Часть 49 из 88 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Значит, в пивной?
– В восемь.
– И не говори мне снова, что ты очень занят. Я начинаю думать, что ты избегаешь общества брата.
Я глянула через плечо. Нечасто можно было услышать, как два офицера разговаривают в такой дружелюбной манере. Обычно они орали друг на друга так же, как на нас. Но эти двое, очевидно, были не чужие.
– Я буду там, – со смехом пообещал герр Диббук.
А разговаривал он с эсэсовцем, который наблюдал за перекличками, отвечал за женский лагерь и имел тремор в правой руке.
С тем, в которого не вселился злой дух. Он был просто зол сам по себе, точка. Это по его приказу избили Агнат, и он всегда присутствовал на поверках – то казался скучающим, и тогда перекличка проходила быстро, то был на взводе и срывал на нас свою ярость. Только сегодня утром он застрелил девушку, которая до того ослабела, что не могла стоять прямо. А когда находившаяся рядом с ней заключенная от испуга подскочила, он убил и ее.
И эти двое родственники?
Некое едва заметное сходство, полагаю, в них было – в очертании челюстей, и волосы у обоих песочного цвета. И вечером, поколотив нас, поморив голодом и вволю поизмывавшись над нами, они пойдут и вместе выпьют пива.
Задумавшись об этом, я прекратила работу, и охранник, следивший, как я перебираю вещи из чемоданов и мешков, заорал, чтобы я занялась делом. Я вытащила из груды, которая никогда не уменьшалась, кожаный саквояж. Достала из него ночную сорочку, несколько лифчиков и смен белья, кружевную шапочку. Там нашлись еще отрез шелка и нитка жемчуга. Я позвала офицера, который курил сигарету, прислонившись к стене сарая, и протянула ему эти вещи для описи и учета.
Взяла из груды следующий чемодан.
Этот я узнала.
Полагаю, такой чемоданчик для однодневной поездки мог быть не только у моего отца, но у скольких из них ручка отремонтирована с помощью проволоки, после того как я использовала его для строительства игрушечной крепости? Повернувшись спиной к охраннику, я опустилась на колени и расстегнула ремни.
Внутри лежали подсвечники моей бабушки, аккуратно завернутые в молитвенную накидку отца. Под ними лежали его носки, трусы, связанный ему матерью свитер. Однажды отец признался мне, что ненавидит его за слишком длинные рукава и колючую шерсть, но мама так старалась, как он мог не притвориться, что это его самая любимая вещь?
Горло у меня перехватило от волнения, я не смела шевельнуться. Несмотря на слова Агнат, несмотря на то, что каждый день, проходя мимо крематория, я видела длинную очередь из вновь прибывших людей, которые, ничего не понимая, ждали, когда их пустят внутрь, я не верила в смерть отца, пока не открыла этот чемодан.
Я была сиротой. Никого у меня не осталось в этом мире.
Дрожащими руками я подняла отцовский талих, поцеловала его и бросила в кучу хлама. Подсвечники отложила в сторону, вспоминая, как мать произносила над ними молитву перед ужином в Шаббат. И взяла свитер.
Руки матери работали спицами, сматывали пряжу в клубки. Отец носил его, под ним билось его сердце.
Я не могла допустить, чтобы этот свитер натянул на себя кто-то другой, кому невдомек, что каждый кусочек этой вещи рассказывает свою историю. Эта пряжа обрела второй смысл – стала повествованием, каждый узелок, каждая петля, каждый накид – часть моей семейной саги. Этот рукав мать вязала, когда Бася упала и ударилась головой об угол стоявшего у пианино стула, ей пришлось тогда накладывать швы в больнице. Горловина никак не удавалась, и мама просила помощи у нашей домохозяйки, которая была более искусной вязальщицей. Когда она мерила обхват груди и бедер у отца, чтобы начать вязание, то шутила, что не собиралась выходить замуж за гориллу с такой длинной талией.
Не случайно слово «история» по сути означает «повесть о чьей-то жизни».
Я уткнулась лицом в свитер и начала всхлипывать, раскачиваясь взад-вперед, хотя и знала, что этим привлеку внимание надзирателей.
Отец обсуждал со мной детали своей смерти, и в конце концов я ее пропустила.
Утерев глаза, я принялась распускать свитер. Наматывала нитки на руку, как повязку, будто накладывала жгут на исходящую кровью душу.
Подошел ближайший ко мне охранник, с криком стал тыкать мне в лицо пистолет.
Давай, убей и меня тоже!
Я не переставала распускать шерсть, пока вокруг меня не образовалось гнездо из ниток, кудрявых, рыжих. Дарья наверняка следила за мной откуда-нибудь, и ей было слишком страшно за себя, чтобы она решилась сказать мне: «Прекрати». Но я не могла остановиться. Я тоже распускалась.
Шум привлек внимание других надзирателей, они подошли посмотреть, что происходит. Один наклонился и хотел забрать подсвечники, но я выхватила их у него, взяла в другую руку ножницы, которыми распарывала подкладки шуб, широко раскрыла их и приставила лезвие к своему горлу.
Охранник-украинец засмеялся.
Вдруг раздался тихий голос:
– Что здесь происходит?
Сквозь толпу протиснулся эсэсовский офицер, отвечавший за «Канаду». Он навис надо мной, оценивая представшую его глазам картину: открытый чемодан, полураспущенный свитер, побелевшие костяшки моих пальцев, сжимавших подсвечник.
Только сегодня утром я видела, как по его приказу одну заключенную так сильно ударили по спине дубинкой, что ее вырвало кровью. Она отказалась выбросить тфилин, найденный в чемодане. Мой поступок – уничтожение собственности, которую немцы считали своей, – был гораздо хуже. Я закрыла глаза, ожидая удара, прося его.
Вместо этого офицер вытащил подсвечники из моей руки.
Когда я открыла глаза, то увидела прямо перед собой лицо герра Диббука. Мускул у него на щеке дергался, подбородок был в светлой щетине.
– Wen gehört dieser Koffer?[53]
– Meinem Vater[54], – буркнула я.
Глаза эсэсовца сузились. Он посмотрел на меня долгим взглядом, повернулся к другим охранникам и рявкнул на них, чтобы перестали таращиться. Потом он снова взглянул на меня, сказал:
– Возвращайся к работе, – и ушел.
Я перестала считать дни. Они все слились в один, как размокший под дождем мел: я плелась из одного конца лагеря в другой, стояла в очереди за миской супа, который был не более чем горячей водой, в которой плавали ошметки турнепса. Мне казалось, я знаю, что такое голод; нет, я себе этого даже не представляла. Некоторые девушки воровали найденные в чемоданах банки с консервами, но у меня не хватало смелости. Иногда я мечтала о булочках, которые пек для меня отец, и ощущала на языке вкусовой фейерверк корицы. Я закрывала глаза и видела стол, стонавший под грузом яств, приготовленных для ужина в Шаббат; чувствовала вкус хрустящей жирной кожи цыпленка, которую норовила стащить с птицы, вынутой из духовки, хотя мать била меня по руке и велела ждать, пока еду не подадут к столу. Во сне я пробовала все эти вкуснейшие вещи, но они обращались в пепел у меня во рту – не такой, что остается от углей, но тот, который день и ночь выгребали лопатами из крематория.
Я научилась выживать. Лучшее место во время переклички, когда мы выстраивались по пять человек в ряд, было в центре, вне досягаемости для плетей и пистолетов эсэсовцев, и при этом близко к другим заключенным, которые поддержат тебя в случае обморока. В очереди за едой лучше оказаться где-нибудь в середине. Первые получали свою порцию прежде других, но им доставалась водянистая жижа сверху. А если держаться в середине, больше шансов, что тебе в миску попадет что-нибудь питательное.
Охранники и капо бдительно следили за тем, чтобы мы не разговаривали за работой или во время переходов. Только в бараке, ночью, мы могли общаться относительно свободно. Но, по мере того как дни перетекали в недели, я заметила, что болтовня отнимает слишком много сил. Да и что мы могли сказать друг другу? Если мы и беседовали о чем-то, так это о еде, которой не хватало нам больше всего. Мы обсуждали, где в Польше готовили самый вкусный горячий шоколад, самые сладкие марципаны или лучшие птифуры. Иногда, делясь воспоминанием о каком-нибудь блюде, я замечала, что другие женщины слушают меня.
– Это потому, что ты не просто рассказываешь историю, – объяснила Дарья. – Ты пишешь картину словами.
Может, и так, но в том-то и штука со словесной живописью: стоит плеснуть на нее холодной реальностью, как она размывается, и поверхность, которую ты пыталась покрыть цветными красками, становится такой же серой и неприглядной, как всегда. Каждое утро по пути в «Канаду» я видела евреев, ожидавших в «рощице» очереди в крематорий. Они были в своей одежде, и я думала: как скоро мне придется отпарывать подкладку от этого шерстяного пальто или рыться в карманах этих брюк? Проходя мимо них, я не отрывала взгляда от земли. Если бы я подняла глаза, эти люди пожалели бы меня – бритоголовую, тощую, как огородное пугало. Если бы я взглянула на них, они прочли бы в моих глазах то, что скоро сами узнают: душ, который им предложат принять перед отправкой на работы, для профилактики, – это ложь. Если бы я подняла глаза, у меня возникло бы искушение прокричать правду, сказать им, что запах дыма, который они ощущают, идет не с фабрики или кухни, – это горят тела их друзей и родственников. Я начала бы кричать и, вероятно, не смогла бы остановиться.
Некоторые женщины молились. Я не видела в этом смысла: если бы Бог был, Он не допустил бы такого. Другие говорили, что Освенцим – настолько жуткое место, что Господь сюда не заглядывает. Если я и молилась о чем-нибудь, так это о сне, чтобы отключиться поскорее и не чувствовать, как мой желудок переваривает свои стенки. А в течение дня вместо молитв я тупо совершала положенные действия: вставала в строй на поверки, шла в строю на работу, стояла в очереди за едой, потом опять маршировала на работу, обратно в барак, строилась на поверку, залезала на нары.
Работа, которую я выполняла, была нетрудной в сравнении с тем, чем занимались другие женщины. Мы приходили с холода в сортировочные сараи. Мы таскали чемоданы и одежду, но не камни. Самое трудное в моей работе было знать, что я последняя, кто коснется принадлежавших кому-то вещей, увидит лицо их хозяина на фотографии, прочтет любовные письма, написанные его женой. Хуже всего, конечно, было с детскими вещами – игрушками, одеялами, милыми кожаными башмачками. Дети здесь не выживали; их отправляли «в душевую» первыми. Натыкаясь на что-нибудь детское, я иногда заливалась слезами. Сердце разрывалось на части, когда я брала в руки какого-нибудь плюшевого медвежонка, которого никогда уже не прижмет к груди бывший владелец, прежде чем бросить его в кучу вещей, подлежавших уничтожению.
Я начала ощущать огромную ответственность, будто мой ум – это сосуд, куда я должна поместить на хранение память обо всех погибших. Мы легко могли умыкнуть какую-нибудь одежду, но первой украденной мной из «Канады» вещью был не шарф и не пара теплых носок. Это было чье-то воспоминание.
Я дала себе обещание: даже если получу за это оплеуху от охранника, буду задерживаться на атрибутах жизни, память о которой вот-вот сотрут навсегда. Я с благоговением прикасалась к очкам; я завязывала розовые ленточки на вязаных пинетках; я запоминала один из адресов из маленькой записной книжки в кожаном переплете.
Смотреть на фотографии было труднее всего, потому что они оставались единственным доказательством того, что человек, надевавший это белье, носивший этот чемодан, жил, радовался. А мне вменялось в обязанность уничтожать свидетельства его существования.
Но однажды я этого не сделала.
Дождавшись, когда надзиратель уйдет из моего ряда, я открыла альбом с фотографиями. Под каждым снимком аккуратным почерком были сделаны подписи с датами съемки. Все запечатленные на карточках улыбались. Я увидела молодую женщину, вероятно хозяйку этого чемодана, она сияла улыбкой, глядя в лицо молодому человеку. Я посмотрела на их свадебную фотографию и на снимок, сделанный в отпуске где-то за границей, с девчушкой, которая гримасничала в камеру. Сколько лет назад это было?
Затем следовала серия фотографий младенца, аккуратно подписанных: «Ания, 3 дня», «Ания сидит», «Первые шаги Ании», «Первый день в школе», «Первый выпавший зуб!».
А потом снимки закончились.
Эту девочку звали так же, как героиню моего романа, что сделало ее еще более притягательной. Я слышала, как охранник кричит на кого-то у меня за спиной. Быстро вытащила одну фотографию из уголков, которые удерживали ее на странице альбома, и сунула в рукав.
Подошел надзиратель, я запаниковала, решив, что он наверняка видел, как я взяла снимок, но он только сказал, чтобы я работала быстрее.
В тот первый день я вернулась в барак с фотографиями Ании, Гершеля с Гердой и маленького Хаима, потерявшего два передних зуба. На следующий я набралась храбрости и стащила восемь фотографий. Потом мне дали другую работу – грузить одежду в тачки и отвозить ее на склад. Как только меня вернули на сортировку вещей, я стала снова совать снимки в рукав и прятать их в соломе на своих нарах.
Воровством я это не считала. Это было архивирование. Перед сном я вытаскивала фотографии – колоду мертвецов, которая становилась все толще, и шепотом повторяла их имена: Ания, Гершель, Герда, Хаим. Вольф, Миндла, Двора, Израэль. Шимон, Элька. Рахиль и Хая, близняшки. Элиас, плакавший после обрезания. Шандла в день свадьбы.
Пока я их помню, они еще здесь.
Дарья работала рядом со мной, и у нее болел зуб. Я видела, как вздрагивают ее плечи, когда она пытается сдержать стон. Стоит показать, что ты больна, и станешь еще более крупной мишенью для надзирателей, которые воспринимали любую слабость как повод уцепиться за нее и досадить сильнее.
Уголком глаза я видела, что Дарья взяла в руки маленький альбом для автографов в обложке с блестками. Когда мы были маленькими, у самой Дарьи был точно такой же. Иногда мы с ней стояли у входа в театр или модный ресторан и ждали, когда появятся гламурные женщины в белых меховых манто, на серебристых каблуках, под ручку со своими шикарными кавалерами. Я понятия не имела, действительно ли кто-нибудь из них знаменитость, но в нашем воображении они ими были. Дарья украдкой глянула на меня и передала мне альбом, пихнув его по скамье. Я спрятала добычу под пальто, подкладку которого отрывала.
В книжечке было много всего: билетики из кино и наброски зданий; обертка от мятного леденца; небольшое стихотворение, которое, как я поняла, сопровождало игру с хлопаньем в ладоши; лента для волос и кусочек тафты от нарядного платья; выигрышный билет с распродажи в кондитерской. На задней обложке изнутри были написаны два слова: «Никогда не забывай». К передней, тоже с внутренней стороны, приклеена фотография двух девочек с подписью: «Гитла и я». Кто такая «я», осталось неизвестным. Никакой информации для определения, кто хозяйка этого альбома, не было, но почерк, старательный и петлистый, явно выдавал в ней девочку-подростка.
Я решила, что назову ее Дарьей.
Искоса глянув на свою подругу, я увидела, что та утирает рукавом слезы. Наверное, она подумала: что случилось с ее собственным альбомом для автографов в обложке с блестками? Или о счастливой девушке, которой он когда-то принадлежал.
Если бы я своими глазами не видела эту трансформацию, то не узнала бы Дарью. Стройное, гибкое тело танцовщицы, которому я когда-то так завидовала, превратилось в мешок костей. Под одеждой проглядывали бугры позвоночника, будто столбики забора. Глаза запали, губы высохли и потрескались. Она завела привычку до крови обкусывать ногти.
Я вполне уверена, что, на ее взгляд, выглядела не менее жутко.
Оторвав от обложки фотографию, я с натренированной ловкостью спрятала ее в рукав.
Вдруг над моим плечом кто-то протянул руку и взял альбом.
Герр Диббук стоял так близко ко мне, что я чувствовала хвойный запах его лосьона после бритья. Я не повернула головы, не сказала ни слова и виду не подала, что узнала его. А он листал страницы альбома. Мне было слышно.
Конечно, он заметил пустое место, с которого что-то сорвали, но молча отошел от меня, бросив альбом в кучу вещей, которые сожгут. Однако еще не меньше четверти часа я ощущала жар его взгляда у себя на затылке и в тот день больше ничего не взяла из «Канады».