Часть 3 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Стыдным считается есть минтай, потому что один мальчик (так давно, что никто не помнит) подавился костью и умер. Его и похоронили за санаторием, как раз возле помойки. Родители приезжают в конце смены, спрашивают, а где наш мальчик? Так их на помойку и отвели, холмик показали, цветочки. Вот, сказали, здесь ищите.
Вообще-то в это только совсем малыши верят, но минтай и четырнадцатилетние не едят. Даже Ник, которому все двадцать на вид, но на самом деле пятнадцать. Это не я придумала про двадцать – Ленка однажды сказала. Не знаю, почему она решила, что Ник выглядит старше нас. У него даже усики еще не пробиваются, а вот у Мухи – да. Еще Ленка обмолвилась, что хотела бы, чтобы ее парню было двадцать. Двадцать, ага, скажи еще – тридцать, чтобы уж вообще стариком был. Хотела еще добавить – ну какой двадцатилетний будет с тобой встречаться, дура, но подумала: а ведь будет, с ней – точно будет. Двадцатилетний, ха – он же ходит, пахнет, ведет себя как двадцатилетний, с нами сходство у него небольшое, не представляю даже, какой я сделаюсь, когда дорасту. Когда-нибудь попробую представить, глядя на наших мальчиков, когда будет на кого глядеть, когда мой взгляд остановится хоть на ком-нибудь.
Моя Ленка берет иголку, вынимает из маленькой швейной подушечки. Иголки здесь нельзя хранить, но протащила. Она ей не для шитья, понятно, а вот для чего – удивилась, когда впервые увидела: накрасит ресницы черной тушью Lumene, слипнутся. Так Ленка берет иголку и начинает аккуратненько разъединять – рядом с глазами, со зрачками, которые нам следует беречь.
В столовой над общим столом плакат:
БЕРЕГИТЕ КАК ЗЕНИЦУ ОКА,
только неясно, что именно, – буквы стерлись задолго до нашей смены. Думаю, что если когда-то Алевтина маленькой была, то и она не видела.
Но только что такое зеница? Мы думали, что ресница, такие ресницы, только другое слово. И Ленка думала так, потому и Lumene, незасохшая и неразбавленная, чтобы не беречь зеницу ока, чтобы все делать назло.
– Тише, не говори ничего пока.
Застыла у зеркальца, рот приоткрыв.
– Я и молчала.
– Ну все, заткнись, – Ленка нервничает, рука дрожит, – ты что, хочешь, чтобы я в глаз ткнула?
Скоро она поворачивается, красивая. То есть еще нет – осталась пудра, и можно будет идти на завтрак.
– Конопля, ты же подождешь меня?
Ласкается, заискивает. В новой одежде стремно идти одной перед всеми, так что готова со мной. Вчера не хотела вместе, будто что-то почувствовала, будто кто-то рассказал.
Наверное, тут следует объяснить, почему это я Конопля, ведь не сама же себя назвала. Все оттого, что конопатая, в серо-золотистых конопушках. Они бы сами не додумались, сама сдуру брякнула, когда спросили, а что это у тебя за хрени такие на лице, родинки, что ли? То, что не обычные веснушки, как у всех случаются, ясно стало сразу, ни у кого не бывает столько. Но не хотела, чтобы думали, что я в родинках вся, потому сказала, да вы чего, это же конопушки, не знаете разве? Конопушки, ха. Конопля ты конопатая, а кто сказал, забыла уже, на второй день было, на второй, в коридоре возле столовки. И вот я уже не Рыженькая, а Конопля.
Потом и это изменится.
Про комнату было потом.
Однажды мы на прогулку не пошли, я сказала – в комнате посидим. Алевтина заорала, что мы и так белые, куда дальше-то. Но силой не стала, а оказалось – комнатой никто не называет, а только палатой, как в больнице. Ты домашняя девочка, сказала Белка, тебе-то откуда знать.
Ленка все еще смотрит.
– Ну куда денусь. Давай раскрашивай морду дальше, наверняка ведь не все.
– Хочешь, и тебе блеск для губ дам? С клубничкой.
– Сейчас же съедим его, ну. Зачем? Лучше вечером.
– Да ты и вечером не захочешь, – себя мажет блеском, – а вообще-то нужно есть так, чтобы не размазывался. Лучше вообще не есть. Или как-нибудь через трубочку, не знаю.
– Да где ты видела трубочки?
– Мы в Москве в «Макдак» ходили, там трубочки ко всему – охрененно, да? А ты была?
– Нет.
– Ну ясно, – и жалеючи смотрит через плечо.
– Слушай. Я тебе должна кое-что сказать.
– Потом скажешь, ладно? А то завтрак совсем уберут, а каша остывшая блевотная больно…
Это точно, потому и не едим ее.
Надеваю невыносимые очки с захватанными стеклами, и мы идем в столовку.
К завтраку бутерброды с колбасным сыром с темно-коричневой каемочкой, а я ела только «Пошехонский», заветренный немного, или никакой вообще. Когда я совсем мелкая была, что даже не помню, родители покупали со скидкой – вообще очередь выстраивалась, когда она появлялась, и стыдно им, наверное, было среди бабок в заплесневевших пальто с твердыми застывшими меховыми ворсинками воротников, в лаке для волос, перхоти и пыли. Но иначе покупали бы раз в два месяца, наверное. А я же росла, нужен кальций для всего. Когда уже в школе была, папа мог сыр просто так покупать, без всякой скидки. И творог. И молоко – заставлял пить каждое утро, даже в чай добавлять. Даже когда оно портилось, шло хлопьями, все выпивала, чтобы стало больше чертова кальция в теле, в ногтях. В школе медсестра сказала, что это я потому такая слабенькая – из-за недостатка белка. Ногти вот как проверяли – не стригла нарочно две недели, а потом старалась поскрести что-нибудь твердое. Но они все ровно ломались – значит, мой кальций был какой-то не такой.
Может быть, в хлопьях-то и больше всего кальция, он как-то сбивается сам собой, становится концентрированным, но хлопья я вылавливала, не ела, когда папа не видел. Потом он перестал все видеть.
Потом, без папы, мы снова за сыром со скидкой стояли.
Возле тарелок с бутербродами сидит Юбка.
– Эй, – он говорит Ленке, не мне, меня мимо, – вы что, с Коноплей там трахались? Все уже пожрали давно, чего тормозили?
Дебил, она пожимает плечами, но отходит подальше, уже нет нужды, мы в столовой, в хорошем безопасном месте, но только он вот почему бесится – все должны ждать друг друга, не выходить из столовой поодиночке. А Юбка, наверное, посмолить хотел выйти, а мы не дали.
– Че сразу дебил, – отбрасывает сальную челку, кривится, – не, правда. Я ждал, ждал. Пять ложек сахара в стакане размешал.
– Куда тебе столько?
– А вот тебя угостить. Хочешь?
Юбка вдруг поворачивается и протягивает влажный склизкий стакан с мутной водой – не Лене, мне.
– Будешь пить?
– Отвали.
Он ржет, оглядывается на пацанов. Среди них и Муха. На меня не смотрит.
– Не пей, он туда нахаркал, наверное.
Лена волнуется, думает, я совсем без мозгов.
Тут они еще громче ржать стали, а Ленка улыбнулась – не должна была, она же со мной живет, она же клубничный блеск для губ предлагала, а я собиралась взять – на вечер, к дискотеке.
– Пей, говорю, полезное, – скалится Юбка, – только гляди, чтобы не стошнило.
Ржут кругом, хотя верю, что не знают, о чем он. Он Юбка давно – не просто так. В самый первый день появился в широких рэперских штанах, и Алевтина, увидев его, воскликнула – ну надо же, настоящая юбка! Больше не надевал никогда, но кликуха пристала, не отдерешь. Он один раз даже плакал.
– Да пошел ты!
Он тычет в нос мерзким стаканом, не отходит. Тогда, выставив ладонь вперед, резко толкаю стакан – и вот уже Юбка орет в мокрой футболке.
– Ты дура больная! Мне переодеться не во что!
– И хрен с тобой, сам свою мерзость жри.
Он отходит к пацанам, те над ним заливаются – он и правда весь мокрый, спереди футболка к телу пристала.
– Так уж и не во что. В одной футболке приехал?
Что-то и жалко стало его, Юбку. Может, и не харкал он туда, а это Лена придумала…
Но он как-то глядит исподлобья, выплевывает сквозь зубы – зараза, быстро выходит из столовой. А Муха еще до этого исчез, не заметила, когда точно.
Конопля нервная стала, говорит кто-то из пацанов, на людей кидается. Но никто не заступился, не сказал. Мы сели с Леной одни, последние, пододвинули к себе тарелки с остывшей кашей.
– Он это тебе припомнит, – говорит Лена, но словно бы с уважением, не просто так, – я сама видела, как он одного пацана в туалете выслеживал. Это того, который первым про Юбку заорал, потом привыкли, но тогда…
Не так уж стыдно быть Юбкой.
Я бы и не сказала ничего, не обиделась.
Заходит Хавроновна, огромная и белая, она завхоз у нас вообще-то, но занимается всем подряд, осматривает место преступления – стакан на полу, вода пролита, сахар горкой лежит, потому как Юбка опрокинул, а больше никого, только мы с Ленкой, и мы виноваты.
У нее глаза черные, и под глазами – черное, черный карандаш.
Кажется – вот-вот прорвет тоненькую плотину век и прольется на щеки.
– Это что, девки? Что вы за свинарник. Устроили?
Ей тяжело все одним предложением говорить, нужно остановиться, отдышаться. Ей самой бы в санаторий – только легочный какой-нибудь. Отсюда вижу, как раздуваются бока, ребра, под которыми легкие. Может, туберкулезница, а сама не знает – много раз видела красное на ее подбородке, только это всякий раз оказывалось помадой.
– Сейчас убираться будете.
– Да это не мы, – вяло вякает Ленка, знает, что раз Хавроновна заметила – будем убираться.