Часть 74 из 176 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вы разделяете его взгляды? — спросил судья. — Того и гляди, влезете с ногами на стол в домотканых санкюлотских штанах и красном колпаке на почтенной лысине, а пику оставите у стены.
— Все может быть, — сказал секретарь. — Такие времена.
— Я многое готов стерпеть, но курить трубку, как Папаша Дюшен, я вам не позволю.
Камиль легким движением руки извинился перед клиентами и с улыбкой повернулся к судье. Женщина с мужчиной переглянулись, их плечи поникли. «Наказания все равно не избежать, — сказал им раньше адвокат, — поэтому используем ваш случай, чтобы поднять вопросы, касающиеся всех».
— Я прошу суд…
— Встаньте.
Адвокат замешкался, встал, подошел к судье, заглянул ему в глаза.
— Я хотел бы просить у суда дозволения высказать свою позицию.
Судья понизил голос:
— Вы намерены затеять публичную дискуссию?
— Да.
— Для этого вам не требуется моего разрешения.
— Это формальность, не правда ли? Я хочу проявить вежливость.
— У вас есть возражения против вердикта по существу?
— Нет.
— По процедуре?
— Нет.
— Что же тогда?
— Я возражаю против использования суда как инструмента навязчивого морализаторства.
— Неужели? — Судья, любитель поговорить на отвлеченные материи, подался вперед. — Раз уж вы отвергаете в этом качестве Церковь, кто скажет человеку, каким он должен быть, если не закон?
— Почему кто-то должен говорить ему, каким ему быть?
— Если люди, как нынче заведено, сами выбирают себе законодателей — разве не на них возлагают они эту задачу?
— Но, если и люди, и их представители сформированы безнравственным обществом, способны ли они принимать правильные решения? Способны ли они создать нравственное общество, если никогда в нем не жили?
— Нам действительно придется задержаться, — сказал судья. — Месяцев на шесть, если мы хотим пролить свет на этот вопрос. Другими словами, как нам стать хорошими, если мы плохие?
— Раньше этот вопрос решался Божьей милостью, однако новая конституция такого не предусматривает.
— До какой же степени вы можете ошибаться? — спросил судья. — Я полагал, все ваши товарищи ратовали за моральное возрождение человечества. Вас не смущает, что вы идете с ними не в ногу?
— Разве революция не дала каждому возможность высказывать свое несогласие?
Он как будто ждал ответа. Судья был смущен.
Глава 2
Портрет Дантона
(1791)
Жорж-Жак Дантон: «Репутация — шлюха, а люди, которые говорят о грядущих поколениях, лицемеры и дураки».
Тут у нас затруднение. Его участие в рассказе изначально не предусматривалось. Но время поджимает: спорные вопросы множатся, а спустя два с небольшим года его не будет в живых.
Дантон не поверял свои мысли бумаге. Возможно, он шел в суд с ворохом заметок; мы рассказывали о таких случаях — вымышленных, но вполне вероятных. Записи его процессов утрачены. Он не вел дневников и редко писал письма, или, возможно, они были такого рода, что их рвали при получении. Он не любил излагать свои взгляды письменно, ловить в силки свои изменчивые суждения. Он гнул свою линию в комитетах, за столом, застеленным трехцветным флагом, но протоколы вели другие. Если он в чем-то убеждал якобинцев или изливал патриотический гнев в клубе кордельеров, публике приходилось ждать субботы, когда его инвективы, литературно обработанные, появятся в газете Камиля Демулена. Когда события ускорялись (что случалось нередко), газета выходила дважды в неделю, а порой ежедневно. Для Дантона самое удивительное в Камиле — непреодолимое желание марать своей писаниной любой клочок бумаги: он видит простодушную бумажку, девственную и безвредную, и терзает ее до тех пор, пока она не почернеет от буковок, а затем принимается чернить ее сестру, и так далее, пока не изведет всю стопку.
После бойни на Марсовом поле газета больше не выходит. Камиль говорит, что устал от вечной спешки, от печатников с их истериками и ошибками; отныне он в свободном плавании.
Это не отступление, покуда каждую неделю он пишет не меньше слов, чем Дантон говорит. С этих пор и до конца карьеры Дантон произнесет десятки речей, в том числе многочасовых. Он составляет их в голове на ходу. Возможно, вы сумеете расслышать его голос.
Я вернулся из Англии в сентябре. Амнистия была последним актом старого Национального собрания. Считалось, что мы вступаем в новую эру примирения, или как как там еще выражаются лицемерные болтуны. Увидите, что из этого выйдет.
Летние события ранили патриотов — во многих случаях буквально, — и я вернулся в роялистский Париж. Король с королевой снова появлялись на публике, их приветствовали радостными криками. Лично я не в обиде, я сама любезность. Однако нет надобности говорить, что мои принципиальные друзья в клубе кордельеров думают иначе. С восемьдесят восьмого года, когда республиканцами были только Бийо-Варенн и мой дорогой неугомонный Камиль, мы проделали большой путь.
Отъезд Лафайета из столицы вызвал преждевременное ликование. (Простите, никак не привыкну именовать его Мотье.) Если бы он эмигрировал, я бы первый устроил трехдневные фейерверки и свободную любовь на обоих берегах реки, но теперь он в армии, и когда разразится война — по моим подсчетам, месяцев через шесть-девять, — его снова придется возводить в ранг национального героя.
В октябре нашего ультрапатриота Жерома Петиона избрали мэром Парижа. Другим кандидатом был Лафайет. Жена короля так ненавидит генерала, что свернула горы ради того, чтобы выбрали Петиона — Петион, заметьте, республиканец. Вот лучший пример того, что женщины непригодны к политике.
Возможно, конечно, что Петион состоит на жалованье у роялистов. В наши дни разве за всем уследишь? Он выставляет себя на посмешище, до сих пор уверяя, будто сестра короля влюбилась в него на обратном пути из Варенна. Странно, что Робеспьер, который не выносит кривляний, его не урезонит. Кстати, новый популярный лозунг таков: «Петион или смерть!» Камиль заслужил неприязненные взгляды, довольно громко заметив в якобинском клубе: «Одно другого не слаще».
Внезапное возвышение вскружило Жерому голову, и он напрасно пригласил Робеспьера на парадный банкет. На днях Камиль сказал Робеспьеру: «Приходите на ужин, у нас превосходное шампанское», на что тот ответил: «Шампанское — яд для свободы». Разве так отвечают старому другу?
Неудача на выборах в новое Национальное собрание меня разозлила. Это произошло — простите, если говорю, как Робеспьер, — потому что многие выступили против меня, а еще потому, что нам не удалось отменить избирательный ценз. Если бы я просил мандат у человека с улицы, то стал бы королем, если бы захотел.
А я никогда не обещаю того, чего не могу сделать.
Еще я огорчен из-за друзей. Они трудились ради меня в поте лица — Камиль и особенно Фабр, — теперь я единственное приложение для его гения, который наш век оценить не способен. Бедный Фабр, однако он полезен и в своем роде искусен. А главное, предан карьере Дантона, каковую его черту я ценю больше прочих.
Я хотел, в свою очередь, обрести положение, которое позволило бы мне быть полезным моим друзьям. Я имею в виду, что с радостью помог бы им осуществить свои политические амбиции и прирастить доходы. Не притворяйтесь возмущенными, достаточно нахмуриться для приличия. Поверьте, как говорят наши жены, так в мире заведено. Никто не стал бы стремиться к высоким постам, если бы не рассчитывал на должное вознаграждение.
После выборов я ненадолго уехал в Арси. Габриэль в феврале рожать, и ей нужен покой. В Арси нечем заняться, если вы не любите копаться в земле, а этим Габриэль не соблазнишь. Да и время для отъезда было самое подходящее. Робеспьер был в Аррасе (совершенствовал провинциальный акцент, надо полагать), и уж если он оставил котел без присмотра, то я и подавно могу себе это позволить. Париж сейчас не самое приятное место. Бриссо, у которого много друзей в новом Национальном собрании, ищет поддержки для политики войны с европейскими государствами — политики, столь стратегически опасной и несвоевременной, что я даже вышел из себя, пытаясь с ним спорить.
В Арси под моей крышей живут мать, отчим, незамужняя сестра Пьеретта, старая нянька, двоюродная бабка и моя сестра Анна-Мадлен с мужем Пьером и пятью детьми. Очень шумно, но мне приятно думать, что я могу обеспечить моих родных. Я оформил сделки на пять земельных участков, теперь у меня есть даже свой лес, сдаю одну из ферм и прикупил скот. Живя в Арси, я никогда не хочу в Париж.
Вскоре мои друзья в городе решили, что мне следует занять государственную должность, а именно товарища прокурора. Не самый влиятельный пост, но мое выдвижение — всего лишь способ заявить: Дантон вернулся…
Чтобы изложить мне свой план, Камиль с женой приехали в Арси с ворохом сплетен, мешками газетных вырезок, писем и памфлетов за несколько недель. Габриэль не слишком обрадовалась приезду Люсиль. Она на седьмом месяце, стала неуклюжей и легко устает. Разумеется, визит Люсиль в провинцию потребовал смены гардероба в духе тщательно продуманной простоты. Она стала еще краше, но, как восклицает Анна-Мадлен, какая же она худышка.
Моя семья, для которой парижане все равно что краснокожие, приняла их с настороженной любезностью. Впрочем, через день-другой Анна-Мадлен просто добавила их к числу своих пятерых детей, которых надо кормить с утра до вечера и гонять по сельской местности бодрым маршем, чтобы у них не оставалось сил на проказы. Однажды после обеда Люсиль сообщила, что, вероятно, ждет ребенка. Матушка, покосившись на Камиля, сказала, что это маловероятно. Я решил, пришло время вернуться в Париж.
— Когда ты вернешься домой? — спросила брата Анна-Мадлен.
— Через несколько месяцев — покажу вам ребенка.
— Я имела в виду, насовсем.
— Видишь ли, государственные дела требуют…
— Какое отношение это имеет к нам?
— Видишь ли, в Париже я занимаю определенное положение.
— Жорж-Жак, ты говорил нам только, что ты адвокат.
— Так и есть.
— Мы думали, гонорары адвокатов в Париже очень высоки. Думали, ты лучший адвокат в стране.
— Не совсем так.
— Но ты человек влиятельный. Мы не понимаем, чем ты занимаешься.