Часть 40 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Беседа продолжалась долго. Семейные вести, деловые вопросы и противоречивые вести из Москвы требовали множества слов. Больше, чем Степану хотелось после долгого и утомительного пути.
– Владислав-то не отступается. Ох, как бы вновь не сотворили бед ляхи да литовцы.
– Не сотворят, Россия теперь другая…
– Другая, да портки дырявые, – хмыкнул в бороду Иван Ямской.
Степану захотелось сказать ему что-то резкое. Сдерживался, кусал язык, да вымолвил все ж:
– Отсюда Ермак Тимофеевич в Сибирь ходил… Не место для таких речей![86]
Иван с сыном Максима Строганова спорить не стал, поклонился молча да пошел восвояси.
* * *
Степан насилу открыл глаза: всю ночь обрубок мешал спать, ныли зубы (видно, от переправы через студеный ручей). Он нащупывал на шее мешочек с костями, а натыкался на крест, и впивался тот в ладонь, словно негодовал на богохульника. Известно, у каждого есть слабость или придурь, странность – как ни назови, едино. Степан гнал от себя дурные мысли, а они все лезли: лихо готовит новое испытание.
Ворча и скрипя, как старик, он встал куда позже положенного. Малой принес лохань с теплой водой, Степан озлился:
– Что я, баба?
Шустрый мальчонка тут же притащил ледяную воду. Степан долго умывался, довольно фыркал, предвкушал долгий день. Слуга принес миску гороховой каши и белого хлеба, но он пожертвовал утренней трапезой и сразу направился в амбары. Иван Ямской уже ждал. Казачки` развязывали тюки, пропускали через пальцы лис огневок и чернобурок, песцов и богатых соболей, проверяли каждый тюк с зерном, пересчитывали кожи, кувшины с медом, тюки с воском.
– С какой тщательностью… Иль вора во мне разумеешь?
Иван отвечал спокойно, не возвышая голоса:
– Батюшка твой велел.
Что возразить?
Вопреки их с Голубой рвению, не собирался отец в месяц студень[87]отправлять их в Москву, на подмогу да с поручениями. Ляшеский царевич пошел кружным путем, через Волынь, грабил города и села, точно не на престол взойти хотел – озлобить народ русский. Иван Ямской предупредил, что и Максим Яковлевич не знает пока, надобно ли ехать в Москву с обозами, ждет известий. Потому Степану надлежит вернуться в Соль Камскую и быть настороже.
Иван почесал длинную бороду:
– И Голубе скажи…
– А что ж сам не скажешь?
– Пять рублей[88]должен той бабе отдать. И то милостиво!
– Не губил он детей, навет и клевета. – Степан разгорячился, хотя вовсе не собирался показывать чувств перед Ямским. – Кто ж удумал такое?
Иван Ямской долго глядел на него, чесал бороду, решая, видно, отвечать иль нет.
– А ты сам посуди, кому сие выгодно.
Всем. И никому.
* * *
Аксинья днями перебирала в голове своей вопросы, что задавал дьяк, – и свои ответы. По всему выходило одно: исчезновение Тошки Федотова связали с Ефимом Клещи, его ближним родичем. Она упросила Хмура выяснить, не взят ли под стражу человек из ямщицкого селения Глухово. Безо всякого удивления услышала на следующий день: сидит в остроге, подозревается в злодеянии.
Больше ничего Хмур выяснить не мог. Аксинья пыталась угомонить тревожное сердце, увещевала себя: Степан и Голуба вытащат из беды рыжего охальника. Да только не было в ней уверенности. Да и сколько еще пробудут они в Орел-городке?
Допросы огнем, при мысли о которых она покрывалась потом, могли обратить Ефима, резкого, смелого, в слабое существо. Изувеченные, израненные, сгнившие, что молили о смерти, – из острога часто выпускала лишь смерть.
Заговорит Фимка – с волей прощаться… Она обнимала и ласкала дочь, проводила с Игнашкой много времени, пытаясь впихнуть в его голову вереницы простых слов, вела долгие беседы с Еремеевной и Дуней. И боялась одиночества.
* * *
– Ты надеяться-то брось… Никто на помощь тебе не придет.
Губной целовальник глядел на Ефима с бешенством, точно тот насильничал над его женой или погубил сына.
Злой мужичонка.
Ефим попытался улыбнуться, но губы сводило судорогой. Здесь не до улыбок.
– Ишь, весело ему! Ноги мне целовать надобно, слезно молить… Герка, добавь ему!
Ефим видел, как палач, тощий негораздок, поджег смоляной факел, точно имел дело с дровами, поднес к голой его груди, почувствовал, как запахло горелым мясом и волосом, увидел, как в глазах палача мелькнуло сочувствие, успел подивиться нежданному свойству палачьей натуры еще до того, как пришла огненная, яростная боль и в глазах потемнело.
Холодное, мокрое облегчение накрыло его голову. Ефим пришел в себя. Зыбкое радостное мгновение не помнил, где он и что он. Оглядев темную клетушку, зарычал, словно пес, над коим издеваются. Палач окатил его водой из кадушки и стоял теперь над ним, скрестив ручонки, ждал новых приказов.
– Говори, Ефим Клещи, что сделал с мужем сестры своей? Топором Антона зарубил? Сказывай! Тебе все одно – не жить. – Целовальник, крупный, толстый мужик с лысой головой и пегой бороденкой, сидел на лавке. Морда его была до омерзения довольной. – Ты еще и одной пытки огнем не пережил… По делу о татьбе могу пытать тебя трижды – аж шуба завернется, – захохотал он.
Палач хихикнул визгливо, поддерживая шутку целовальника, только в глазах веселья не сыскать. Ефим, пытаясь отвлечься от яростной, сокрушительной боли, что разгорелась опять, подумал: палач Герка здесь ненадолго. Знавал он таких, слабых, хилых не плотью – духом, что рыдали, убивши кого-то, жалели, мучились… Обычно в бою их убивали. Не чужие, так свои.
– Подлей водички-то, – попросил Ефим тихонько.
Палач плеснул из кадки, но окрик целовальника заставил его вздрогнуть и пролить драгоценные капли мимо, на земляной пол.
– Совсем рехнулся! Герка, ты еще раны его перевяжи да возьми домой… Ты чего? Уйди с глаз моих!
Палач поклонился, стянул кожаный нагрудник, неловко пятясь, вышел из темного мрачного закутка, что в Солекамском остроге служил пыточной. Целовальник скривился: «Палачишка хилый», стянул со своих широких плеч кафтан доброго мышино-серого сукна и пристроил нагрудник на свои внушительные телеса.
– Какая честь тебе, Ефим Клещи… Замарать руки не боюсь. Чуешь, почему?
Он подошел к татю так близко, что Ефим учуял запах пота и кислую вонь изо рта. Увидел чирей под самым носом и клочки волос на ушах.
– Помню я нашу встречу, помню. Знаешь, сколько я тогда шел до города? Полночи. Заплутал, не туда пошел, вернулся… Аж душа замерзла. Бог вывел, как говорится.
– И меня выведет, – разлепил Фимка губы.
Знал, что немного осталось ему прожить на белом свете. Да не жалел ни о чем.
* * *
За последними волнениями Аксинья забыла про недомогания, утренняя тошнота ушла без следа. Дитя словно почуяло там, в утробе, что участь его решилась, что мать приняла этот нежданный дар, приняла, тревожась и ожидая слов Хозяина.
– Ты посиди, угомонись, – увещевала заботливая Еремеевна, подсовывала ей смачные куски рыбы, берегла, как могла.
Аксинья следовала ее советам. Отдавала должное послеобеденному сну, залеживаясь порой дольше обычного. Вместе с Нюткой готовила приданое. В две руки мастерили налавочники, завеси, вышивали утирки с таким рвением, словно дочке через пару месяцев замуж выходить. Нютка больше не говорила про жениха, терпеливо склонялась над шитьем, запевала детские песенки. Аксинья молилась: пусть синеглазая дочь не скоро покинет отцов дом.
– Матушка, слуги говорили. Я случайно услыхала.
– О чем? – Аксинья невольно скосила взгляд на живот. Еще плоский, укрытый просторным сарафаном и шушуном, он таил в себе то ли надежду, то ли угрозу. А ежели дочка поймет?
– Фимка в остроге. Он наглый, злой, никогда не нравился мне. Только Анну Рыжую жалко, без мужа останется… Отец поможет Фимке, да?
Ах, наивная дочка! Еще верит, что есть сила, способная все решить, принести покой и довольство. А сама Аксинья далеко ль ушла от нее?
Она рассказала дочери все что могла. Остаток вечера они провели в молчании. Иголки протыкали ткань, ложились ровные стежки, вырастали побеги и цветы, замысловатые узоры, оберегающие дом и его обитателей.
Все женщины, что обитали в хоромах, этим вечером молились вместе. За здоровье путников Степана Строганова, Пантелеймона Голубы, их людей. За благополучие и здоровье Государя, патриарха Филарета и инокини Марфы.
Нютка и ее мать возносили молитвы за благополучие Антона Федотова, что затерялся где-то на бескрайней пермской землице – на что надеялась Аксинья. Особенно слезно поминала в своих молитвах Ефима Клещи, просила Иисуса Христа даровать ему сил и помиловать во всех его прегрешениях.