Часть 28 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Георгий Заяц
В тот вечер ему пришлось несладко.
– Помоги, – стонал Георгий. Руки и ноги не слушались его, в спину кто-то загнал кол, и мир плыл куда-то в сторону, плавно покачиваясь, точно лодка на волнах. Боли от нанесенных сыновьим кулаком ран не ощущал. Ни стыда не было, ни злости. Одна тошнота…
– Да что ж такое? Как мог-то на отца руку-то? Как мог? Ох, муженька Бог послал. – Таська подняла его на ноги, будто был свекор младенцем, а не шестипудовым мужиком.
Весь вечер молодуха хлопотала над ним, щупала голову, точно Тошка мог оторвать ее, причитала… Ее горячий язык вновь и вновь касался его окровавленного виска, он морщился – что за собачья нежность? И в тот миг, когда мир наконец перестал качаться и вернулась к нему ясность, Георгий пробормотал: «Сука… Таська, уйди», – и, пошатываясь, поковылял к божнице[64].
На крюке криво висела связка с ключами: один большой, добротный, другой – резной, хлипкий, сдернул, не слушая возражений невестки, вышел в светлую ночь. Не шел – полз до церкви, бросал взгляд на зубастую страшную птицу, что растопырила крылья над дверью.
Птица молчала и позволила ему открыть замок, войти в храм.
– Господи, прости раба грешного своего. Помилуй мя…
До самого утра он простоял на коленях. Лицо распухло, кровь залила глаза, а он не замечал. Что тяготы земные, если молил он сейчас о своем небесном пути, о спасении и обретении того, что всегда ускользает от обычных людей.
Не было в душе его зла. Всех старался прощать, со всеми в мире жить. Ежели бы судьба не окунула в лохань помойную, так бы и был чист перед Богом и людьми.
Казалось Георгию, искупил он свой грех: не нарочно, а все ж сгубил жену-изменницу, Ульянку. Ступеньку не починил… Сколько каялся, обет дал, целый храм выстроил, в деревне всяк его уважает, совета спрашивает. Марфа, игривая, заботливая Марфа померла, и остался Георгий без бабьей руки. А как без жены? Отец Евод, когда совета его спрашивал, сказал: третий брак во грех вводит. Мол, в годах уже, надобно молиться, а не баб тискать.
Георгий верил батюшке, отец Евод – совесть и благодать. Как ослушаться?
По правде говоря, грех ему было жаловаться: дом, дети кое-как да обихожены Таисией, Тошкиной женой. Тошкиной…
Ох и баба… Георгий поражался сыновьей дурости: пред ним стелется женка, грудью жмется, с лаской смотрит. Ни первая, ни вторая жена так его не баловали. Что Ульянка, что Марфа могли прикрикнуть, своевольничали – а этому молокососу столько внимания!
Если хозяин собаку пинает, да со злобой немереной, безмозглая животина начинает в другую сторону глядеть. А Таисия все ж посмышленей собаки. Поняла молодуха, что жалеет ее свекор, от Тошкиной ненависти оберегает, принялась за ним ходить. Только что хвостом не виляла.
А Георгий что… Такую невестку поискать: сапоги снимала, ноги мыла, рассказы долгие слушала открывши рот. Радовался Георгий да ловил себя на мысли: ох, не по-отцовски глядит на Таську. Стар вроде, седина в бороду, а чресла-то свербят.
Георгий с Тошкой вел разговоры мужские, мол, должон муж жену любить, а если наказывать, то для пущего блага. А Таську строжил, от себя отгонял, точно прилипчивую собачонку.
Куда там! Как слово худое сказать бабе, что смотрит преданными глазами, как совладать с ней… с собой.
Лишь сейчас, недалече от смертушки, Георгий понял, что нечистый может такое наслать, в такой грех ввести, что взвоешь. Георгий и выл. Сына убеждал, себя убеждал, Таську, что нет у него к невестке паскудного желания.
А было оно, было…
Таська нарочно ходила с ним в баню, трясла перед ним грудями, да с видом невинным. Георгий только зубами скрипел. Как сдержаться? Здесь и праведник не устоит.
В тот вечер, когда увидал все Тошка, Георгия укусила букашка: да так, что дышать не мог. Таисия вызвалась поглядеть, вытащить жало или еще чего.
Тут и Тошка пожаловал. Заскочил в избу, увидал все, проникся яростью великой. И кто ж осудит его?
Майское солнце только вознамерилось окрасить восток, защебетали утренние птахи, славя начало нового дня, а Георгий Заяц уже закрыл церковь и, словно после тяжелой работы, возвращался домой. Спина его была сгорблена – подобрал ствол осины и тяжело опирался на него: старик, да и только. А птица смеялась ему вослед, знала, окаянная: совсем не о том молился он всю ночь.
Всем в Еловой сказал, что тес менял – спиной да головой крепко приложился. Про Тошкины кулаки никто не должен знать…
* * *
– Так младший Таськин от тебя? – пристала Анна словно пиявка.
Не все Георгий рассказал. Того, что поведал, довольно.
– Дочь, не тяни душу. Ты не поп и не попадья. Я не на исповеди.
– Замешали вы кашу горькую…
– Пора Тошке домой ворачиваться. Добром это не кончится.
– Худо ему здесь, отец. Как после всего, что было?..
– Упрошу Якова, к Строгановым сам поеду… Отпустить его нужно, нет ему здесь места. – Георгий тяжело поднялся, дошел до крыльца, похрамывая, и обернулся к дочери. – Увидишь, скажи: пусть приезжает. Зла на него не держим.
Анна, рыжая бесстыдница, расхохоталась, словно Георгий шутить с ней вздумал, и ушла без отцова благословенья.
7. Рай
Выехали по утреннему холодку, налегке. Степан подсадил Аксинью, запрыгнул на белоснежного своего жеребца и гыкнул на всю Соль Камскую, не заботясь о сонных его жителях.
Сопровождали их Голуба, Хмур и еще несколько верных людей. Аксинья прогнала смутные мысли, просто наслаждалась – пока не пришла очередная маета. Крепкое горячее тело рядом, быстрая скачка, мелькающие деревья, поля, деревушки, телеги, всадники, пыль и пение птиц… Все слилось в одно. Поездка не утомила, а придала новых сил.
– Ох, лепота, – молвил Степан непривычное. – Откройте ворота.
Высокий добротный тын окружал лес, уходил двумя девичьими гребешками куда-то в чащу. Аксинья пыталась высмотреть, что скрывается за высоким заплотом, что за добро нужно охранять с таким тщанием. Двое казачков спрыгнули с коней, отодвинули, кряхтя, толстое бревно – вставленное в железные скобы, оно служило задвижкой.
– Тяжеленько-о-о, – протянул один из казаков, когда они вернули бревно на место.
Скачка продолжалась. Путников окружал лес с небольшими опушками, неспешной речкой. Шаг коней поневоле стал медленнее: дорога превращалась в узкую тропу. Корни, поваленные стволы, молодые деревца – чащоба не беспокоилась об удобстве людей, что отважились прийти сюда.
Аксинья с наслаждением вдыхала воздух, напоенный цветущими травами и сосновой смолой. Ее внимательный взгляд травницы примечал заросли шиповника, добрые брусничники.
Лес неожиданно расступился, навстречу всадникам выскочили четыре огромных лохматых пса, неохотно тявкнули и дружелюбно оскалились.
– Ах вы красавцы! – Голуба потрепал каждого из них по холке, псы затеяли вокруг него веселую возню. Аксинья не видала ни разу такого дива: лобастые огромные головы, высокая холка, мощные лапы. Чудища, а не псы!
– Здравствуйте, добрые люди. – Приземистый седой мужик в высоком колпаке вышел, поклонился, прикрикнул на псов.
Мужчины спешились. Степан, не вспомнив про Аксинью, ушел куда-то с седым, и Голуба, увидев ее безуспешные попытки спрыгнуть с высокого жеребца, помог, спустил на землю. Псы крутились рядом, принюхивались – приветствовали гостей. Подбежали и к Аксинье, тявкнули приветливо – да убежали прочь.
Посреди осинника выросла основательная заимка: три избы, бесчисленное множество сараев, амбаров, иных сооружений окружали ее плотным кольцом. Аксинья насчитала не меньше дюжины казаков, которые сновали по заимке. Липли к подолу их любопытные взгляды: видно, женское племя появлялось здесь нечасто.
– Что ж за место такое?
– Степан расскажет сам, – ухмыльнулся Голуба в усы, – ежели захочет. Лишнего скажу – по шее получу.
Аксинья заметила, что седые нити на усах и бороде его смешались с темно-русыми. Все мы стареем, и время утекает прочь безвозвратно. Степанов друг отчего-то вызывал у нее тревогу: взгляд грустен, и шутки-прибаутки, так охотно вылетавшие при каждом удобном и неудобном случае, сделались натужными.
– Голуба… Пантелеймон… – Она решила, что сейчас, посреди загадочной заимки, самое время спросить, что за кручина, но Степан оборвал ее:
– Аксинья, рано ты с коня спрыгнула. Наша дорога еще не закончена. – Он властно кивнул седому: – Все готово?
– Да, добрый человек.
Верная данному себе слову, она ничего не спрашивала, безропотно подчинялась. Недоумение росло с каждым шагом жеребца, с каждой минутой, отделявшей путников от заимки. Куда едет Степан? Не ей, ведьме, знахарке, бояться лесных зарослей, нехоженых троп, мест, где человеческий голос раздается куда реже, чем пение птиц или волчий вой. Но сколько ж будет продолжаться скачка?
– Все!
Он соскочил с Белого, ловко подхватил Аксинью шуей и обрубком руки, поставил на землю возле крылечка.
Сосны расступились, освободили место недавно ставленой просторной избе – доски еще не успели потемнеть. Срубленная по обычаю пермской стороны большая изба все ж отличалась от своих деревенских сестер: высокая надстройка похожа была на городские дома богачей. Крыльцо, перила, ставни – все в резьбе, в деревянном кружеве, в сочном разноцветье, с личинами зверей и птиц.
Аксинья заставила себя отвести взгляд от чудного дома, сделала несколько шагов и оказалась на берегу речки, что несла свои воды на север. Услыхав человека, от берега поплыла утка со своим выводком, взлетели малые птахи и подняли крик. Воздух напоен был запахом трав и прогретой на солнце земли.
– Как тебе мое обиталище? – Степан сидел на крыльце и смотрел на Аксинью, ехидно щуря синие глаза.
– Рай… Степан, истинно рай! – Аксинья ощутила тот восторг, что ушел из жизни ее много-много лет назад. Хотелось смеяться, петь и безоглядно радоваться жизни, точно несмышленая девчонка.
– Ты еще в хоромах не была. – Он наслаждался, показывая Аксинье свои тайные владения.