Часть 16 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ладно, – уступил Эмори. – Полтора очка.
Машины, пистолеты, кровь и взрывы. Пусть камера плетет свое колдовство. Закончить Луком и Лодом – они встретились лицом к лицу на живописном фоне…
– Большого каньона, – предложил Смити.
– Слишком уж большой. У него внутри люди выглядят незначительными.
– Малый Большой Рог?
Эмори показал головой.
– Долина памятников, Юта. Они борются на сбежавшем дилижансе.
– Я думаю про национальный парк «Потоки лавы» в северной Калифорнии, знаешь, напоминает старую усадьбу еще на Металуне или как там мы ее, к черту, решим назвать.
– Я вижу Гавайи, обод действующего вулкана. Подумай, сколько синематек можно ограбить, столько великолепных съемок «Общественного телевидения» и «Национального географического журнала»[56], ужасающие извержения в изнурительных порнографических деталях.
– Но что там делает наша бестрепетная парочка?
– Прячется. Откуда я знаю? Ты же мне сам сказал на той неделе, что все равно на такие мелкие нестыковки всем наплевать, лишь бы сама картинка ослепляла. Ну? Пламя, пузыри, пепел, дым, ползучая грязь, сержант Макгэрретт преследует по пятам, вся команда Пять-ноль со своими «флоршаймами» в огне[57]. Ну кого такое не ослепит? Да это ж самоходный продукт.
– Самоходный – да это, блин, прям чертова сороконожка. «Син-мен-2I», 3, 4 скоро на экранах ближайших к вам кинотеатров.
– А Уоррен как на это смотрит?
– Уоррен считает, что я должен отснять весь сценарий сам в зернистом черно-белом изображении с рук на «Супер-8»[58], без актеров, с пластмассовыми фигурками в настольных декорациях, которые он готов помочь мне построить. Фильм, который всем нам принесет общий доход цента в два. Уоррен слишком кино насмотрелся. Он находится на жопном крае гордой сидячей традиции.
Из-за спины Эмори раздался треск бусин – полог раздался и пропустил высокую бледную женщину с покрасневшими ноздрями и утомленными глазами. На ней был полинявший фланелевый халат, из нагрудного кармашка с монограммой вырывался мятый цветочек розового «Клинекса».
Она учтиво кивнула в сторону полицейского.
– Митчелл.
– Лорина.
Она повернулась к мужу.
– Ты сегодня с Айрил говорил? – спросила она, и жар от ее слов подымался, как волны от летней дороги.
– Нет, сегодня с Айрил я не говорил, я не видел Айрил утром и не рассчитываю увидеть Айрил, пока она не восстанет из своего гроба на закате. А что?
– Она обещала не уходить, пока с тобой не поговорит.
– Угу.
– Если мы не разрешим ей замуж, она сбежит навсегда.
– Угу.
– Она устраивает побег. С этим громилой Ласло.
Эмори посмотрел на нее.
– Кто такой Ласло?
Казалось, она исчезла прямо у него на глазах, качающиеся пряди ярко раскрашенного пластика – единственное свидетельство ее явления.
Мужчины переглянулись.
– Желудочные гроздья, – пояснил Эмори. – У нее кишки запутались, «совсем как на Марсе», говорит. «Лиловые. Я чувствую там лиловый цвет».
– Что, во имя всего святого, такое желудочные гроздья?
– Тш-ш-ш. Она про них вычитала в «Вирусной неделе».
– Похоже на шоколадный батончик.
– Умнее в жизни ты ничего не сделал, Митч, – той вазэктомии.
– Ну, есть еще собаки, конечно.
– Не слыхал я, чтоб собаки в последнее время сбегали в Денвер. Или чиркали себя по лапам пилочкой для ногтей. Или два года отказывались признавать чье бы то ни было присутствие, кроме ближайших членов семьи.
Смити осмелился на сострадательную позу – вариант того, что стандартный рабочий патрульный предлагает расстроенному гражданину.
– Ад современного родительства, – сочувственно промямлил он.
– Сдается мне – поправь меня, если я не прав, – но в этом неистовом хозяйстве есть только один член с достаточными основаниями, как эмоциональными, так и философскими, кто мог бы даже начать задумываться о самоубийстве как о возможном выходе.
– Знаешь, Эмори, не нравятся мне такие разговоры.
– Но я тут на днях ее застал за тем, что она коросту сковыривает. «Зачем?» – спрашиваю. Она мне: «Я шрамов хочу, папа, с ними я выгляжу интересней».
– Детвора, – произнес Смити, покачивая шишковатой головой. – Парняга Ласло этот – не про некоего ли Ласло Леблана речь?
– По-моему, я не желаю об этом слушать.
– Заморыш такой, длинные жидкие космы, желтые очки, ходит так, будто у него в паху все нагноилось.
– Кого он убил?
– Не, все не так плохо, куча мелких краж, взломы, пьяные буйства, вождение в нетрезвом виде, но все без оружия.
– Отцовы молитвы услышаны, – произнес Эмори, после чего: – Доброе утро, – номеру 34, одиночный, Джонсон, Чарлз, золотая карта «АмЭкса», срок действия 1/94, по тарифу $45 + налог + обслуживание в номер $15.36 + звонок по межгороду в Шривпорт, Луизиана, $9.17 с крупными порами, нос крючком, кто, хоть и невинный гражданин, не мог сдержать определенной натянутости в таком близком присутствии закона, уплатил по счету, звяк-звяк, и ушел, звяк-звяк.
– Я эти ключи во сне уже слышу, – пробормотал Эмори.
– Да ладно уже, – сказал сержант Смити.
– Мне вот где уже встало, Митч. Чувствую, как нервы у меня под кожей ходят ходуном. Даже не знаю, сколько еще смогу тут продержаться. Патроны кончаются.
Из-за полога вечно колеблющихся бус раздалось аденоидное сетование Берил, второй по очереди претендентки на корону «Желтой птицы»:
– Хорошенько ж ты маму отделал.
– Благодарю за сообщение, – ответил ее отец, но там ее больше не было, и ничего она не услышала. – Личная жизнь в этой семье, – сообщил он Смити, – издевательство. В любой семье. Мы – нация шпионов и стукачей. Каждое слово записывается, каждое действие снимается.
– Марлон Брандо, – произнес сержант Смити. – На пляже.
Затем забрякали латунные бубенчики над дверью, зазвякала череда ключей от машин, время выписки для номеров 25 и 8, номера 15, а также номеров 17, 9 и 3, да и для сержанта Смити – он сверился с часами и просигнализировал прощание поверх встревоженно роящихся голов, уже пялившихся повдоль тех лакричных лент твердого покрытия, считая мили в уме, мы же американцы, мы даль на завтрак едим.
Лорина ждала в патрульной машине. Терпеливо сидела спереди, тонкий фланелевый халат туго запахнут на поясе, цвет кожи ее в прямом солнечном свете слишком смутен для положительного опознания, ближайшее, чего сумел добиться ум Смити: животики земноводных. Она потянулась и прижала его ближе, язык к языку в неловком выпаде и защите, из которых он принужденно извлекся.
– Ты заразная? – спросил он у ее глаз: морозные голубые ободья резко затенялись там до сердцевин жидкой черноты, которые он ни прочесть не мог, ни поистине полюбить. – Некогда болеть сегодня, – погружая ключ в зажигание и бия про педали. – Да и в любой другой день.
Рука ее схватила его руку, не успела машина завестись.
– А у меня нет времени на твою херню. – Она вновь поцеловала его, подчеркнуто неизбежно прижавшись, а рука ее двигалась к нему и вниз, чтобы грубо пальпировать сквозь казенное плетение анархиста у него в штанах. – Так, а вот это уже лучше. – Она обнадеживающе улыбнулась, когда они отстранились друг от дружки. – Просто в такие одинокие прохладные утра нужно хорошенько заводиться с толкача.
– Лорина, прошу тебя. – Ее напряженные пальцы гладили долгий желтый лампас у него на бедре. – А если он выйдет и нас увидит?
– Тогда, наверное, – жизнерадостно ответила она, распахивая халат, – сукина сына тебе придется застрелить.
Сверху на балконе перед номером 212 стояла одиночная прачечная тележка, заваленная стольким чистым бельем, что образовалась маленькая хлопчатая амбразура, в которую выглядывали ухмыльчивые черты второй сестрицы Берил, вечно на стреме. Но если мать ее – потаскуха, а отец – мерзавец, кем они, разумеется, и были, то она тогда – ничтожество, кто, разумеется, и есть. Или же нечто-жесть, ну-что-ж-ество, не-же-естество, некое-женство. Потом мозг ее вновь заполнился черными червяками, и она ощутила свой пульс как настырные птичьи крылья в мягком воздухе и подумала, не перелететь ли ей через перила, но это ж, наверное, безумие, да? а ее наполняла решимость больше никогда не быть сумасшедшей – даже если она такой на самом деле и была.
Солнце восходило сквозь млечную дымку облака и продуктов выхлопа, возможность осадков – добрые 40 %, второстепенные артерии уже забиты утренним притоком на 70-ю федералку и дальше, в деловое сердце центра Денвера. Обок дороги забытая неонка шипела «СВОБОДНО СВОБОДНО» себе дальше проезжающим чужакам.
Вдоль по затхлому недоосвещенному коридору – отзвуки сирены и пронзительного хохота. Приглушенное нытье пылесоса, звонящий телефон, детский плач. Утешительный перестук бесплатного льдогенератора. Залп старых труб за халтурными стенами – такими хлипкими, что они лишь отговорка уединения.
Остаток передержанного и перехваленного утра Эмори провел, с боем выдирая фрагменты сценария из витков управления мотелем. Если безумие обитало в царстве непрестанных перебивок, то Эмори, бесспорно, был царем помешанных. Таити он представлял себе таким местом, где жизнь обернута в непрерывное полотно дней с пределом прочности на разрыв, как у тихоокеанского света – столь же нежного, сколь и прочного. Где мысли накатывают волнами, идеальной чередою, одна за другой. Вдали от помех снега и статики.
В 10:28 внутрь прошаркала самая младшая дочь Вэрил – подменить его ради регулярного десятичасового обхода. Стояла перед ним и грызла белую мякоть зеленого яблока, дерзкими глазами бросая ему вызов произнести хотя бы слово, любое слово. Сама она принялась разговаривать лишь после своевольного двухлетнего пробела с неопределимой причиной. Эмори следовало б догадаться, что потом будут неприятности, когда в десять лет она в Ночь Всех Святых упорно желала идти клянчить сладости в белой хоккейной маске, драном рабочем комбинезоне и размахивая крупным пластмассовым мачете: в знаменитых доспехах Джейсона, серийного убийцы из «Пятницы, 13-го». Семейное предприятие растревожило, изглодало и разъединило семейную связь. Мы постояльцы в собственных жизнях.
В сердцевине мотеля «Желтая птица», за серой дверью без таблички возле громадного содрогающегося автомата с кока-колой располагался безоконный шлакоблочный кабинет миссис Адалины Файф, более трех десятков лет экономки, старого и верного друга первоначального мистера Карсона (от ее растираний спины он повизгивал, как зверек), чье доверие добросовестно вручалось каждому его преемнику, словно было редким наследием. Ее понимание того, что обычно имелось в виду под словосочетанием «обычные люди», за все годы тут, на переднем краю человеческой близости, претерпело значительное обновление. Но она отказывалась сплетничать о своих постояльцах, делилась немногим из собственного прошлого, она была женщиной, хранившей секреты, в эпоху, которая уже не верила, будто еще существуют секреты, какие стоило бы хранить, каждое утро она отправляла своих девушек, ни одна не так невинна, какой смотрелась, причесывать и собирать вынесенное ежедневным прибоем из-под кроватей, из глубин шкафов, из-за унитазов смятые презервативы, испачканные менструальные прокладки, заскорузлые носовые платки, запятнанные трусики, испортившуюся пищу, влажные купальники, потерянные зубные протезы, зубные щетки, дилдо, телесные жидкости – их осадки повсюду, домашняя обслуга нынче, в эту новую эру латекса, вооружена хирургическими перчатками.
Миссис Файф нравилась ее работа, чьих мелочных забот хватало на то, чтобы отвлечь ее от того «я», с каким ей приходилось сталкиваться вечером в искаженном вывихнутом пространстве между угасанием телевидения и шатким побегом сознания по тоннелям сна, того мумифицированного «я», обернутого в просмоленный лен зачерствевших воспоминаний, что становились все отчетливее, все подробнее, все больше пугали под парадоксальным увеличительным стеклом прошедших лет. Когда она закрывала глаза – падала. Зрение было якорем, зрение и работа не пускали ее в это другое место. Ее большой викторианский дом в последнее время лишился всяческого общества, кроме ее бранчливых кошек, а работа предоставляла ей соответствующую меру человеческого общения: мать для своих девушек (любовные жизни византийской запутанности) и отец-исповедник для двух виноватых и запутавшихся поколений семейства Чейсов, чей номинальный глава каждый день являлся примерно в это время, комически провозглашая свою нежность, умоляя о ее руке, заклиная сделать его счастливым человеком.
– Доброе утро, мистер Чейс, – ответила она.