Часть 39 из 157 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Нет… – я выдыхаю.
То ли отвечая ей, то ли облачая досаду в слова.
Отодвигаться она не смеет.
– Да… – Север обжигает шею и дыханием, и губами.
Прикусывает.
И зубы приходится сцепить, сжать её талию. И плевать если до боли, мне тоже… больно. Нестерпимо, когда она неуловимо выскальзывает из моих рук, опускается на колени, смотрит снизу вверх из-под ресниц, прогибается, чтобы до самой верхней пуговицы дотянуться, расстегнуть, всматриваясь в моё лицо.
Потянуться, касаясь кожи, ко второй.
Улыбнуться лукаво.
Так, что на щёках играют ямочки, которых у Север… нет. И глаза у неё не цвета горького шоколада. У Север белоснежные волосы, что вьются мелким бесом после мытья, а не тёмные и прямые. Да и с чуть заметной печалью взирать Кветослава Крайнова не может, не умеет, она не…
– Алёнка…
– Я тебя ненавижу, – Алёнка отчеканивает.
Произносит, вбивая каждое слово, голосом Кветы.
Толкает меня.
И падаю я в темноту…
…темноту разрывает яростный грохот.
Отпугивает её, дымчатую и вязкую.
Вот только я сопротивляюсь, цепляюсь за подушку, что пахнет чем-то забыто-знакомым и родным, пытаюсь вернуться обратно, потому что там, в изматывающем полусне, полуяви, было что-то очень важное.
Нужное.
То, что остаётся лишь немецкой фразой, начертанной на прохладной коже плоского живота.
Черная вязь.
Готическая.
И прочитать её ни в темноте полусна, полуяви, ни тогда не получилось, а она рассмеялась, перевела, собирая пальцами простынь, вскрикнула, когда эту окончательно сводящую с ума вязь я поцеловал.
Повторил на её коже…и нельзя.
Вспоминать нельзя.
Надо просыпаться, вставать.
Открывать тому злобному дятлу, что в дверь продолжает грохотать, барабанить так, что чистые стёкла окон возмущенно позвякивают и здесь, на третьем этаже. И Айт им не менее возмущенно вторит, тявкает, носится, сотрясая весь дом в целом и лестницу в частности, от входной двери и до кровати.
Тянет, порыкивая, за край одеяла.
Пятится, оттопырив задницу.
– Айт! – грозный, в теории, крик выходит глухим и хриплым карканьем, от которого скребет пересохшее горло и от которого я сам болезненно кривлюсь.
Отпихиваю через силу тяжёлую и громоздкую подушку, что обычно лежит нетронутой на пустой половине кровати, и чего меня потянуло сегодня обниматься с ней, думать не хочется.
Некогда.
Ибо ещё немного и дверь снесут ко всем чертям, поэтому вставать, шатаясь и морщась от головной боли, всё ж приходится, подбирать брошенные джинсы. И впрыгиваю я в них, совершая чудеса эквилибристики, уже на лестнице, по которой только чудом не лечу кувырком, поскольку Айт радостно пытается снести с ног, нарезает вокруг меня круги, лает заливисто.
Мучительно.
И солнце, ослепляя холл, нагревает пахнущий мастикой и деревом пол, светит не менее мучительно. И, значит, утро настало давно. И, значит, можно испытывать муки совести от того, что собака не накормлена и не выгуляна.
Хозяин из меня таки хреновый.
– Прости, – я треплю его по лобастой макушке, отвожу взгляд от преданных карих глазах, что светятся пониманием и всепрощением, – ещё минуту, Айт. Я только открою.
Дятлу.
Что выглядит взвинченным и нервным.
Переводит взгляд с головы Айта, который суется в щель между моей ногой и косяком двери, на меня, и в бесцветных глазах местного дятла мелькает непонятный гнев, которому вторит непривычно злобно-радостный голос:
– Доброе утро, пани пьяны!
Дятел в лице Йиржи щерится приветливо.
Угрожающе.
Выкидывает правую руку, бьёт, превращая ладонь в кулак.
Резко, без замаха.
И первый удар, который точно в челюсть и который отдается в и без того звенящей голове, я пропускаю, отшатываюсь, чтобы споткнуться об зарычавшего Айта и свалиться, вот только… приятель Севера упасть не даёт.
Не обращает внимание на Айта, что кинуться готов.
– Айт, нельзя! – я произношу торопливо.
Утираю кровь.
Сплевываю.
Выпихиваю Йиржи, который не противится, на террасу, дабы холл, выдраенный Севером, вновь не разгромить. Она старалась, мыла вручную, высказав что-то язвительное про швабры, и волосы, выбивающиеся из-под дурацкой косынки, убирала запястьем.
Она расстроится.
Поэтому разбираться, пусть и непонятно в чём, лучше во дворе и лучше без Айта, перед носом которого я успеваю захлопнуть дверь.
– На кулаках, – Йиржи выплевывает презрительно.
– На кулаках, – я соглашаюсь.
Расстегиваю ремень, дабы отбросить его не глядя, услышать глухой удар пряжки о пол террасы. И за кинутым в ту же сторону ремнем Йиржи проследить. И от стремительного удара, что следует без предупреждения, я успеваю отклониться в последний момент.
Увернуться, чтобы подсечку неловко сделать.
Не рассчитать.
И с террасы, сцепляясь и опрокидывая кресло, мы слетаем вместе. Катимся по траве, распадаемся, дабы вскочить и по поляне насторожено закружить.
Ударить.
Под ребра.
Или солнечное сплетение, чтобы как дышать забылось.
В челюсть или в нос.
И за первый пропущенный удар взять реванш у меня получается: Йиржи кровью тоже плюется, кидается остервенело в ответ, и можно признать, что драться он умеет и что внешность крайне обманчива.
И, пожалуй, сия мысль – последняя связанная, потому что дальше мир смазывается, растворяется в механических, оточенных многолетними тренировками движениях, переключается на шестое чувство, которое каждый шаг противника дает предугадывать, блокировать удары, ударять самому.
Действовать быстро.
И на землю летит всё ж Йиржи.
Взирает, тяжело дыша, хмуро и произносит, утирая разбитый нос, он хмуро:
– Надо поговорить.
Надо.
Ещё как надо.