Часть 2 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вытираю рот рукой, поворачиваюсь – и все равно не исправить, надо бежать. Открываю дверь – она открыта была, оказывается, Муха не запирал, а мы и не знали.
(Знали, все знали. Тут замки вообще не работают, не принято, поэтому сбежать давно могли, только зачем? Раз сами пришли – я, Белка и Сивая.)
Девочки вышли уже, оказывается, когда я только пополам согнулась. Но не убежали, ждут.
– Ну и дура, – говорит Сивая. Она застегнула рубашку, но грудь все равно немного видно. – Мы же видели.
– Что видели? В чем я опять виновата?
– Что ты спецом себе два пальца в рот.
– Где спецом? Ничего я не два пальца…
– Нет, видели. – Белка подходит, тянет носом: – Фу, ну и вонь от тебя. Иди помойся.
– Я сама разберусь, ладно? Это из-за двери воняет.
– Ну так Муха сделает так, что вонять будет от тебя. Описаешься вдобавок к тому, что устроила. Он сделает, я знаю.
– А с тобой было, да? – огрызаюсь, подхожу, позабыв, что не отошли от комнаты Мухи далеко, что минуту назад вместе дрожали.
– Ну и потом, это что же получается, что Муха нас трогал, а тебя нет, ты – чистенькая? Так не пойдет. Надо, чтобы всех.
– Почему?
– Потому что. Заткнись. Заткнись.
Белка, Белочка вдруг начинает верещать, кружиться. Психованная. Все они тут. Вот бы маме сказать; но домой нельзя, нельзя. Ладно, пусть. Я рыженькая, я конопатая, меня в школе однажды взяли за волосы и шмякнули со всей дури о стенку так, что на ней кровавые разводы остались, да и появившиеся после этого синяки под глазами потом месяц тональником замазывала – и вообще чуть ли не единственный раз был, когда им пользовалась; но это чтобы учителя не доматывались, не спрашивали, маме не звонили. Она и так была подавленная, никакая.
У Белки белые слезы.
Ладно, я пойду, говорю Сивой, потому что сейчас кто-нибудь выскочит и спросит, какого черта мы тут делаем, может, даже Алевтина придет. А тут Белочка. Может, он как-то слишком больно ей сделал? Ведь не приглядывалась от смущения, а может, он ей…
– Но я тебе сказала, запомни. – Сивая держит Белочку за плечо, поэтому рубашка распахивается еще сильнее. Грудь видно, но ее как бы и нет, маленькая, не выросла еще. Даже непонятно, почему он ее позвал. Страшненькая же девчонка, вон и красные прыщи на подбородке, не замазанные ничем, хотя даже я понимаю.
– Вообще, – вдруг говорит Белка нормальным, живым голосом, – вообще-то кто узнает, что он ее не трогал? Ходила к нему в комнату? Ходила. Мы были, видели? Видели. А Муха трепаться не станет. Так что большой облом, Кнопочка. Кнопочка, Гаечка – блин, что за имя такое? «Чип и Дейл спешат на помощь» – твой любимый мультик, поэтому?
На это молчу.
Что в голове у тебя, а?
Пробираюсь в нашу палату, думаю, что вот сейчас Ленке расскажу, утешит – и понимаю, что и ее тоже позовут, если не уже. А наверняка, она старше меня, красивее, у нее волосы длинные. И что буду говорить? Ведь ее уже трогали, наверное, она и меня ненавидеть станет – за то, что вырвалась.
Посмотрю утром.
Ложусь на кровать в темноте, а у Ленки в руках телефон, экранчик «Нокии» бледно поблескивает. Не спит, молчит. И я молчу. Плохо, что рот не прополоскала и не умылась, но страшно выходить в коридор, так и засыпаю с кислым запахом.
• •
Утром-то непременно поговорим. Но проходит утро, проходят другие – тихо. Ничего, никого, только Муха на глаза не показывается, и дружки его держатся в стороне, и от этого страшно. Но я выдержу, все выдержу – успокаиваю себя той же скороговоркой, какую впервые произнесла про себя там, у Мухи, – я рыженькая, я конопатая, меня в школе били о стенку, кровью мазали, кровь шла из носа, лоб кровоточил, а я ничего, я все выдержала, перетерпела. Может быть, после этого зрение так испортилось, не знаю. Врач даже спросил в последний раз, положив мутное стеклышко обратно в ящик, – слушай, дорогая, а тебя никто по голове не бил? Это был платный врач, в оптике, не в поликлинике, поэтому ласково разговаривал – дорогая, хорошая, сядь вот сюда на стульчик, возьми вот эту штучку и закрой левый глаз. Теперь закрой правый. Или даже на «вы», не помню.
Не глаз, глазик.
Глазок даже – спи глазок, спи другой. А про третий в той сказке забыли, так и я – всех-всех запомнила, кто бил. И Муху запомню.
Нет, не бил, я отвечала у социального педагога, потому что никто не бил нарочно, а я просто ударилась, как потом они объясняли. И он спросил – это правда? И я, подняв глаза, сказала: нет, неправда, но не поверили.
Я сразу пожаловалась маме, что в своих очках стала плохо видеть, если честно, я их все время в кармане рубашки таскала, но, когда контрольные по физике и математике писали на доске, приходилось доставать, ничего не поделать. Вначале молилась, чтобы никто ко мне не поворачивался, но на таких предметах и на самом деле вряд ли повернутся – знали, что я двоечница, что сама не понимаю ничего, а вот на истории как нечего делать повернуться, на русском тоже. Но они как-то не замечали – ни очков, ни меня. Будто это я предала кого-то, когда социальному педагогу сказала, что все неправда. Объяснили, что злюсь, что злобу еще с первого класса затаила, хотя все играли, дразнились, носились по коридору, а драмы не устраивали.
Но и я не хотела никакой драмы, просто чтобы никто не поворачивался.
Но ведь и это на пользу, потому что, когда все началось, лагеря, санатории, дома отдыха всякие стали вначале своих детей брать. Ну там если у кого гастрит, болезни нервной системы, зрение вот плохое – звали. Чтобы паники не было, что они всех детей забирают, вроде как эвакуируют, а все шито-крыто, просто предлагают отдых. Отдых и лечение. Мама письмо вслух прочитала, и мы пошли покупать ночную рубашку, потому что старая совсем в прорехах, только дома и прилично надевать. Про «прилично» так папу и вспомнила – ему-то важно было, чтобы на меня как на человека смотрели, как на его дочку, аккуратную, классно и модно одетую. Нам-то с мамой всегда пофиг было, но тут догнало, вспомнили папу, поговорили: а как бы он захотел? Купили, постирали заранее. Короткая, с кружевом – как у взрослой, как у женщины.
Что еще о школе? В новых очках сидела, заставила себя надеть.
И впервые была четверка по физике, физичка похвалила даже, посмотрела удивленно – очки тебе к лицу, сказала, золотистая оправа подходит к волосам. И никто не засмеялся, все поверили, потому что она красивая женщина, изящная, в костюмчиках ходит, в синем и зеленом. И никогда – в джинсах, в штанах зимних с начесом, в черных толстых колготках в катышках, не подходящих к сменной обуви.
Не хочется о школе, здесь я на другую жизнь рассчитывала.
Просыпаюсь совсем, открываю глаза – рассвета нет, на улице в окнах без занавесок серо, глаза болят – значит, пяти утра нет. Сейчас точно в коридоре никого, поэтому встаю и тихо иду в туалет, зубную щетку беру с тумбочки. Люблю стоять в умывалке, когда кругом никого, когда никто не заглядывает в зеркало через плечо.
Тогда, у Мухи?
Было что-то, даже передергивает.
Его рука с согнутыми пальцами, что собирался делать?
Что-то плохое, что-то невыразимо страшное?
Начинает тошнить снова, потому запрещаю себе думать. Мне ведь напомнят еще. Наверняка.
Девочки сказали.
А Муха смотрел.
Так смотрел – его, наверное, не по фамилии прозвали, по глазам. Его фамилии не знаю; и никакие не знаю, даже Ленки.
Возвращаюсь в палату и лежу тихонько еще два часа, терплю боль за глазами – жду, когда Ленка проснется, ей-то ничего не мешает до подъема лежать спокойно.
Моя Лена высокая, выше меня, но не сутулая, прямая, только лопатки остренькие, крылышками, когда топик надевает на тонких лямочках. Когда в футболке, ничего не видно, в глаза не бросается. Но в футболке она ходит только утром, потому что на вечер, на выход в моде короткое, то, в чем тело видно: кожа, синяки, царапины, веснушки. Потому она после завтрака наряжается, долго стоит у маленького зеркала, привинченного к дверце шкафа, в которое всю себя никогда не разглядишь, надевает джинсы, застегивает ремень. И топик, непременно топик – они лежат на двух ее полках, грязные, в белых пятнах от дезодоранта. Есть один новый, в целлофановом пакете, но его для дискотеки хранит. Показалась один раз просто так в нем, ночью, – улетно, что сказать. И под него лифчика не надо, любой будет торчать, а так даже красиво. Я вроде тоже не ношу ничего под одеждой, но только никогда, никогда не буду такой классной.
Дискотека в субботу.
В зеркало можно только после Лены смотреться, потому как она красивая, ее даже эти маленькие прыщики вокруг губ и на подбородке не портят, а я…
Но не сразу, украдкой, одним глазком, – иначе явится Акулина, выйдет из зеркала и сожрет всех. Вам же по тринадцать, а кому и больше, сказала Алевтина Петровна, когда мы в первый раз, визжа, выбежали в коридор, не стыдно верить в такую чушь? Какая еще Акулина? Лучше бы фенечки плели, браслеты разные. А мы и браслеты тоже делали, и мулине просили родителей привозить, и бисер, и застежки, но только ведь это не то, а надо, чтобы страшно. Это кто же из вас придумал такое? Да это все она, Рыженькая, – думала, скажут (тогда я еще была Рыженькая, сразу не придумали настоящее прозвище). Почему бы им не сказать? Мне тринадцать лет, да и то исполнилось недавно единственной из старшего отряда, Ленке-то пятнадцать, например. Хотя тут ненастоящие отряды, понятно, не как в обычном лагере, просто по привычке говорим. И в обычном лагере я тоже никогда не была, все плакала, чтобы не отправляли. Перед этим тоже плакала.
Но не сказали, не выдали меня, никто не крикнул – Рыженькая, она, она, ее заберите, ее ругайте. Просто извинились перед Алевтиной Петровной за переполох, а она всех по комнатам разогнала. Моя Лена потом пришла, к вечеру, – она с нами ерундой всякой не занималась.
– Так нормально?
Лена оборачивается ко мне, гладит руками топик, джинсы, одергивает. Топик синий с металлизированной ниткой.
– Сейчас, серьезно? На завтрак в таком виде? Раньше ты никогда…
– Знаю, знаю, – она нетерпеливо перебивает, – но сегодня хочется. Настроение, понимаешь?
– Понимаю. Ну что, огонь, – говорю, смотрю через ее плечо в зеркальце. Там тоже ее волосы – ровные, светлые, с мелированными прядками, и не в один цвет, как у всех, они и белые, и кремовые, и рыжеватые (только она не рыженькая и никогда не станет), и бог знает какие еще.
– Ну что – огонь? Я говорю – нормально, что он такой короткий, не заорут? А то Алевтина в тот раз встала возле столовки, дежурила. Если кто без очков, отправляла искать. Так и говорила – жрать не пойдешь, пока не найдешь. Типа Лермонтов.
– Какой еще Лермонтов?
– Ну, Лермонтов – не знаешь, что ли?
Я знаю Когда волнуется желтеющая нива и много всего, и Ленка это понимает. Когда вошла в комнату и меня с книжкой увидела, спросила: а разве родители тебе не запрещают читать? Мне вот только по учебе, чтобы глаза дальше не портить.
Никто не запрещает, да и как?
А на самой даже очков нет. Я потом пригляделась, спросила – и Лена призналась, что в рюкзаке таскает, а здесь родители велели все время носить, чтобы воспитатели и врачи не ругались, да только ей по фигу. Показала эти очки – заляпанные все, в золотистой оправе, а стекла тоньше моих. Я бы таких не стеснялась – разве с такими волосами, джинсами, розовым блеском для губ и тенями с блестками можно стесняться? И здесь-то, здесь все равно никто особо смотреть не будет, а все равно выйдешь самая красивая. Ленка то есть выйдет. И из-за того, что я живу в одной комнате с самой красивой девочкой, ко мне не очень-то пристают, словно ее красоты немного и мне достается.
Здесь вправду могла бы начаться новая жизнь.
Тут все слепые.
Или полуслепые, если не с близорукостью, а еще с какой-нибудь гадостью. В особой комнате карты лежат – пацаны залезали, читали про всех, но не поняли: почерк, что поделать. Незнакомые латинские слова.
– Ну, типа, Алевтина вообще на Лермонтова не очень похожа.
– Господи, ну ты и дурында. В рифму, смекаешь? Она в рифму все говорила, чтобы за очками топали. А хочешь прикол? Некоторым-то не надо их носить, у них и в карте написано. А Алевтина все равно отправляет. Пацаны ржали, делали очки из проволоки, стекла не вставляли, цепляли так. Дураки. Но она ничего, пропускала.
Так сидели, хлеб в суп крошили, половина столовой – в ненастоящих очках из алюминиевой проволоки, что на помойке за зданием валялась. Мы с папой из такой кольчуги плели, тоже высматривали на столбах, на турниках, свалках. Нарочно ходили, палками гадость разрывали. Один раз жалко было, что кто-то замороженную курицу выкинул, – мы тогда редко мясо покупали. Только окорочка на праздники, чтобы ничего-то не израсходовать зря. Так что мама радовалась, когда удалось сюда определить – будут кормить мясом, должны, чтобы белок был. Недостаток белка провоцирует серьезные проблемы с глазами: успели выучить, от школьной медсестры наслушались. А здесь раз в два дня дают минтай, кусочками, только никто не ест.