Часть 46 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ночь я провел в машине. Жестко, жарко, тесно, унизительно. Кошка в кустах зашуршит, я уже сижу, у руках топор, а сердце вразнос: так-так-так…
Если сегодня ночью не прибьют, то с утречка потребуют за сумку выкуп. Телефон мой в записной книжке на почетном месте. Книжка у меня старая, сработанная еще в те благостные времена, когда люди друг дружке доверяли. Там на первой странице аккуратная графа: имя, фамилия, телефон… Я столь дорожил своей записной, что все эти данные, идиот, каллиграфическим почерком вывел, мол, потеряю, кто-то найдет и вернет.
Для начала я позвонил Игорьку. Тот вставать рано не любит, спросонья не сразу врубился, а когда врубился, заорал дурным голосом — мат-перемат.
— Ты что?.. Что ты теперь найдешь, растяпа? И с капустой, прости, туго, — одним словом — рубль падает, доллар взлетает, ты мне друг, но зеленые дороже.
Они позвонили через полчаса, когда я брился. Голос по телефону я узнать не мог, но акцент!
— Петя? Наконец-то! Еле дозвонился. У нас с Москвой связь плохая.
— Что? Говорите громче! — связь действительно была ни к черту.
— Ну и как ты, Петя, себя чувствуешь? А? — голос негодяя был нахален и издевательски приветлив.
Я задохнулся от ненависти. Все как я предполагал, сейчас пойдет торговля.
— А как, по-твоему, я могу себя чувствовать? Хамишь, парниша. Отдай сумку, чмошник!
— Так я за этим звоню. Знаешь город Солнцево Московской области?
— Знаю, что не Костромской.
— Петя, ты не переживай. Только говори громче, а то тарахтит. Сумка твоя в надежных руках. Слышишь?
— Ничего себе руки! Цену называй.
— Что? Повтори! Не слышу.
Тарахтело действительно так, словно в трубке работал трактор. Время от времени вредный этот механизм умолкал, и тогда на считаные секунды прорезывался далекий голос с акцентом. В один из таких звуковых просветов до меня долетела цифра «шесть».
— А не многовато ли будет?
— Петя, не глупи. Я не сам эту цифру придумал.
Понятно, коллегиально решали. Выспрашивать, что он имеет в виду — шесть или шестьдесят тысяч баксов, не имело смысла. Все равно ни копейки я им давать не собирался. Мне главное с ними рядом постоять. А голос, прорываясь сквозь звуковую бурю, уже втолковывал мне место будущей встречи. С бывшей Ленина на бывшую Крупской, потом немного влево, а там бывшая Карла Маркса и рынок… одним словом, сложный маршрут. Кончалась вся эту трепотня словом «аптека».
— Ты, если что, спроси, там тебе каждый объяснит. За час управишься?
— Нет, старичок, за час никак не управлюсь. Я думал, вы мне один баллон проткнули, а оказывается, два. Мне с ними все утро возиться.
На самом деле я тянул время. В Солнцево надо было брать Игорьковых ребятишек и с ними повязать всю компанию.
Последняя фраза прозвучала уж совсем странно:
— Хочешь, я тебе свой телефон дам?
Эту хамскую ухмылку я, естественно, ответом не удостоил.
Ребят Игорь дал без звука. Люди не деньги, они всегда под рукой.
— Пушки захватили?
— Не твоя забота, начальник, — отозвался Сеня-боксер, нос, как положено, перебитый, бицепсы — словно дыни под куртку затолкал.
В два часа, как и было уговорено, мы были на месте. Вдалеке маячила аптека. Машина с ребятами остановилась у сквера. Внимания она не привлекала, все вокруг просматривалось как на ладони.
Я чувствовал себя героем боевика, участником разборки. Страшно не было, клянусь, но коленки вдруг стали поскрипывать, как протезы, а по икрам… словно муравьиное покусывание.
Аптека размещалась в старом неказистом здании, слева и справа ее подпирали два новостроя. Я тут же решил, что аптека — только ориентир, а желтые ботинки выйдут из девятиэтажки, наверное, у моих жуликов там хаза. Прошелся раз, другой. Внезапно дверь аптеки с шумом распахнулась, и передо мной предстал маленький, плотненький, в старой гимнастерке мужичишка. Рожа у него была продувная, веселая и явно «московской национальности». Значит, этого колобка выбрали в посредники.
— Петя? Я тебя сразу узнал. По фотографии. Зайдем? — он кивнул на витрину с очками и лекарственными упаковками. — Я здесь в охране служу.
Какая в аптеке может быть охрана? Заманивают, гады! Сейчас по башке треснут, а через черный ход выкинут.
— Никуда я не пойду! — голос мой был железо и сталь, как у большевиков.
— Петь, ты что сердишься-то? Я тебя угостить хотел. У нас в аптеке все свое. Ну ладно… Стой здесь, я сейчас принесу.
Он вернулся через минуту. В руках у него была моя холщовая сумка. Надо сказать, я малость прибалдел.
— Это ты мне звонил?
— Я.
У мужика был акцент, но только хохляцкий. Не расслышал впопыхах при телефонном треске, вот что значит иметь дурные предчувствия. В сумке все было на месте, кроме миллиона. Хотя, признаться, я не удивился бы, если б и деньги были на месте, столь невероятен был мой спаситель. Он мелко смеялся, похлопывал меня по плечу и приговаривал:
— Я утром встал, смотрю, в палисаде под яблоней сумка. Ма-ать честная! Стою, репу чешу, а моя блажит: «Не подходи, может, там мина!» Да кому мы нужны-то? Потом открыл сумку и оч-чень запереживал. Я бы тебе сразу позвонил, но телефона у меня дома нету, только на работе. Так мне, Петя, приятно, что я тебе услужил.
— Я-то думал…
— Да понял я, что ты меня за кого-то другого принимаешь, — перебил он меня со смехом. — Но ведь не доорешься.
— А цифру шесть зачем называл?
— Дак это номер аптеки.
— И какое вы за это хотите вознаграждение?
— Да какое же вознаграждение? Если бы я телефон на почте заказывал, тогда конечно. При нынешней дороговизне — оплати разговор. А так мне одно удовольствие.
Тут Игорьковы ребята подрулили, обступили нас, вслушиваясь в разговор.
— Приятели твои? Плотные отроки! Им бы гири кидать.
— На весы, — буркнул я.
На лицах моих защитников было написано недоверие, недоумение, потом они начали улыбаться и, наконец, заржали, как кони.
— Спасибо, старик, — сказал я и смутился, он и впрямь был стариком, в таких случаях надо как-то иначе обращаться.
— Да чего там…
В верхний карман его замызганной гимнастерки я сунул сто тысяч. Может, кто и скажет — жмот, но у меня и правда больше не было. По дороге домой ребята продолжали гоготать, потом стали рассказывать анекдоты про дураков. Дураки, те же праведники. — И чем труднее время на дворе, тем больше в них надоба. Да не оскудеет земля простодушными.
Портреты в сельском интерьере, или Два взгляда на русскую литературу
Пьет Россия, пьет, а попросту говоря, спивается…
Деревня, в которой я провожу лето без малого двадцать лет, называется Князево. Какие тут раньше князья жили — неизвестно, а сейчас из аборигенов остались четыре мужика. Одному — восемьдесят, другому — Сашке, по прозвищу Хохол, — шестьдесят, и два сорокалетних, все еще добрых молодца, холостяка — Ванек Брулев и Сенька Пряхин.
Дед Миша и Хохол живут при семьях, на лето наезжают родня, дети, внуки, все прожорливые, как американская рыбка пиранья, тянут с усадьбы овощи, яйца, молоко, грибы и варенье. Помогают, конечно, со скотиной управиться, сено заготовить.
Ванек Брулев и Сенька Пряхин существуют в гордом одиночестве, держат только «курей», да и тех не кормят. Ванек в этом году даже картошку на усадьбе сажать не стал: «А на кой она мне?» Он шофер. За вечное пьянство водительские права у него отобрали окончательно, теперь он якобы чинит машины. Однако зарплату на руки Ваньку не дают, ее получает живущая в совхозе сестра и потом скудными порциями выдает ему на пропитание. Когда-то была огромная семья, восемь человек детей, — сейчас все в той или иной степени спились.
Сорокалетний Ванек все еще выглядит подростком, лицо приятное с толковым и чистым выражением. Изъясняется он с такой артикуляцией и с таким странным выговором, что иногда кажется — мы принадлежим к разным языковым группам. Одежду он носит серых и бурых тонов, поэтому понять, насколько она грязна, невозможно. Смуглые маленькие руки его гладкие, чистые, ни мозолинки на них, ни царапинки, такие руки бывают у людей умственного труда, которые сами себе и хлеба не отрежут. Визуально определить, пьян ли Ванек вусмерть или так только, принял для разогрева, невозможно, он всегда ходит покачиваясь, словно все деревенские сквозняки колышут его мальчишескую фигуру. Выдает его опять же артикуляция: если вусмерть, то он уже не говорит, а мычит, вякает, мякает и прочее.
Странно, но даже в крайнем хмелю он не противен. На лице все то же растерянное и приятное выражение. Он не только добр, но и безвреден, как растение средней полосы, деревцо или куст. Не могу только понять — какое. Надо бы найти мужское название, но ни дуб, ни клен к Ваньку никак не подойдут. Бересклет бородавчатый, есть такой куст, цветущий по весне маленькими, словно кожаными цветками. К осени цветки превращаются в красивые плоды — сережки с черным глазком. Можно бы сравнить Ванька с этим кустом, да не обидеть бы бересклет.
Детей Ванек очень любит, никогда не обижает, а что потомства не дал, так это только спасибо. Помню историю, которую он мне поведал в малом хмелю. С третьего раза поняла, о чем он толкует. На дороге в Князево засел в луже жигуль — тарахтел, барахтался, разбрызгивал по сторонам грязь. Женщина что есть силы толкала машину, девочка лет восьми пыталась ей помочь. Случившийся рядом Ванек сразу встал с женщиной рядом и с первой же секунды, напрягая дряблые мышцы рук, ног и гортани, начал орать на своем немыслимом русском некие слова. Женщина не понимала, сердилась, гнала Ванька прочь. Оказывается, добровольный помощник втолковывал хозяйке «Жигулей»: отошли ребенка, пусть пока под березками постоит, я без матерка работать не могу, а выражаться при девочке совесть не позволяет. Потом разобрались, женщина велела девочке поискать под деревьями землянику, Ванек облегчил душу трехэтажным матом, и «Жигули» выскочили из лужи.
Родителей своих покойных Ванек поминает добрым словом, особенно мать, что умерла от рака, а перед смертью очень плакала, убивалась, — на кого оставляет Ванечку, последыша. Ваньку в те поры было тридцать. Деревня его жалеет, когда горяченьким покормит…
Второй мой сосед — Сенька Пряхин, фигура совсем другого сорта, и если можно сравнить его с растением, то только с хищной актинией, что красуется на дне океана и заглатывает малых рыбешек, растворяя их в своем разноцветном чреве. Сеньку я знаю двадцать лет. Был он синеглазым красавцем с рассыпающимися пшеничными волосами, хорошо посаженной головой и стройной фигурой.
Матушка его была фельдшерицей, отец — агрономом. Ко времени моего знакомства с этой семьей оба были уже на пенсии, но к Анне Федоровне по старинке ходила вся деревня за лекарством или советом. Она давала и то и другое, но без улыбки, без доброго слова. Крутая была женщина и строгая, агронома своего — не шибко большого ума был человек — держала в руках крепко. При доме жила работница Груня, забитое, бессловесное существо из дальней родни. Она делала по дому всю черную работу. А Сенька был баловень, гордость семьи. Учиться после школы не пожелал, но жаждал нездешней интересной жизни, поэтому рисовал на клеенке оленей, зайцев, пейзажи, баловался прозой, которую называл «дневники» и с охотой давал читать всем желающим. Как-то незаметно начал пить, потому что отец давно пил, да и мать попивала.
Дальнейшие события разворачивались круто. Водка ведь такая гадость, на которую денег всегда не хватает. Дрались они и раньше. Сенька, как подрос, объединился с отцом против матери, но осилить ее не могли. А тут, как раз накануне Пасхи, сын мать и осилил. Здорово он ее избил. Причина простая: Сенька просил денег, а мать не давала. Потом рассказывали, в деревне ведь все знают, Сенька бил, а отец сидел рядом и приговаривал: «Дай пять рублей, дай пять рублей…»
Груня во время драки пряталась в сенцах, а потом испугалась, бросилась к Дуне-продавщице: «Убивают!» Дуня, бесстрашный человек, поспешила выручать соседку. При виде продавщицы Сенька сразу остыл, застеснялся, отошел от поверженной матери. Та встала с полу, обругала сына и пошла жить дальше. Вечер прошел без событий, а на следующий день она уехала к сестре в соседнюю деревню. Пасха, праздник! Ну, известное дело, выпили крепко. В какой-то момент Анна Федоровна сказала: «Ой, не могу, худо мне что-то», — легла на диван-кровать да и померла.
Хоронили ее с синяком под глазом. Сенька для виду очень убивался, а может, и не для виду, мать все-таки, а потом напился и стал жаловаться с кривой ухмылкой, есть у него особая жесткая улыбочка: «Умерла в чужих людях… не могла до своего дотерпеть, непутевая…»