы я сам назвал все своими именами, доктор Роуз? Вы хотите, чтобы я написал это. Вы хотите, чтобы я увидел, как буквы сидят на странице, и таким образом оценил, правда это или выдумка. Но что мне это даст, черт возьми? Она держит на руках мою сестру, она прижала ее к своей груди, ее глаза добры, а лицо спокойно. Одно ее плечо оголилось, потому что у платья или блузки слишком свободные лямки, а само платье (или блузка?) яркое, цветастое – желтое, оранжевое, зеленое, синее. И это голое плечо такое гладкое и круглое, и вы правы, это приглашение, и, должно быть, я был слеп, раз сразу не догадался, что если ее снимает мужчина и если этот мужчина – мой отец… Хотя это мог быть жилец Джеймс, или дедушка, или садовник, или почтальон, это мог быть любой мужчина, потому что она прекрасна, великолепна, соблазнительна, и даже я, невразумительная пародия на жалкое подобие здорового мужчины, вижу, кто она такая, и что она предлагает, и как она предлагает то, что предлагает… То есть если ее фотографирует мужчина, то этот мужчина находится с ней в связи, и я почти уверен в том, какого рода эта связь.
«Так напишите о ней, – советуете мне вы. – Напишите о Кате. Заполните ее именем страницу, если вам это поможет, и посмотрите, куда эта страница приведет вас. И еще, Гидеон. Спросите у вашего отца, нет ли у него других фотографий, которые он мог бы показать вам: семейные фото, фото со свадеб, юбилеев, праздников, случайные снимки. Внимательно рассмотрите их. Вспомните имена всех, кого увидите. Попытайтесь понять, что выражают их лица».
«Я должен искать Катю?» – спрашиваю я.
«Ищите все, что есть на этих снимках».
21 сентября
Папа говорит, что Соня родилась, когда мне было шесть лет. А умерла она, когда мне вот-вот должно было исполниться восемь. Я позвонил ему и задал эти два вопроса. Вы довольны, доктор Роуз? Я не только нашел у быка рога, но и схватился за них.
Когда я спросил у него, как умерла Соня, папа сказал: «Она утонула, сынок». Эта короткая фраза, как мне показалось, далась ему нелегко, и его голос прозвучал глухо, как будто издалека. Мне тоже было трудно задавать эти вопросы, но все-таки я не остановился на этом, а продолжал. Я спросил, в каком возрасте с ней это случилось. Ответ: в два года. Надрыв в его голосе поведал мне, что за эти два года она не только успела занять место в его сердце, но и оставить неизгладимый след в душе.
Этот надрыв и то, что я услышал в нем, возможно, многое объяснили мне о моем отце: его сосредоточенность на мне на протяжении всего моего детства, его решимость предоставить мне все самое лучшее из того, что можно иметь, видеть или испытывать, его неустанную заботу обо мне, когда я начал карьеру артиста, и его настороженность по отношению ко всякому, кто приближался ко мне и кто мог причинить мне какой-либо вред. Потеряв одного ребенка – нет, господи, потеряв двух детей, ведь его старшая дочь, Вирджиния, тоже умерла маленькой, – он не мог допустить потерю еще одного.
Наконец-то я понял, почему он всегда рядом со мной, почему так проникается всеми моими делами, так много внимания уделяет моей жизни и карьере. В раннем возрасте я сумел заявить о том, чего хочу, – хочу скрипку, музыку, и он сделал все, чтобы его оставшийся в живых ребенок получил именно это, как будто, вручая мне мою мечту, он мог продлить годы моей жизни. Поэтому он работал на двух работах; поэтому он и мать послал на поиски заработка; поэтому он нанял Рафаэля и устроил так, чтобы я мог получить образование дома.
Хотя погодите-ка, ведь все это случилось еще до Сони. Значит, все это не результат ее смерти. Она родилась, когда мне было шесть лет, то есть к этому моменту Рафаэль Робсон и Сара Джейн Беккет уже заняли свои места в нашем доме. И жилец Джеймс уже поселился в одной из комнат. И вот в эту сложившуюся общность людей попадает Катя Вольф, приглашенная, чтобы нянчить маленькую Соню. Значит, вот что могло произойти: эта сложившаяся общность людей вынуждена принять чужачку. Можно сказать, агрессора. И к тому же иностранку. И не просто иностранку, а немку. Да, какое-то время она пользовалась известностью. Но немцы все одинаковы: противник Англии в войне, в плену которой навсегда остался наш дедушка.
И значит, Сара Джейн Беккет и жилец Джеймс шепчутся в углу кухне о ней, а не о моей матери, не о Рафаэле и не о тех цветах. Они шепчутся о ней, потому что такова Сара Джейн, была такой с самого начала – шептуньей. Ее шепот вырастает из ревности, потому что Катя стройна, симпатична, соблазнительна, и Сара Джейн Беккет, с короткими рыжими волосами, свисающими с ее головы как плети, и с телом, не слишком отличным от моего, видит, как мужчины в доме пожирают Катю глазами, особенно жилец Джеймс, который помогает Кате с английским и смеется, когда немка говорит, поеживаясь: «Майн гот, мой труп еще не привык к вашим английским дождям», потому что она путает «тело» и «труп». Когда ее спрашивают, не хочет ли она чаю, она отвечает: «О да, премного благодарю, добровольно выпью чашечку», и мужчины смеются, но смех их – зачарованный. Смех моего отца, Рафаэля, жильца Джеймса и даже дедушки.
Я помню это, доктор Роуз. Я все это помню.
22 сентября
Так где же она была все эти годы, Катя Вольф? Похоронена вместе с Соней? Или похоронена из-за Сони?
«Из-за Сони?» Вы не пропустили этого слова, доктор Роуз. «Почему из-за Сони, Гидеон?»
Из-за ее смерти. Если Катя была ее няней и Соня умерла в два года, то Катя должна была уйти от нас, верно? Мне няня не нужна, потому что мной уже занимаются Рафаэль и Сара Джейн. То есть Катя покинула нас после двух лет работы или даже меньше, и вот почему я забыл ее. Мне же тогда было всего восемь лет, и она была не моей няней, а Сониной, так что мы с ней, наверное, почти не общались. Меня целиком поглощала музыка, а те редкие часы, когда мое внимание и время не занимала скрипка, я посвящал школьным урокам. Я уже дал на тот момент несколько концертов, и в результате меня пригласили на год в Джульярдскую музыкальную школу[15]. Представляете? Джульярдская музыкальная школа приглашает мальчика семи или восьми лет!
Про меня говорили: «Будущий виртуоз».
Но я не хотел быть будущим виртуозом. Я хотел быть виртуозом.
23 сентября
Обстоятельства складываются так, что я не еду в Джульярд, несмотря на оказанную честь и на то, что год в стенах этой музыкальной школы мог бы оказать огромное влияние на мое становление как музыканта международного класса. Репутация этого заведения такова, что сотни людей в три раза старше меня сделали бы что угодно ради подобного приглашения, ради того, чтобы воспользоваться бесконечными возможностями, возникающими при получении этого экстраординарного, трансцендентного, бесценного опыта… Но денег нет, а если бы и были, я слишком юн, чтобы самостоятельно отправиться в столь далекое путешествие и тем более жить одному в Нью-Йорке. А поскольку моя семья не может переехать туда en masse[16], то эта редчайшая возможность ускользает от меня.
En masse. Да, почему-то я знаю, что en masse – это единственный способ, которым я могу попасть в Джульярд, и даже деньги тут не будут играть роли. Поэтому я говорю: «Пожалуйста, пожалуйста, папа, разреши мне поехать, папа, я должен поехать, я хочу там учиться, я хочу в Нью-Йорк», потому что уже тогда я знаю, что означает Джульярд для моего настоящего и будущего. Папа говорит: «Гидеон, ты же знаешь, мы не можем поехать туда. Один ты не поедешь, а вместе мы не можем». Разумеется, я хочу знать почему. Почему, почему, почему я не могу получить то, чего мне хочется, хотя до этого момента я всегда получал желаемое? Он отвечает (да, доктор Роуз, я хорошо помню его слова!): «Гидеон, весь мир будет у твоих ног. Я обещаю тебе это, сынок, клянусь, что так будет, сын».
Но в Нью-Йорк мы поехать не можем.
Каким-то образом я знаю это, знаю, даже когда прошу снова, и снова, и снова, даже когда я торгуюсь, умоляю, веду себя как никогда плохо, пинаю пюпитр, бросаюсь на обожаемый бабушкой столик в форме полумесяца и отламываю у него две ножки… даже тогда я знаю, что Джульярда не будет, что бы я ни вытворял. Один, со всей семьей, с одним из родителей, в сопровождении Рафаэля или с Сарой Джейн в качестве моего защитника или шпиона – я не поеду в эту музыкальную Мекку.
«Знаете, – повторяете вы за мной. – Знаете еще до того, как стали просить, знаете, когда просите, знаете, несмотря на то что делаете все возможное, чтобы изменить… что? Что вы стараетесь изменить, Гидеон?»
Наверное, реальность. И вы правы, доктор Роуз, не надо ничего говорить, этот ответ ничего нам не дает. Сначала надо определить, какова реальность в понимании семилетнего ребенка?
Скорее всего, эта реальность такова: мы не богаты. Да, мы живем в районе, который не только символизирует деньги, но и требует денег. Наша семья владела этим домом на протяжении многих поколений и удерживает его в собственности только благодаря жильцам, двум работам у отца, работе матери и пенсии деда. Однако у нас не принято говорить о деньгах. Упоминание денег равнозначно упоминанию физиологических отправлений за обеденным столом. И тем не менее я знаю, что не поеду в Джульярд, и во мне все сжимается от этого знания. Это ощущение начинается с рук. Потом переходит на желудок. Оно распространяется вверх, в мое горло, и я кричу, о, как я кричу, и я помню слова, вырвавшиеся из моего горла: «Это потому, что она не может поехать!» И сразу после этого я отшвыриваю ногой пюпитр и бросаюсь на столик. Вот как это было, доктор Роуз.
«Она не может поехать?»
Она. Конечно. Должно быть, «она» – это Катя.
26 сентября, 17.00
Снова приезжал папа. Он пробыл у меня пару часов, а затем его сменил Рафаэль. Они не хотели, чтобы их визиты выглядели как дежурства у смертного одра, так что у меня было минут пять между уходом папы и прибытием Рафаэля. Но они не знали, что я видел их в окно. Рафаэль появился на Чалкот-сквер со стороны Чалкот-роуд, и папа перехватил его в саду перед домом. Они остановились у скамейки, чтобы поговорить. То есть говорил в основном отец. Рафаэль слушал. Он кивал и, как всегда, водил пальцами по черепу слева направо, разглаживая то немногое, что осталось у него от волос. Папа был страстен. Я видел это по его жестикуляции, он то и дело поднимал руку, сжатую в кулак, к груди, словно собираясь нанести удар. Мне не нужно было читать по губам, чтобы понять, о чем речь: я отлично знаю, что приводит его в такое волнение.
Ко мне он пришел с миром. Ни слова о музыке. «Хотел вырваться от нее хоть ненадолго, – вздохнул он. – Я начинаю думать, что в последние месяцы беременности женщины во всем мире становятся абсолютно одинаковыми».
«Ты хочешь сказать, что Джил переехала к тебе?» – спросил я.
«Зачем искушать судьбу?»
Этим риторическим вопросом он дал мне понять, что они с Джил придерживаются своего первоначального плана: сначала родить ребенка, затем объединить дома, ну и потом пожениться, когда уляжется пыль, поднятая двумя первыми этапами. Такая нынче мода установилась в построении отношений между мужчиной и женщиной, а Джил следит за модой. Но иногда мне кажется, что папа не слишком приветствует столь радикальное отличие от предыдущих его браков. В душе он приверженец традиций: как мне кажется, для него нет ничего важнее, чем семья, и он знает только один способ, как создавать семью. Думаю, что как только он услышал о беременности Джил, так тут же упал на колено и заявил о своих правах на нее. Иной картины мне не представить. Более того, я знаю, что он именно так и поступил со своей первой женой. Он не в курсе того, что я осведомлен об этом, мне рассказал их историю дедушка. Папа встретил ее, когда служил в армии (такова, кстати, была предназначенная ему карьера), во время отпуска. Она забеременела от него, и он женился на ней. Коль на этот раз он не пошел таким же путем, то я делаю вывод, что верх взяла Джил.
«Она спит в любое время суток, когда только сможет, – сообщил он мне. – В последние шесть недель всегда так. Эти младенцы такие своевольные, и если им вдруг приспичит бодрствовать с полуночи до пяти часов утра… – Он махнул рукой. – Тогда ты получаешь шанс, которого ждал всю жизнь: наконец-то прочитать “Войну и мир”».
«Ты сейчас живешь у нее?»
«Отбываю срок на диване».
«Для твоей спины это не очень хорошо, пап».
«Не надо лишний раз напоминать мне об этом».
«Вы уже договорились об имени?»
«Я по-прежнему хочу, чтобы девочку звали Кара».
«А она по-прежнему хочет…» И тут меня осенило. Догадка обрушилась на меня с такой силой, что я с трудом смог продолжить: «Она по-прежнему настаивает на Кэтрин?»
Наши взгляды встретились, и между нами возникла она, та девушка с фотографии, возникла как будто во плоти, близкая и бесконечно привлекательная. И я проговорил, хотя ладони мои взмокли, а в желудке зажглась первая искра надвигающегося пожара: «Но тебе это имя – Кэтрин – будет все время напоминать о Кате?»
Вместо ответа отец встал и пошел делать кофе, причем отдался этому делу со всей обстоятельностью. Он неодобрительно отозвался о моем выборе молотого кофе и пространно описал, как зерна теряют всякую свежесть в процессе промышленного помола. Затем он поднял неисчерпаемую тему о вреде, наносимом новыми кафе «Старбакс» атмосфере района, в котором он проживает.
А тем временем боль в моем желудке медленно, но верно, как и было запланировано, спустилась в кишечник и начала творить там хаос. Слушая, как отец перекинулся со «Старбакс» на американизацию глобальной культуры, я прижимал руки к животу, заставляя уйти боль и тревогу, потому что в противном случае папа победит.
Я позволил ему подробно осветить все темы, связанные с Америкой: международные конгломераты доминируют в бизнесе, голливудские мегаломаньяки определяют формы искусства, астрономические и откровенно непристойные зарплаты становятся мерой капиталистического успеха. Когда он почти истощил красноречие по данным вопросам, о чем я догадался по тому, что он стал чаще прикладываться к чашке с кофе, я повторил свой вопрос, только на этот раз не в форме вопроса, а в форме утверждения: «Катя, – сказал я. – Кэтрин звучит очень похоже».