Часть 39 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Христа ради подай!
– Пода-а-ай копеечку, – тянула молодая безногая баба.
Грязные, увечные, сирые, они сидели, стояли, лежали на паперти, словно не ощущая холода. Аксинья, Лукерья и Нютка опускали монетки в их руки. Обмороженные, скрюченные, они тянулись за милостыней.
– Подай, Христа ради.
– Ы-ы-ы, – мычал увечный.
– Пода-а-ай, – сливались воедино крики и шепоты.
– Прими Христа ради, – повторяла Аксинья, и Лукерья с Нюткой шли впереди нее, опуская чешуйку[82]в каждую руку иль кидали в шапку, щедро сгибая спину, если просящий не мог поднять руки.
В детстве Аксинья с недоумением глядела на Божьих людей. В семье заведено было по большим праздникам подавать полушку, кормить сирых, но не было в ней той истинной жалости, боли в сердце, а скорее любопытство, смешанное со страхом…
Сейчас видела тот же страх на лице своей дочки, когда та осторожно бросала чешуйки в протянутые руки и шла все быстрее. Один из увечных подцепил Нюткин летник своей корявой, изъеденной язвами рукой, дочка выдернула одежку, чуть не вскрикнула. Аксинья подошла, улыбнулась, сказала пару ласковых слов: в том и нуждался увечный, а Нютка всю обратную дорогу тряслась, словно с ней случилось невесть что.
Аксинья велела Еремеевне до Дмитриевской субботы[83]накрывать добрые столы для всякого, заглянувшего в Степанов дом.
* * *
Три свечи горели в кованом шандале, за окном вновь шел снег, помня о Светлом Празднике Покрова, но в покоях Степана, как всегда, было тепло.
– Ляхи со своим королевичем, отец, недоимки, воевода, всем недовольный… Как устал я! – Степан крутил в руках иноземный подсвечник в виде голой девки, но, кажется, даже не замечал, что грудь срамницы покрылась копотью.
– Степан! – Аксинья прижалась к нему, размяла напряженную, сведенную судорогой шею. – Ты прости. Надобно мне сказать тебе…
– До утра не терпит? – Синие глаза обведены чернотой, уголки губ просели. Уж не молоды, каждый год прибавляет морщин да отнимает улыбки…
– Нет, любый мой.
– Любый? Ишь как заговорила. – Улыбка появилась на губах, чуть насмешливая, чуть нежная. И Аксинья оказалась меж крепких ног в червоных портах, зажатая, в тепле и довольстве. – Говори!
Она ерошила светлые волосы, обводила родинку над губой и молчала. Колотилось боязливое сердце… Вдруг осерчает?
– Аксинья!
– Не хотела я того, береглась… Да только тяжела я. Дитя жду, Степан!
Аксинья заставила себя поглядеть в синие глаза. Не увидела там ни гнева, ни втайне ожидаемой радости. Недоумение, страх, раздумье…
– Ишь как! – Он встал и по привычке своей принялся ходить по клети.
Когда взял в шую клинок и стал его вертеть, Аксинья вздохнула. Минуты тянулись, пламя свечей чуть трепыхалось, а Степан так ничего и не сказал. Обида клубилась на сердце. Незаконное дитя, и что с того? Может статься, в Аксиньиной утробе растет сын, его наследник? Или еще одна красавица дочка… А он молчит!
– Я пойду, – только и сказала Аксинья, а хотелось кричать во всю глотку.
– Иди, – боле ничего не услышала в этот вечер.
Корила себя за легкомыслие и поминала худыми словами Степана. В непростую минуту осталась одна.
3. В порох
– Зачем Антон, сын Георгия Зайца Федотова, был у тебя? – маленькие глаза уставились на нее, и Аксинья сглотнула.
– Помощи просил, совета…
– В сговоре была? Признавайся! – дьяк выговорил первое вязкое слово, точно киселя в канопку налил.
– Нет! – ответила она слишком резко, остереглась, продолжила мягче. – Нет такого… Он сын соседа моего, сызмальства знаю.
– Для чего приходил?
Аксинья вызвана была в губную избу спозаранку. Явилась сразу, в великом страхе. Изба располагалась в тихом проулке недалеко от торговой площади, всякий обходил ее стороной. Аксинья изведала уже, отчего: до обеда ждала, пока дьяк позовет, а теперь он две дюжины раз спрашивал одно и то же. Время текло медленно, исходило по́том меж грудей.
– Просил меня, чтобы вольную помогла получить! Вот для чего, – сказала наконец и тут же обмерла. Еще две дюжины раз задаст один и тот же вопрос.
– Так-так… – Дьяк, кажется, был доволен. – Бежать Тошка намеревался. – Он почесал длинную сивую бороду и продолжил: – Вольную… Каков хитрец! Врагов его знаешь? Сказывай, как на духу.
– Нрав у него был хороший, ровный. – Она кривила душой, сама не ведала зачем.
– От ровного нрава отца родного так не бьют… Хех. – Ехидный смех быстро перерос в кашель.
Холодно, темно в губной избе. Горит тонкая свечка, скрипят перья, пахнет пылью да плесенью. «Дать бы дьяку снадобье целебное, – думает Аксинья, – да не ровен час сочтет колдуньей». Зареклась она незнакомцев врачевать. Дьяк худ, высок и сгорблен – не оттого ли, что сидит над делами, пишет и судьбы решает?
– Что можешь сказать про Ефима Клещи, сына еловчанина по прозванию Козлиный Хвост?
– Овечий.
– Так, отвечай, – одобрительно кивнул дьяк.
– Что сказать? Смел, ямщицким делом занят. Жена его Анна, сын есть. – Аксинья растерялась, потом стала собирать по крупицам.
То, к чему вел разговор дьяк, повергло ее в такой дикий страх…
Расспрашивал он про Фимкино прошлое казацкое, про смерть Никашки, про незадачливого Тошку, сына Георгия Зайца. Расспрашивал долго, утомительно, вгрызаясь во все мелочи и соринки. Аксинья пыталась сделать все, чтобы живописать и Тошку, и Фимку добрыми подданными. Да только знала: слова ее не стоят и полушки.
Дьяк искоса глядел на знахарку, а ей виделось: все читает в душе. И обнаружит там Фимку, изляпанного Никашиной кровью, просьбу: «Одежу надобно сжечь», голову, болтающуюся на дереве… Дьяк не намекал на участие Аксиньи в том душегубстве, а она уже видела себя в темнице.
Опытная, хитрая, прошедшая через многое, она сейчас путалась, словно простодырая девка, что ничего не смыслит. Дьяк уверял, что Тошка исчез за два дня до Троицы.
Однако ж Аксинья помнила: молодой мужик приходил к ней накануне Троицы, был жив и здоров, хоть изрядно нетрезв. Дьяк на ее речи горячие отвечал ехидной усмешкой, но все ж обещал проверить. Убеждала: позови Потеху, слуг, что видели Тошку. Чуть не молила на коленях… Дьяк кивал и глядел, точно на безумную.
Наконец он отпустил Аксинью да велел, ежели понадобится целовальнику[84], бежать по первому зову.
Хмур так и сидел на санях, спокойно, ровно, точно не провел здесь весь день. Он не выказал никакого недовольства иль удивления, только промолвил:
– Попадись им только, в порох[85]сотрут.
* * *
– С той весны мы не были здесь. Хорошо как… – потянулся Голуба.
Казачки` снимали поклажу, выпрягали лошадей, обменивались приветствиями с людьми Максима Яковлевича Строганова. Галдеж стоял, точно на птичьем базаре.
– Без батюшки хорошо, – усмехнулся Степан.
Суровый родитель велел по первому снегу везти самое ценное сюда, в Орел-городок, одну из важнейших строгановских крепостей. Что-то недоброе таилось в этой спешке. Степану хотелось бы поглядеть в отцовы очи да, преодолевая себя, спросить: отчего такое недоверие?
Но сейчас он гнал от себя эти думы, вдыхал зазимевший воздух, оглядывал разросшееся поселение, обновленный заплот, новые избы и амбары. Вдали поднимался могучий сосновый бор – вблизи истреблен он был для нужд городка. Говорили, что Аника Федорович, приехавши сюда боле чем полсотни лет назад, увидал на берегу три огромные сосны, на них гнездо орлиное. Не тронул он тех деревьев, когда рубили лес на острог.
Основали на левом берегу Камы, у впадения в нее речки Яйвы, поселение Кергедан. Закипела жизнь, вырос крепкий острог с пятью башнями, пушками да пищалями. Мужики привезли баб своих, начали плодиться…
Хищные птицы однажды взяли да унесли малого дитенка в свое гнездо.
Аника будто бы орлов поразил меткой стрелой, и дитя то выжило. С той поры пермское название Кергедан сменилось на русское Орел. Потеха всегда завершал историю ту указанием, что Аника на седьмом десятке сии чудеса творил.
Иван Ямской вышел из амбара вместе с двумя казачка́ми. Завидев Степана, тут же подошел, успевая давать какие-то указания людям. Да, отец в лице его приобрел деятельного и толкового соратника, Степан отдавал Ямскому должное. Серьезный, умный взгляд, темные одежды – он никогда не рисовался, не допускал подобострастия в общении с богатыми родичами. Но Степану все мерещилась в нем то ли обида, то ли честолюбивые помыслы… Остерегался сказать при нем лишнее.
– Степан Максимович! – Иван Ямской склонился пред ним, и Степан ответил ему тем же. – Велено мне с тобой говорить.