Часть 37 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Во дворе кипела работа. Аксинья и Еремеевна перекладывали грузди и рыжики листьями хрена, пересыпали солью, вглядывались в каждый грибочек. Добрая хозяйка всегда настороже: гниль, червь или иная пакость могут испортить всю кадушку. Дуня и Нютка мыли бруснику, выбирали листья да щепки, грезили о ягодном морсе. Хмур, сидя на лавке у дома, чинил упряжь. Порой он так глядел на Дуню, молодую жену свою, что всякому становилось ясно: они счастливы.
Аксинья склонилась над кадушкой, укладывая очередной слой скользких ароматных грибов, внезапно земля зашаталась под ней, на глаза нашла какая-то пелена. Очнулась уже на лавке, окруженная встревоженными домочадцами.
– Это что ж ты, хозяйка? Приляг да отдохни, – суетилась Дуня. Дочь могла лишь испуганно моргать, а Еремеевна, оттеснив всех, взяла Аксинью под руку, кивнула Хмуру: «Мол, помоги», – и повела в горницу.
Ступени казались бесконечными, и Аксинья проклинала городской обычай строить дома на высоком подклете, свою постыдную слабость, пропавшее время, что осенью – на вес золота.
– Ты иди, Хмур, мы сами управимся, – отпустила Еремеевна слугу. – Спасибо тебе, соколик.
Аксинья в который раз заметила ее умение обходиться с людьми и ласку в голосе. Хорошую служанку обрели, грех жаловаться.
Когда оказались в горнице, Еремеевна прикрыла тонкую дверцу и обернулась к хозяйке.
– Дело не мое… Да только надобно тебе полежать, поберечься.
– Забегалась… ни маковой крошки.
Аксинья только сейчас поднесла руки к лицу, поняла, что испачкались они в грибной терпкой слизи. Найдя тряпицу, принялась тереть, не замечая слабости.
– Думаешь, не поняла я? – Еремеевна села на лавку у стола и задумчиво погладила суконный налавочник[76]. – Остальные-то нет, куда им… А я столько лет землю топчу.
– О-о-ох! – Аксинья села на мягкую перину и ощутила неодолимую тягу: скинуть одежу и в одной рубахе нырнуть под одеяло. – От себя мысли гоню… Что делать, не ведаю.
– А что ж тут сделаешь-то? – усмехнулась Еремеевна. – Все уж сделано… Да только побереги себя, девонька.
После ее ухода Аксинья долго сидела, не в силах даже разоблачиться, и туманные думы ускользали от нее, и незнакомая сонливость овладевала ее разумом. Лишь когда колокола позвали к вечерне, она легла на лавку и, обхватив подушку, уснула, точно провалилась в темный подпол.
* * *
– Ложи ровнее! Чего зазевался! – Голуба покрикивал на мужиков, что привезли в амбары зерно, и тут же рассыпался шутками. – Гляди, какой мешок тощий, видать, домовой у тебя хлеб забирает. Давай, с меня чарка хлебного, коли до обеда все перетаскаете!
Степан знал, что друг справится и без него, про то, что надобно заехать к воеводе и напомнить о грамоте Строгановым, проверить варницы и выяснить, сколько пудов соли взять с собой в Верхотурье. Но стоял и глядел на суетившихся мужиков, на добрые тесовые амбары, что за последние два года выросли на окраине Соли Камской.
Все, что привозили из земли сибирской, что оброком отдавали подвластные крестьяне, оседало теперь не в подклете городских хором – куда там! – а здесь, в новом строгановском городке.
– Степан Максимович, гляди, сколько зерна александровские привезли. Добрая рожь, я поглядел.
– И славно. Отец мне написал, новая напасть движется на землю нашу.
– Сюда? В Соль Камскую? – Голуба нащупал вогненный бой[77]на поясе.
– С чего сюда, на Москву… Верные люди сказали ему, что ляшеский царевич Владислав[78]решил трон русский себе возвращать.
– Эка! Так кто осенью походы начинает?
– Ляхи, чего ж умного ты от них хочешь?
– Да-а-а… И чего им неймется?
– Вот отчего! – Степан обвел шуей высокие амбары с зерном, кожами, солониной, мехами, медом, воском и еще несколькими дюжинами добра, которые охранялись казачка́ми. – Все они хотят себе заграбастать!
– Вот им! – показал Голуба фигу, тут же оглянулся: не увидал бы кто несерьезного жеста.
– Отец сказывает, сие неточно… Но предупреждает: Государь опять и денег, и зерна, и людей может попросить.
– Сам повезу, – склонился в поклоне Голуба.
– Вместе повезем, – ответил Степан, и словно гора упала с его плеч.
* * *
Аксинья ведала все снадобья, что не дают зародиться жизни в утробе: листья бельца, настоянные на березовом соке; корни плач-травы; ядовитые ягоды, растущие на болотах; трава мачихи[79]. Те самые действенные средства, о коих говорила старая Глафира шепотом, напоминая, что пить их – грех.
С приездом Степана Аксинья сделала самое верное снадобье и молила Богоматерь о прощении. Довольно ей одного пятна на чести, одной синеглазой радости, неспокойной Нютки. Но…
С весны что-то крутило душу, назойливо шептало ночью, когда Степан прижимал свои чресла: «Уступи плоти, вылей снадобье. Позволь природе сделать то, что надобно». Она затыкала назойливый голос, вливала в себя отвар из плач-травы, но…
Нежданная поездка на заимку, райские угодья, страсть Степана, ее душевный покой перед бурей заставили ее расслабиться. Позабыла про горькие отвары и бесконечные страхи.
В конце лета встрепенулась Аксинья: летом плоть не теряла кровь. Отмахнулась, решила: возраст берет свое. Не верила, что может возникнуть в сохлом чреве новая жизнь, что семя Строганова даст новый росток… Но так оно и было.
Плод был мал, но тело начало меняться. Набухла грудь, стали округляться щеки, незнакомая тошнота лишала желания вкушать яства, но потом голод приходил и заставлял съедать вдвое больше обычного.
Пока Аксинья гнала от себя мысли: как сказать об этом Степану; как жить в огромном доме и скрывать от слуг тягость; что будет с ребенком. Но слабость всегда претила ей, и со следующим рассветом Аксинья решила: пора.
* * *
Степан хмурил брови и крутил в руке одну из новых своих сабель. Об увлечении его знали многие. Всякий купец иль воевода, казачий сотник или целовальник, что зависел от Строгановых, старался его задобрить. Аксинья знала, что оружие доставляет ему равную радость и кручину: шуя была слабее утерянной десницы.
– Ишь как расстарались персы! Сталь узорчата. Змея извивается, глаза красным горят. Да и наши есть не хуже! – он разговаривал, видно, больше с собой, Аксинья в саблях да мастерстве иноземцев смыслила мало.
– Красив дар, – кивнула она.
– Сегодня из губной избы принесли весть про беглого… Иль пропавшего из Еловой. Как там его?..
– Тошка! Что с ним? – Аксинья перекрестилась.
– Ты не огорчайся…
– Что?
– Нашли его возле дороги чудом: с колымагой гостя торгового Захарьина беда случилась. Пока чинили, бродили по бровке да увидали кости…
– О господи! – Она опустилась на лавку, ком полез к горлу, слезы закипели где-то у сердца, чтобы пролиться скорым водопадом.
– Аксинья! – Степан неловко взял ее за плечи.
– Упокой, Господи, его душу.
Она не могла поверить: Тошка, суетный сын Григория Ветра и Ульянки, умер, точно собака, в придорожной канаве.
– В своей горнице я сегодня буду, Степан. Доброй тебе ночи.
Степан, кажется, решил, что чужак, не родич, не заслуживает таких слез, но Аксинья знала, что проведет эту ночь без сна. Она стояла на коленях до рассвета и молилась, чтобы над Тошкой сжалились, и там, в Царстве Небесном, дарован ему был покой.
И лишь на рассвете вспомнила о том, для чего шла в Степановы покои.
* * *
– Да как же, батюшка? Батюшка? – Анна поднимала изреванные, опухшие глаза на отца и требовала ответ так, словно кто-то мог даровать его Георгию.
Земля после бабьего лета не успела застыть, потому двое еловчан споро выкопали могилу. Этим утром схоронили Антона Федотова, любимого брата, маетного отца и сына, ненавистного мужа. И двадцати лет не прожил, горемычный.
Георгия Зайца два дня назад вызвали в съезжую избу, отвели в подземелье, что, как сказывали, тянулось до самого дома воеводы. И без лишних слов показали мертвеца, от коего остались кости.