Часть 27 из 176 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
(1788)
Никаких изменений. Ничего нового. Все та же гнетущая атмосфера кризиса. Ощущение, что хуже уже не будет, даже если что-то сдвинется с места. Однако ничего не желает поддаваться. Крах, провал, идущий ко дну корабль государства: точка невозврата, смещающееся равновесие, трещащие по швам доктрины, пески времен. Процветают только клише.
В Аррасе Максимилиан де Робеспьер встречает новый год в злобе и унынии. Он в состоянии войны с местной судебной властью. Денег нет. Он вышел из состава литературного общества, сейчас поэзия кажется ему неуместной. Он пытается сузить круг общения — ему сложно проявлять простую вежливость к самодовольным, амбициозным и сладкоречивым, а это и есть точное описание местного хорошего общества. Все чаще в разговорах возникают животрепещущие темы, и ему приходится подавлять улыбку и умолкать, о это вечное соглашательство, он изо всех сил пытается задавить в себе эту черту. Любое разногласие ведет к обиде, любая уступка в суде чревата поражением. Существует закон, запрещающий дуэли, но нельзя запретить дуэли в голове. Ты не можешь, говорит он брату Огюстену, отделять людей от их политических взглядов, политика требует серьезности.
Вероятно, эти мысли должны каким-то образом отражаться на лице, однако его по-прежнему зовут на ужины, театральные вечера и загородные прогулки. Никто не замечает, что у него больше нет сил оставаться послушным винтиком общественного механизма. Под давлением чужих ожиданий он снова и снова проявляет такт и мягкость. К тому же это так просто — вести себя как приличный мальчик, каким ты был всегда.
Рядом тетушки Генриетта и Элали с их удушающей деликатностью, ведь они хотят ему только хорошего. Взять Анаис, падчерицу тети Элали: такая хорошенькая, души в тебе не чает — ну почему ты отказываешься? Почему бы не покончить с этим раз и навсегда? А потому, выпаливает он, что в следующем году могут созвать Генеральные штаты, и кто знает, кто знает, возможно, меня здесь уже не будет.
К Рождеству Шарпантье переселяются в новый дом в Фонтене-су-Буа. Они скучают по любимому кафе, но не по грязи большого города, вечному шуму и грубиянам в лавках. Утверждают, что от деревенского воздуха помолодели на десять лет. По воскресеньям их навещают Габриэль и Жорж-Жак. Счастье молодых радует глаз. Младенцу навяжут шалей, которых хватило бы для семерых новорожденных, а заботиться о нем будут, как о дофине. После долгой зимы Жорж-Жак выглядит осунувшимся. Ему бы съездить на месяц в Арси, но он не может позволить себе отпуск. Теперь у него постоянная должность в Палате акцизных сборов, однако он уверяет, что не отказался бы от дополнительного заработка. Жорж-Жак не прочь прикупить немного земли — но утверждает, что у него нет накоплений. Есть предел человеческим возможностям, говорит Жорж-Жак, однако беспокоится он зря. Мы все им гордимся.
В казначействе Клод Дюплесси из последних сил бодрится, несмотря на обстоятельства. За пять месяцев прошлого года во Франции сменилось пять генеральных контролеров финансов, и каждый задавал одни и те же глупые вопросы, требуя одних и тех же бесполезных сведений. Ему приходится напрячься, чтобы, проснувшись поутру, вспомнить, на кого он работает сегодня. Несомненно, вскоре вернут мсье Неккера, который снова в угоду публике предложит панацею от всех бед. Если публика считает Неккера своего рода мессией, то кто тогда мы, простые чиновники… Никто в казначействе больше не обольщается, что все еще можно исправить.
Клод рассказывает коллегам, что его красавица-дочка хочет выйти замуж за провинциального адвоката, заику, которого днем с огнем не сыщешь в суде и чей моральный облик вызывает сомнения. Он удивляется, почему коллеги ухмыляются.
Дефицит составляет сто шестьдесят миллионов ливров.
Камиль Демулен жил на улице Сент-Анн с любовницей. Ее мать писала портреты.
— Навести свою семью, — однажды сказала ему любовница. — Съезди к ним на Новый год.
Она смотрела на него, раздумывая, не пойти ли по стопам матери. Камиля непросто запечатлеть на холсте. Гораздо проще рисовать типажи в духе времени: розовощеких, тучных, самоуверенных мужчин только что от куафера. Камиль движется слишком быстро даже для молниеносного наброска. Она понимает, что скоро он исчезнет из их жизни, и хочет по возможности уладить его дела.
И теперь дилижанс, недостойный своего имени[7], громыхал в Гиз по размытым январскими дождями колеям. Приближаясь к дому, Камиль думал о сестре Генриетте, о ее долгом умирании. Раньше он днями и неделями не видел сестру, только осунувшееся землистое лицо матери и снующего туда-сюда доктора. Когда он уехал учиться в Като-Камбрези, то порой, проснувшись среди ночи, спрашивал себя, почему не слышит ее кашля? А когда вернулся, ему позволили зайти к ней и посидеть пять минут у кровати больной. Прозрачная кожа под глазами отливала синевой, выпирали костлявые ключицы. Она умерла в год его отъезда в Париж, в тот день лил проливной дождь, превращая улицы в бурые потоки.
Отец предложил священнику и доктору коньяка — как будто они впервые видели смерть и нуждались в укреплении духа. Сам забился в угол, а разговор, к его неудовольствию и смущению, вертелся вокруг сына: Камиль, ты рад, что будешь учиться в лицее Людовика Великого? Я приучил себя думать, что мне там понравится, отвечал тот. А по родителям скучать не будешь? Вы забываете, что меня отправили в школу три года назад, когда мне исполнилось семь, уж я не буду скучать по ним, а они по мне. Мальчик расстроен, поспешил заметить священник, но, Камиль, не забывай, твоя сестра в раю. Нет, святой отец, нас приучили думать, что Генриетту мучают в чистилище, вот утешение, которое предлагает нам наша религия.
Теперь, когда он приедет, отец предложит коньяк ему и спросит, как спрашивает всякий раз, — как дорога? К дороге ему не привыкать. Лошади могут пасть, тебя отравят в пути или заговорят до смерти назойливые попутчики. Возможностей хоть отбавляй. Однажды он ответил: я ничего не видел, ни с кем не говорил, потому что всю дорогу меня одолевали злобные мысли. Неужели всю дорогу? И то было во времена до дилижанса. В шестнадцать он умел выносить тяготы.
Прежде чем покинуть Париж, Камиль прочел последние отцовские письма: резкие, властные, ранящие. Между строк маячил неоспоримый факт: Годары хотят расторгнуть его помолвку с кузиной Роз-Флер. Они задумали поженить детей, когда она была в колыбели: кто же мог знать, что все так сложится?
Он приехал в ночь на пятницу. На следующий день ему предстояло нанести обязательные визиты. Роз-Флер делала вид, будто робеет с ним говорить, но притворство тяжелым грузом лежало на ее плечах. У нее был пронзительный взгляд и тяжелые черные волосы Годаров. Порой она стреляла в него глазами, пока ему не начало казаться, что он весь покрылся черной патокой ее взглядов.
В воскресенье Камиль отправился с семьей на мессу. На узких, занесенных снегом улочках он стал объектом всеобщего любопытства. В церкви люди глазели на него, словно он прибыл из мест, где жарче, чем в Париже.
— Говорят, ты атеист, — прошептала ему мать.
— Это все, что обо мне говорят?
А Клеман спросил:
— А вдруг ты, как та дьявольская анжуйка, исчезнешь в клубах дыма при освящении Святых Даров?
— То-то будет шуму, — заметила Анна-Клотильда. — Нашей светской жизни не хватает разнообразия.
Камиль старался не смотреть на паству, уверенный, что его разглядывают во все глаза. Все тот же мсье Сольс с женой, тот же пузатый доктор в парике, который когда-то положил в гроб Генриетту.
— А вот твоя старая подружка, — сказал Клеман. — Все думали, мы не знаем, а мы знали.
Софи превратилась в матрону с двойным подбородком. Она смотрела сквозь него, словно его кости из стекла. Возможно, это было недалеко от истины, даже камень крошился и плавился в благовонном церковном сумраке. Шесть точек света на алтаре то затухали, то разгорались, их тени перекрещивали плоть и камень, хлеб и вино. Несколько причастников исчезли в темноте. Был праздник Богоявления. Когда они снова вышли из тьмы, сизый дневной свет омыл черепа горожан, заморозил их лица и содрал кожу до кости.
Камиль поднялся в отцовский кабинет и принялся рыться в его бумагах, пока не нашел то, что искал, — официальное письмо своего дяди Годара. Отец вошел, когда он его читал.
— Что ты делаешь?
Он не потрудился спрятать письмо.
— Все зашло слишком далеко, — сказал Жан-Николя.
— Да, — улыбнулся Камиль, переворачивая листок. — Зато теперь ты знаешь, что я безжалостен и способен на ужасные поступки. — Он поднес письмо к свету и прочел: — «Известная неуравновешенность Камиля и опасности, которые могут грозить крепости и продолжительности этого союза». — Он отложил письмо, рука дрожала. — Они думают, я сумасшедший? — спросил он отца.
— Они думают…
— А что еще это может означать: неуравновешенность?
— Тебе не нравится выбор слов? — Жан-Николя подошел к камину, потирая руки. — В церкви было чертовски холодно, — заметил он. — Они могли бы найти другие слова, однако вряд ли осмелились бы доверить их бумаге. Ходят слухи о твоих… отношениях… с коллегой, которого я всегда почитал…
Камиль уставился на отца:
— Это было давно.
— Мне не хотелось заводить этот разговор, — сказал Жан-Николя. — Ты хочешь опровергнуть слухи? Я готов публично тебя защитить.
Ветер швырнул в окно горсть снежной крупы, задребезжали дымоходы и карнизы. Жан-Николя со страхом поднял глаза.
— В ноябре у нас сорвало шифер. Что происходит с погодой? Никогда такого не было.
Камиль сказал:
— Все, что было, было тогда… в те дни солнце светило ярче. Шесть лет прошло. Если не больше. В любом случае моей вины тут нет.
— Что ты хочешь сказать? Что мой друг Перрен, семьянин, которого я знаю тридцать пять лет, человек, уважаемый в Канцлерском суде и видный франкмасон, в один прекрасный день сшиб тебя с ног и затащил в постель, бесчувственного и беззащитного? Чушь. Прислушайся, — воскликнул он, — что за странный стук? Это водосточный желоб?
— Спроси любого, — сказал Камиль.
— О чем?
— О Перрене. У него есть определенная репутация. Я был ребенком, я… ты же знаешь, каким я был, сам не понимаю, как так вышло.
— Это не оправдание. Никто не заставлял тебя, а теперь Годары… — Жан-Николя замолчал и поднял глаза. — Думаю, это водосточный желоб. — Он обернулся к сыну. — Я заговорил об этом, чтобы напомнить тебе: такие истории всегда влекут за собой последствия.
С набрякшего тусклого неба сыпался снег. Ветер внезапно стих. Камиль прижался лбом к холодному стеклу и смотрел, как снег заносит площадь. От потрясения его мутило. Стекло запотело от его дыхания, в камине трещал огонь, чайки с криками носились в вышине. Вошел Клеман.
— Слышали звук? Словно кто-то стучит? Это водосточный желоб? Странно, звук пропал. — Он обвел комнату глазами. — Камиль, ты здоров?
— Здоров. Ты передашь упитанному тельцу, что его снова помиловали?
Два дня спустя Камиль был на улице Сент-Анн.
— Я съезжаю, — сказал он любовнице.
— Твое дело, — ответила она. — Если хочешь знать, мне не по душе твои шашни с матушкой за моей спиной. Так что все к лучшему.
Теперь Камиль просыпался в ненавистном одиночестве. Он коснулся закрытых век. Его сны не выдерживали обсуждения. Люди не понимают, какую жизнь он ведет. Долгая борьба за обладание Аннеттой истощила его нервы. Как бы ему хотелось добиться ее и наконец успокоиться. Он не желал Клоду зла, но было бы весьма уместно, если бы тот исчез, испарился. Он не хотел, чтобы Клод страдал. Камиль попытался вспомнить прецеденты, возможно, в Писании. Жизнь научила его, что на свете нет ничего невозможного.
Он вспомнил — ему приходится напоминать себе об этом каждое утро, — что он собирается жениться на дочери Аннетты, что он заставил ее принести клятвы. Как все это сложно. Его отец считал, что он разрушает чужие жизни. Это не так. Он никого не насиловал и не убивал, а от остального люди должны сами оправиться и жить дальше, как он.
Из дома пришло письмо. Камилю не хотелось его распечатывать. Затем он подумал, не будь болваном, а вдруг кто-то умер. Внутри был банковский чек и несколько слов от отца, скорее принятие неизбежного, чем извинение. Между ними все было давно решено, они прошли полный цикл: от оскорблений через ужас к бегству и уступкам. Когда-нибудь отец поймет, что переступил границу. Он хотел держать сына под контролем, но, если сын перестанет писать и изредка бывать дома, он утратит эту возможность. Я должен отослать чек обратно, подумал Камиль. Впрочем, он, как всегда, нуждался в деньгах. Отец, подумал он, у тебя есть и другие дети, чтобы их мучить.
Пойду проведаю д’Антона, решил Камиль. Жорж-Жак поговорит со мной, он не станет пенять мне на мои грехи, на самом деле они ему даже нравятся. День просветлел.
В конторе д’Антона было людно. Королевский советник держал двух секретарей. Одним из них был Жюль Паре, которого д’Антон знал со школы, хотя и был младше его на несколько лет. Теперь никому не казалось странным, что он нанял человека старше себя. Другого звали Дефорг, и его д’Антон тоже знал всю жизнь. Был еще некий прихлебатель по имени Бийо-Варенн, который являлся, когда в нем была нужда, набросать черновик иска или проделать другую рутинную работу, разгрузив остальных секретарей. Сегодня утром в конторе дежурил Бийо, худощавый непривлекательный человек, который за всю жизнь не сказал ни о ком доброго слова. Когда Камиль вошел, он перекладывал бумаги на столе Паре, сетуя вслух, что его жена толстеет. Камиль с порога заметил, что сегодня утром Бийо особенно раздражителен. Стоило ли удивляться: он выглядел убого и жалко рядом с Жорж-Жаком в отдраенном щеткой превосходном черном сюртуке тонкого сукна и галстуке ослепительной белизны, с его всегдашним самоуверенным видом и роскошным громовым голосом.
— Почему вы жалуетесь на Анну, — спросил Камиль, — хотя на самом деле хотите пожаловаться на мэтра д’Антона?
Бийо поднял глаза:
— Я не жалуюсь.
— Счастливчик. Должно быть, вы единственный человек во Франции, которого все устраивает. Почему он лжет?
— Хватит, Камиль. — Д’Антон принял бумаги от Бийо. — Я работаю.
— Когда вы вступали в адвокатскую коллегию, разве вам не пришлось получить у приходского священника сертификат, что вы добрый католик? — спросил Камиль.
Д’Антон хмыкнул, не отрываясь от иска.