Часть 1 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Часть первая
Сальса и Веретено
А вы подхватывайте: «Скок в яму, скок со дна, не сдомай веретена. Крутись, крутись, прялица, пока не развалится. Это вор-ключник, увезший хозяйскую дочь».
У. Шекспир, «Гамлет»
Всё началось в конце июля, когда на Апшероне стоит такая жара, что плавится асфальт, а море становится тёплым и липким, как кровь. Лейла, Бану и Мансура сидели на даче и ели арбуз с овечьим сыром. Бану никогда не понимала, как можно сладкое заедать солёным, ужас какой, поэтому она ела только арбуз и старалась не смотреть на сыр. Сквозь окна большого полукруглого ризалита кухни, где они расположились, были видны песчаный участок, заросший сорняками, с несколькими саженцами у дальней стены забора и двумя вполне взрослыми инжировыми деревьями, недостроенный дом, а за ним – голое, залитое солнцем кладбище. Горячий влажный ветер с той стороны нёс едва уловимый, но жуткий запах мертвечины. Впрочем, аромат мог исходить и от мусорной свалки, устроенной рядом с кладбищем. Девушки закрыли бы окна, но в этом случае они рисковали спечься заживо. Снаружи возле окон болтались двое рабочих, которым полагалось облицовывать дом жёлтым, как масло, известняком. Вместо этого один из них таращился на девушек, которые надели яркие шорты, второй же с безучастным видом курил, бросая окурки в яму, вырытую два года назад под бассейн. В яме поселился ёж.
Мансура, учившаяся в Лондоне, рассказывала подругам о вечеринках сальсы:
– Англичан там почти нет, зато иностранцев полно. Больше чёрных, конечно. Вообще это ужасно весело.
Измученный скукой и настойчивым летним зноем мозг Бану уцепился за слово «весело». Она находилась в том подвешенном состоянии, которое обычно сопровождает молодых людей, только что получивших высшее образование и размышляющих, а правильно ли вообще они выбрали специальность. Её снедала тоска по новым впечатлениям.
– Что за сальса? – спросила Бану, выплёвывая арбузные семена на тарелку. – Она сложная?
– Да нет, ерунда. – Мансура состроила пренебрежительную гримаску и встала, чтобы показать основные шаги: – Раз, два, три – пять, шесть, семь. – Она легко перебирала крепкими ногами в такт счёту, гипнотизируя рабочего, который даже рот разинул. Бану показалось, что она слышит легкомысленный ритм, почти примиривший её с припекающим солнцем, и этот ритм нахально запульсировал у неё в крови. Она потянулась; ей захотелось танцевать.
– У нас будет полно свободного времени в этом году, – сказала Лейла. – Давай пойдём на сальсу?
– Давай, – согласилась Бану и пошла мыть липкие от арбузного сока лицо и руки.
Снаружи раздался вопль: рабочий, который курил, случайно соскользнул в яму для бассейна.
Маятник Рока, стоявший до сих пор неподвижно, вздрогнул и закачался.
На крыше пятнадцатиэтажного здания гостиницы, что победоносно возвышалось над окружающей его старой застройкой, устроили кафе. Здесь всё стоило очень дорого, кухня была дрянная, а персонал – наглый, но место считалось престижным и поэтому процветало, особенно в жаркий сезон. Под пыльными жёлтыми зонтиками расположились люди – по двое или по трое, но разговоров было мало, потому что большинство посетителей сидело, уткнувшись в свои телефоны. Экраны отражали алое пятно заходящего солнца, нагонявшего тоску и лень. Никто даже не бросал косых взглядов на одинокую девушку, заказавшую коктейль «Пина Колада» («Только сделайте покрепче, можно?»). Когда официант принёс расфуфыренный, похожий на откровенно ядовитый гриб коктейль, девушка, немного поразмыслив, решила всё же сфотографировать его. Наложив на фотографию модный фильтр, девушка выставила её в Instagram и отметила место: кафе Parfenon, а потом, недолго поколебавшись, приписала: «Мой последний коктейль, ням-ням:((((». Затем она выпила его, не почувствовав вкуса пересохшим языком, попросила счёт, оставила деньги и, подойдя к ограждению крыши, переметнулась через него. Горячий встречный поток воздуха опалил лицо. Полёт был недолгим, но у самой земли девушка вдруг вспомнила, что забыла оставить смазливому официанту чаевые. Однако возвращаться было уже поздно.
В это же самое время на пляже компания из ста человек вовсю развлекалась под горячие латинские ритмы, словно недостаточно было им сорокапятиградусного зноя (лето выдалось аномально жарким даже для этой местности). Здесь тряслись в такт музыке совсем юные девушки и взрослые дамочки в бикини, стройные и не очень, с телами упругими и рыхлыми, белокожие и смуглые, и мужчины, молодые и не совсем, демонстрировавшие все формы волосатости – у одних густая шерсть покрывала спину, плечи и шею, других лишь в стратегических местах украшал пикантный пушок. Впрочем, самое гладкое и ухоженное тело в этом сборище предпочло упаковаться в белоснежную майку с американской проймой и бриджи.
Это был немолодой уже, но отчаянно молодящийся загорелый мужчина с веретенообразной фигурой и шеей длинной, как у гуся. Он скакал с микрофоном по шаткому дощатому настилу, возвышаясь над толпой и заводя её кривлянием и шуточками, понятными только посвящённым. Толпа воздевала к нему руки, словно он был некий мессия. Позади главаря трудился, истекая потом, диджей. Под ногами у собравшихся вертелся фотограф-доброволец.
Многие посетители пляжа – в основном женщины – не сводили с танцоров глаз и спрашивали друг у друга: «Что это за весёлая компания?» И пляшущие среди обгрызенных початков кукурузы и пластиковых бутылок люди им охотно отвечали: «Мы – клуб сальсы, а это – наш Учитель». Кое-кто из загорающих полез в телефон, чтобы «лайкнуть» страничку клуба в Facebook. Мало ли что.
Когда главный танцор, не переставая нести в микрофон околесицу, спустился со сцены к своим питомцам, одна из них – зрелая, расплывающаяся в разные стороны женщина с большими зовущими глазами – незаметно и нежно скользнула рукой по его упитанному заду. Мужчина не обернулся, но его огромный фиолетовый рот изогнулся в самодовольной улыбке.
Море выплюнуло на берег маленького мёртвого тюленя, и его раздувшаяся тушка, окутанная водорослями, долго ещё перекатывалась в волнах, привлекая нездоровое внимание детей.
Похороны проходили невесело. Причина этого, как предполагала Фатьма, тётя покойной, крылась в том, что в них принимали участие совсем молодые люди, студенты младшего курса, почти дети. Для некоторых это были первые похороны. Они ещё не успели приобрести светских привычек, необходимых каждому, кто любит развлекаться на похоронах, поминках и на сорока днях. (О, сорок дней – один из любимых праздников! На него никогда не зовут кого попало, быть приглашённым туда – великая честь, а уж какой плов там подают – прямо язык проглотишь!) Фатьма была настоящей мастерицей в подобного рода мероприятиях. И сейчас она сновала по квартире, отыскивая своих многочисленных знакомых среди людей, пришедших помянуть, посмотреть и, чего уж греха таить, обсудить вволю. А обсудить было что. Шутка ли – покойница девятнадцати лет прыгнула с небоскрёба, упившись спиртным! Она даже не оставила никакой записки, кроме этих дурацких статусов в этих непонятных социальных сетях. Фатьма слушала разговоры и ощущала некоторое презрение к говорившим. Сама она была не стара – ей недавно стукнуло тридцать пять, – и интернет не казался Фатьме источником греха и разврата. Профессиональное чутьё подсказывало ей, что в этой трагической истории дело не обошлось без какого-нибудь парня, черноокого, темноволосого. Ну так в Баку все примерно такие, а остальное было скрыто от Фатьмы словно туманом. К тому же при каждой попытке подумать об этом черноглазом незнакомце у неё начинала болеть голова, и ей вдруг – впервые за все годы, богатые опытом посещения похорон, – захотелось домой.
Нет, Фатьма не была чёрствой или бессердечной, свою племянницу она любила, и ей было искренне жаль её родителей, у которых лица от горя застыли, словно посмертные маски. Но в ничего не подозревающей Фатьме таился великолепный философ, поэтому, когда сестра позвонила ей и нечеловеческим голосом проревела новость в трубку, в один момент она нашла тысячи причин, по которым ей не следовало предаваться скорби чересчур активно.
– Я узнаю, почему она сделала это, – раздался вдруг позади неё шёпот. А потом повторился, громче: – Я узнаю, почему она это сделала! – И снова, почти криком, так что все обернулись и зашикали с неподдельным возмущением: – Я узнаю правду!!!
То сдали нервы у сокурсника погибшей Афсаны, тощего и невысокого юноши, он волочился за ней при жизни, докучая и вызывая раздражение, и, судя по всему, не собирался оставить её в покое даже после смерти. Фатьма покачала головой, уронив на выскобленный пол пару-тройку длинных чёрных волос. Она знала, что такое рвение никогда ещё не приводило к положительным результатам. В лучшем случае мальчишка останется с разбитым невыполненной клятвой сердцем.
Фатьма разносила гюлаб – розовую воду для омовения рук и лица, ибо в свои тридцать пять она была девушкой, нет, не старой девой, а убеждённой девственницей – это ведь не одно и то же. Женщины растирали воду ладонями, проводили ими по лицу, и в воздухе разливался нагой, чувственный аромат роз, призванный прогнать излишнюю тоску, а Фатьма вдруг подумала: до чего же он неуместен на похоронах. И тут же поняла, почему всё идёт сегодня не так, как надо. Причиной было не отсутствие обычной оживлённой болтовни, какая бывает, когда потеря общего знакомого собирает давно не видевшихся людей («Ой, как ты похудела, машаллах, тьфу-тьфу, не сглазить!»). И не жидковатый чай, и не твёрдые комки, затесавшиеся в халве, заставляли людей, даже самых бывалых, смущённо переминаться с ноги на ногу и произносить нелепости. Странное любовное томление повисло над белой палаткой, разбитой поперёк улицы и перекрывшей движение транспорта, любовное томление дышало в углах квартиры, из которой вынесли тело, дрожало жарким приторным маревом над горькой полынью кладбища – оно сбивало с толку и сводило с ума. Словно любовь, как настоящий убийца, пришла на похороны своей жертвы, чтобы посмеяться в лицо всем присутствующим. Словно бедная невинная девушка, вступившая в неведомую для неё до сих пор схватку с любовью, потерпела поражение, и теперь её не успокоившаяся душа самоубийцы распространяла вокруг себя истому, полную сожаления о том, что так и не случилось.
Нарушив законы и традиции, Фатьма настояла на том, чтобы присутствовать на погребении. Ей не посмели отказать. Когда на глаза покойной упала горсть жёлтой земли, из ямы с возмущённым шипением поднялась большая пятнистая гюрза, распугав толпу суровых мужчин, и медленно уползла на запад.
Юношу, который решил во что бы то ни стало добраться до истины, звали Байрам, что означает «Праздник». Он любил напоминать себе об этом в те моменты, когда его постигали жестокие разочарования, а постигали они его часто. Он сардонически ухмылялся судьбе и тайком ненавидел родителей, словно они были виноваты в том, что чары имени не сработали: жизнь его, как ни крути, нисколько не напоминала праздник. Вернувшись домой после похорон, он ушёл в свою маленькую комнатку, игнорируя мать, которая умоляла его поесть, заперся и просидел на кровати три часа в неподвижности и молчании. Затем он почувствовал голод, приоткрыл дверь и спросил:
– Еда ещё осталась?
– Осталась, – ответила мать голосом, полным недружелюбия. – Только остыла.
– Согрей да.
– Сам согрей, – отрезала родительница и ушла говорить по телефону.
Байрам закрыл дверь и вернулся на кровать, приняв на сей раз горизонтальное положение. «Я страдаю, а меня даже не хотят накормить, – подумал он. – И родной матери я не нужен». Некоторое время он упивался этой мыслью, придумывая разные сюжеты своего суицида. Когда фантазия иссякла и ему надоело лежать, Байрам открыл Facebook и погрузился в изучение последнего месяца жизни своей ненаглядной Афсаны. Несмотря на неугасающий и вроде бы даже болезненный интерес к ней, он ни разу не удосужился пойти и посмотреть, как она танцует, хотя по всему было ясно, что эта сальса играла в её жизни чуть ли не главную роль. Все последние посты так или иначе были связаны с танцами. От фотографий с вечеринок, где Афсана представала в откровенных (на взгляд Байрама) нарядах в обнимку с самыми разными парнями, у Байрама закружилась голова, и эта запоздалая ревность ощущалась даже острее, чем если бы девушка была жива. Самое обидное заключалось в том, что больше половины этих наглецов выглядели едва ли лучше самого Байрама, и тем не менее им досталось то, чего никогда не доставалось ему. Байрам злился, но ему и в голову не пришло упрекнуть себя за то, что он не догадался пойти на танцы, потому что он не привык действовать или принимать самостоятельные решения. Как и многие другие люди его формата, Байрам в глубине души считал себя невероятно прекрасным и искренне злился и недоумевал, когда девушки его отвергали. При этом ради налаживания личной жизни он не хотел пальцем о палец ударить, даже для Афсаны. Но теперь что-то изменилось. Он словно приподнял завесу и увидел краем глаза прекрасный, запретный, недоступный простому смертному мир, где жили существа иного склада, где веселье текло рекой и где все были друзьями. Этот мир кидал ему вызов. Откинувшись на кровать и уставившись в покрытый тёмными разводами потолок, Байрам подумал: «Я пойду туда в память о ней». С потолка сорвался кусок штукатурки и упал в паре сантиметров от головы Байрама, испачкав синтетическое пушистое покрывало с изображенным на нем ухмыляющимся тигром.
Бану проводила время в приятной праздности. Защитив магистерскую диссертацию – не без успеха, – она наслаждалась бездельем, чего не могла себе позволить с тех пор, как впервые пошла в школу: жизнь её была образцово-показательной, покорённые вершины следовали одна за другой, она не знала, что означает «прожигать жизнь», и мечтала попробовать. Для начала она категорически отказалась устраиваться на работу, где её почти наверняка ожидала встреча с бывшими сокурсниками, от которых она только недавно избавилась.
– Зачем мне работа? – с вызовом, в котором сквозила тайная горечь, вопрошала Бану. – Одежду покупать я не люблю, друзей у меня нет, никуда не хожу.
И хотя и то и другое было правдой лишь отчасти, сама она твёрдо верила в то, что говорила. Она берегла своё одиночество, как кошка бережёт котят, а в ознаменование начала «прожигания жизни» прочла всего Гюстава Флобера. Флобер ей категорически не понравился, только полная насилия «Саламбо» пришлась по вкусу. Не то чтобы эта книга вдохновила Бану, но ей снова вздумалось написать грандиозный роман. По утрам, когда никто не мешал ей, Бану наполняла тишину мягким шуршанием клавиатуры.
– Это будет бестселлер, вот увидишь! – гордо сообщила она Лейле, и та с истовой верой в подругу покивала головой, давая понять, что терпеливо подождёт, пока роман будет написан, чтобы прочесть его. Такая история повторялась уже несколько раз. Не видевшая жизни, но не обделённая фантазией юная писательница постоянно порождала нежизнеспособные творения. Некоторые бестселлеры Бану умирали на первых же страницах, иногда ей по инерции удавалось протаранить аж половину романа, но всякий раз, однажды перечитав написанное, она понимала, что это не более чем поток сознания, отправляла всё в архив и больше к нему не возвращалась.
Бану бездельничала в своё удовольствие, а тем временем пришёл октябрь с его последним ласковым теплом, за которым обычно наступает резкий, как спуск на американских горках, скачок в зимний холод. Тогда начинает дуть резкий ветер, характерный для Баку, одно из поэтических самоназваний которого – Город Ветров. Говорят, что сейчас уже ветра не такие злые, как раньше, благодаря новым высоким домам, которые повылезали за последние десять лет, как грибы после дождя. И всё же в городе оставались ещё места для любителей экстрима. Однажды Бану своими глазами видела, как на продуваемом отрезке пути от ворот её университета до главного корпуса паренёк наклонился на сорок пять градусов от земли и лежал в таком положении некоторое время, поддерживаемый мощным потоком воздуха. Словом, время, когда в Баку дуют ветры, – самое неподходящее для тех, кто любит носить пышные развевающиеся юбки и распущенные волосы.
Первого октября Бану с Лейлой пошли искать школу сальсы. У них на примете было два места, оба в центре города, потому что Бану наотрез отказывалась посещать заведения, удалённые от её дома больше чем на полчаса ходьбы. Первое место оказалось весьма «гламурным». Внутри было чистенько, прохладно от кондиционеров, свежий ремонт и, с позволения сказать, дизайн интерьера. Девушка на ресепшене, глядевшая на них свысока, словно небожительница, снисходительно назвала цену восьми уроков в месяц – пятьдесят манатов. Бану и Лейла вежливо поблагодарили её, взяли визитную карточку и пошли дальше.
Со второй школой возникло некоторое затруднение. Несмотря на чётко указанный в интернете адрес, Бану и Лейла потратили немало времени на броуновское движение по улицам, тычась в разные двери. Школа была словно призрак, отмеченный на карте, но не существующий в реальности. Девушки обегали целый квартал, спрятавшийся в тени большого нового здания, но не нашли ничего похожего на место, где могли бы танцевать люди. Только напротив громады гостиницы притаился одноэтажный дом на высоком цоколе, украшенный изящной резьбой по камню – сейчас таких мастеров уже не осталось. Вокруг неистовствовали завихрения буйного ветра, который, казалось, дул здесь одновременно со всех сторон, хотя в тот день в городе стоял относительный штиль. Девушек чуть не вынесло на кишащую автомобилями дорогу, а глаза им забило пылью так, что слёзы потекли, размывая тушь, и они могли думать только об убежище. В углу дома зияла пасть входа в подвал. Над подвалом они наконец заметили убогую вывеску, в которой упоминалось слово «танцы», но про сальсу не говорилось ничего. Бану, покачиваясь на десятисантиметровых каблуках, с опаской поглядела на крутые, кривые, разноразмерные и узенькие ступеньки, которые вели к наполовину открытой железной двери. Ветер настойчиво толкал Бану вниз. Переглянувшись, девушки взялись за руки, осторожно спустились по лестнице и открыли дверь.
Перед дверью сидел негр. Едва увидев его, Бану поняла, что они пришли по адресу и место это гораздо более солидное, чем тот стерильно-чистенький и безлюдный фитнес-клуб, куда они зашли до того. Загадочный запах щекотал ноздри. В тамбуре над входом в зал висел огромный плакат, на котором в экспрессивной манере была изображена танцующая пара. В зале группа людей занималась классической хореографией. Бану поразило несоответствие между неуклюжими фигурами и упражнениями, ими выполняемыми. Это и решило вопрос, а вовсе не то, что цена в этой школе оказалась на двадцать манатов ниже. Договорившись с весьма лысым мужчиной, который с пылающим взором выскочил из зала при появлении девушек, словно учуял их, Бану и Лейла решили прийти на первое занятие в понедельник.
– От этого места веет профессионализмом, – задумчиво произнесла Бану на обратном пути и выбросила визитную карточку первого клуба в урну. Налетевший резкий порыв ветра подхватил карточку, закружил её, перемешал с целлофановыми кульками и увлек в небо, поднимая все выше и выше, пока она не сгорела в верхних слоях атмосферы.
Что-то в тот день разбудило Гюнай очень рано. Едва рассвело. Хрупкий утренний свет падал ей прямо на лицо, кто-то накануне забыл задёрнуть занавески, и поэтому Гюнай долго лежала, зажмурившись, прежде чем поняла, что заснуть больше не удастся. Первым, что она увидела, открыв глаза, был, как всегда, её муж: он лежал на животе со странно свёрнутой шеей, лицом к ней. И вдруг Гюнай поняла, что он уродлив.
Когда они познакомились в школе сальсы, она не обратила на него внимания, и если бы её спросили, как он выглядит, не смогла бы сказать ничего определённого. Как-то само собой получилось, что они начали танцевать вместе всё чаще и чаще, сначала сальсу, а потом и бачату – танец откровенный и весьма способствующий сближению партнёров. Потом он стал провожать её до метро, а потом пригласил в кафе. Так, постепенно, они начали встречаться. Через полгода сыграли свадьбу, причём Учитель сам поставил для них танец жениха и невесты (за особую плату, разумеется). Родители Гюнай преподнесли молодожёнам подарок – четырёхкомнатную квартиру в новостройке, отделанную и обставленную со всей тщательностью. Всё было как полагается: гипсокартонная волна на потолке, неоновая подсветка, розовые занавески с плиссированными ламбрекенами и весьма недешёвая турецкая мебель в духе «дворцового переворота». Ещё через год в новой семье появился ребёнок. С этим её особенно торопили – родня мужа и её собственные тётушки. Все они безотчётно желали, чтобы к тому моменту, когда Гюнай и Халил осознают, что вступили в брак не по любви, а от безысходности, их уже намертво связывало общее потомство.
Сейчас Гюнай лежала пластом под одеялом, смотрела на гипсокартонную волну на потолке, линия которой попирала все законы природы и математики, и задавалась вопросом: а почему же она, собственно, вышла замуж за Халила? И тут же ответила – потому что он не плевал на тротуар, потому что его не интересовало, какой доход у её родителей и сколько стоит её мобильный телефон, потому что он не кидался на всех девушек подряд, потому что он работал на хорошей работе и был вроде бы из порядочной, интеллигентной семьи. Вот, собственно, и всё. К тому же она вышла замуж в двадцать три года, когда над ней уже нависла угроза остаться навеки старой девой, о чём не уставали напоминать ей родственницы женского пола, которым не терпелось потанцевать на свадьбе. Некоторые наиболее лютые уже принялись подбирать ей кандидатов на своё усмотрение. Среди женихов были сорокалетние девственники, чрезмерно привязанные к матерям, исправившиеся наркоманы и потерянные мальчики, которые мечтали поскорее жениться и начать ходить налево.
Они бросили сальсу после того, как поженились. Халил начал работать на двух работах сразу, а Гюнай сидела дома, постепенно забывая всё, чему выучилась в институте, и готовя обеды, что поначалу её развлекало. Но скоро ей стало скучно. Ребёнок лишь немного скрашивал однообразные дни. Она выставляла в социальных сетях его фотографии, где они собирали немалое количество комментариев, полных умиления, люди писали, что дети – огромное, величайшее счастье, и это немного утешало Гюнай, к тому же приятно щекотало самолюбие, ведь она уже мать, а многие её сокурсницы до сих пор не замужем и наверняка умирают от зависти. И всё же она скучала. Она вроде как сделала всё то, ради чего жила на свете, и больше делать было нечего – только пожинать плоды своей успешности. В Facebook, там, где раздел информации, в качестве «места работы» она написала гордое «Мать и Жена». Если люди поверят в то, что Гюнай фантастически счастлива, то и она в это поверит.
А сейчас она лежала и думала о том, что её муж некрасив. Как она раньше этого не замечала? Он был едва ли выше её самой ростом, щуплый, выцветший какой-то, с кошмарными мешками под глазами, как будто только и делал, что пьянствовал по ночам, хотя он вообще не брал в рот ни капли спиртного, потому что изображал из себя мусульманина. Да и на ощупь, в темноте, под одеялом, Халил был холодным и шершавым, словно ящерица.
Гюнай попыталась прогнать эти мысли. «Просто мне приснился плохой сон», – сказала она себе. Но это было не так. Её голова до сих пор кружилась, а тело словно хранило чужое, позаимствованное тепло, потому что на самом деле Гюнай приснилось, что она танцует сальсу с Учителем.
Наяву это произошло только один раз, случайно, когда Халил заболел и не пришёл, и Гюнай осталась без партнёра, а лишних мужчин, как обычно, не было. Учитель исполнил свой долг и танцевал с Гюнай сам, умело скрывая страдания по поводу того, что танцевала она плохо и её трудно было вести. А она словно впала в транс, дрожала и танцевала хуже обычного, потому что очень беспокоилась о том, что он подумает. После, когда удивлённая Гюнай пыталась понять, отчего же она так волновалась, она сказала себе, что, должно быть, поддалась всеобщему трепету перед непререкаемым авторитетом Учителя. С тех пор как он удостоил её танцем, все другие партнёры, включая Халила, казались ей неуклюжими и неумелыми. К тому же от многих из них дурно пахло.
Напротив их дома возводили очередную новостройку, и в этот ранний час отчаянно торопящиеся рабочие уже начали осквернять тишину пыльного утра воплями лагунд, распиливающих камни. Находиться в спальне стало невозможно.
Гюнай встала с кровати и пошла на кухню, чтобы, как всегда, приготовить завтрак, но вместо этого сварила себе безвкусный кофе в электрической кофеварке, подаренной свекровью, и села за стол, задумавшись. Хоть разочек, и Халилу вовсе необязательно об этом знать, она должна пойти на сальсу и вспомнить, как это было. Едва она успела принять это решение, как из спальни раздался грохот и оглушительный плач – ребёнок проснулся и умудрился вывалиться из кроватки.
Байрам имел неосторожность поделиться планами относительно сальсы со своим давним приятелем Мамедом, когда они сидели на скамейке в сквере и щёлкали семечки, устилая ковром шелухи всю мостовую. Под ногами у них топтались толстые и обнаглевшие голуби, они активно поклёвывали мусор, но парни сорили куда быстрее, чем птицы успевали убирать.
– Танцы? – Мамед разразился визгливым смехом, от которого две проходившие мимо женщины подпрыгнули. – Ты что, гомик?
От злости и обиды Байрам не сразу нашёлся с ответом. Он проглотил семечку вместе со шкуркой и закашлялся под противным насмешливым взглядом Мамеда.
– Я буду танцевать с разными красивыми девушками, а ты будешь сидеть один, грызть семечки, и тебя все будут отшивать, – сделал он наконец зловещее пророчество.
– Красивые девушки не станут с тобой танцевать, – заявил Мамед, и, как положено хорошему другу, добавил: – Ты в каком виде?!
Байрам обиделся и ушёл. «Сначала он издевается, а потом послушает мои рассказы и тоже припрётся, знаю я этого меймуна[1]».
– Папа, я пойду на сальсу, – заявил он дома. Его отец никогда раньше не слышал слова «сальса» и не знал, что это такое, но на всякий случай дал своему отпрыску две затрещины и запретил.
– Мне восемнадцать лет! – истерически крикнул Байрам. – И я сам буду решать, куда мне ходить!
Перейти к странице: