Часть 52 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Погляди.
Второе дитя ее, ладное, белокожее, светлое – точь-в-точь отец – казалось ангелом посреди грешной жизни. Такая дочь разочарование обратит в радость.
Она не ошиблась. Степан провел вечер в ее горнице. Не звучало гадких слов и обвинений. Он рассказывал о долгом пути, жаловался на усталость и с умилением глядел на Феодорушку. Аксинья знала: скоро придет время для разговоров, что разорвут ее сердце. Но сейчас, прижавшись к мужчине, изображала спокойствие и безмятежность.
Степан остался в горнице до утра, Аксинья с затаенным смехом глядела на его неуклюжие попытки свернуться калачиком на короткой лавке, впрочем, закончившиеся быстро: он захрапел, да так, что дребезжала слюда в оконце.
Аксинья полночи не спала: качала Феодорушку, возносила хвалу Богородице, что сжалилась над ней, грешницей. Не пыталась уже постичь, почему судьба, переменчивая, странная, порой дарит ей незаслуженное счастье, балует, как родитель непослушное дитя.
Испугалась она, черной копотью покрывалась душа: станет прежним, заносчивым, злым. Нет, сбылось заветное. Степан Максимович Строганов, хозяин сердца ее и плоти, принял дочку. Не укорял, не кричал, не грозил отослать – спал на ее постели. Аксинья, прежде чем прижаться к нему, ласково провела по могучему плечу.
* * *
– Прости, Господи, грешника, – повторяла Марья Михайловна и без всякого трепета глядела на восковое лицо мертвеца.
Никифор, прозванный Нехорошим – она считала сие прозвище несправедливым, – правая рука мужа, уважал хозяйку, аки мать родную. Предложил погубить Степку, наказать за прошлое и настоящее. Марья Михайловна отговаривала, стыдила его, напоминала, что Бог лишь один наказывает и милует.
Стыдила… Да только чуяла в себе – не призналась в том духовнику своему – черную радость от мысли, что Степка не будет по земле ходить. Ждала вестей.
Какие теперь вести…
Мертвый Никифор сквозь белые веки глядел на нее с укоризной. Могла предупредить, уберечь от гнева Степанова…
– Покойся с миром, – сказала верному слуге на прощание.
Служанке велела передать серебро и записку настоятелю храма, чтобы всякую службу поминал Никифора, верного слугу. Сорокоуст[105]поможет душе его обрести прощение.
* * *
На Мартына Лисогона[106]Голуба вернулся в Соль Камскую, всякий по лицу его мог прочесть: на душе его творилось неладное. Он заперся со Степаном, слышны были на весь дом громкие речи.
А после усталый путник увлек за собой жену в покои, да кто бы его винил?
– Все словно издеваются надо мной. – Лукерья обиженно кривила рот и даже не подумала обнять мужа.
Она стала еще краше: исчезла девичья мягкость, брови изгибались, глаза сверкали серыми каменьями, перси не умещались в его руке… Голуба почуял, как порты стали тесными. Казалось, все его думы, вся тоска очутилась там, внизу.
Забыть про худые дела, про руки, испачканные кровью, прижаться к жене…
– Люблю я тебя, голубка моя.
– Пантелеймон, не могу слышать это словцо. Аж тошно!
– Лукерья, да что же ты? – Голуба порой не знал, что говорить жене, как утихомирить ее ярость.
– Что я? Я должна растить чужого ребенка? Зачем?
– Лукаша, мы же все решили… Степан защищает дочку от худых людей… Аксинья здесь, рядом, и не будет тебе бременем девочка. Что ж изводишь себя? И меня заодно!
– Растить! А ежели с ними что-то случится? Зачем такой груз?
Голуба уже забыл о персях жены, и уд в портах поник.
– Ты Бога гневишь! Ежели со Степаном и Аксиньей что-то… – Он не смог договорить, язык не повернулся. – Нютку и Феодору буду растить как своих. И ты будешь! Степан побратим мой!
Лукерья стояла прямо, сжимая руки чуть ниже сердца. Он видел по ее поджатой губе, что не убедил жену, не вытащил из души черноту. Да только сейчас не хотел он о том думать. Прочь от нее… Да куда-нибудь подальше! В кабак?
Он принялся натягивать сапоги, те отчего-то не лезли, словно какой-то шутник подкинул детскую обувку. Жена глядела на него холодно, как на незнакомца. Презрела свои обязанности! Голуба чертыхнулся, отбросил сапоги в стену, они ударились с громким стуком и упали недалеко от жены.
– Пантя. – Лукерья не стала причитать и жаловаться, как он того ожидал. Подошла к Голубе, встала на колени подле него, не жалея богатого платья. – Ты же только домой вернулся, а уже куда-то уходишь?
– Надобно мне, – прочистил горло.
Лукерья размотала убрус, сняла повойник, и его истосковавшемуся взгляду открылось золото волос. Руки сами потянулись к богатым прядям, гладили шелковый подбородок, высокое чело, длинную шею. А когда Лукерья взяла его за руку и повела к супружескому ложу, Голуба забыл обо всех делах и обидах, обнимал жену, точно в первый раз.
* * *
Аксинья сидела по правую руку от Степана и не верила счастью. Казалось ей, что никогда не соберутся все за одним столом, не выпьют из одной ендовы. Обычная субботняя трапеза, праздника не сыскать – Пудов день[107]не в счет.
Маня и Дуся носили огромные блюда и супницы, дивный дух плыл впереди них, каждый глотал слюну в предвкушении. Расстарались поварихи – лебедя приготовили с потрохами, баранину в полотках[108], уху из карасей. Аксинья сама приложила руку к каждому яству, не жалела перца да гвоздики, желая угодить дочке.
Степан разрезал лебедя, сочное белое мясо потешило всех. Перебирал струны гусляр, песня летела над горницей. Сочный молодой голос, пригожий парень тешил трапезничавших.
– Быстра реченька, слезы горькие,Плачет девица, заливается,За кого ж ты меня, матушка, выдала?Он с татями да ворами знается.Каждой ноченькой уезжает онИ к утру-светлу возвращается,Ай, кричит опять: «Жена, женушка,Поцелуй меня!»Надо мной опять издевается.
Парень обращал голос в женский, ловко у него это выходило, что, ежели не глядеть, за девицу можно принять. Аксинья слушала, закрыв глаза, пытаясь отсеять гул голосов.
– Руки кровью его омытые,И рубаха его кровавая.И дает он мне: «Ты помой поскорей»,А не то придут за расправою.Одна мужнина, а другая чья?И моею рукою вышита…Ох, рубашечка ты знакомая.
Аксинья вспомнила песню: дальше девица причитала, что муж-разбойничек убил брата, встала, резко подвинув лавку, от скрежета ее все вздрогнули и обратили к ней взор.
– Гусляр, выбери иную песню, – сказала она.
В тот же миг Анна Рыжая выскочила из-за стола и побежала прочь от злых напевов, от воспоминаний.
Аксинья знала, что слова и объятия не утешат ее. Лишь время принесет покой и сделает тусклой тень Ефима. Висельника, что и в смерти повторял имя жены.
– Как прикажете, – поклонился парень, но на пригожем лице его Аксинья увидала ухмылку. Прогнала ярость: хватит ее питать.
Гусляр перебирал струны и боле не пел, а собравшиеся ощущали неясное томление, словно перед грозой. Лукерья поклонилась и вышла из-за стола первой, Голуба бесконечно беседовал со Степаном о делах, о новой поездке в дальние земли. Аксинья молчала. Смачивала горло морсом из моченой брусники, порой ловила на себе игривый взгляд Степана. В кладовые надобно сходить – выбрать порченые полотки, отдать нищим, дочка давно не кормлена, но она сидела, слушала тихие мужские беседы, пыталась понять то, о чем имела скудное представление.
– А что ляшич? Постоит еще, земли наши пограбит. Да прочь уберется.
– Нет, Голуба, – горячился Степан. – Лисовчики, да литовцы, да предатели всех мастей вновь голову подняли. Попомни мое слово… Надобно всех в узде, – он сжал левый кулак, и по телу Аксиньи разлилось тепло, – вот так держать.
Мужчины долго еще говорили о своем, Аксинья подливала им крепкого вина. Она не пыталась понять их речи, просто тонула в словах, музыке, сонном покое.
* * *
Полная улыбчивая Хрися управлялась с двумя детьми – Онисимом и Феодорушкой – так, словно не плакали они, не пачкали тряпицы в люльке, не требовали внимания. Во всякой достаточной семье держали мамушек. Но Аксинья не могла побороть страха, когда Хрися брала в руки Феодору. Уронит, задавит – или заменит мать. Но Лукаша терзаний не ведала: доверила сына кормилице. И молоко исчезло из молодой груди, и плоть так и не поборола отчуждения.
Аксинья не расставалась бы с дочкой, только Степан воли давал ей немного. Уразумев, что Феодорушка может стать камнем преткновения, он велел выделить особую горницу, светлую, солнечную, обустроить ее достойно: красный угол, лавки, люльки новые липовые, одеяльца, потешки. Туда поселили детей. Мольбы и крики Аксиньи не принесли плодов, она смирилась. Приходила к дочке всякую свободную минуту, кормила, пела ей и потихоньку честила сластолюбивого Хозяина.
Сейчас, оставив Феодорушку под присмотром кормилицы, она пришла к Степану. Он взял привычку поздними вечерами без дьяков и чужих людей составлять тайные грамотки.
– В амбары те снести шкуры, да без промедления. Переложить корой сосновой, листом, глядеть, чтобы не источил червь. Как вода откроется. – Она писала, морщила лоб и проклинала себя. Не скрыла умение свое – а теперь мучайся.
Под лопаткой кололо, спина, измученная долгим сидением, вопила о пощаде. Наконец он закончил путаную и длинную грамотку, Аксинья избрызгала ее так, что самой стало совестно. Однако ж Степан не сказал худых слов. Он перечитал грамотку, скрутил ее безо всякой жалости, растопил над свечой воск, прижал перстень, волчья морда украсила свиток. «Эха», – довольно выдохнул он.
Аксинья на одной из рассыпанных грамоток усмотрела подпись: «Именитый человек Максим Яковлевич Строганов», вымолвила: