Часть 11 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, я понимаю, о чём вы. – Она ласково улыбнулась Лотте.
– И когда баронесса фон Трапп сказала мне, что, может быть, у меня призвание служить Господу, – чуть высокопарно заключила она, – я задумалась, может быть, это в самом деле так.
– Баронесса фон Трапп часто говорила, не подумав, – вновь улыбнувшись, заметила настоятельница. – Чрезмерная порывистость – вот с чем ей приходилось бороться, когда она была здесь послушницей.
– Ой. – Лотта подумала, что вот так, одной фразой настоятельница перечеркнула все возможности, что у неё может быть призвание.
– Скажите мне, дитя моё, что вас влечёт к религиозной жизни, кроме этого ощущения покоя?
Лотта нерешительно подняла на неё глаза. У неё складывалось ощущение, что настоятельница подталкивает её в какую-то ловушку, и что бы она ни ответила, это будет неправильно.
– Мне кажется… чувство смысла, – ответила она. – И желание посвятить всю себя Богу.
Настоятельница кивнула.
– Человек способен посвятить себя Богу, где бы ни находился – будь то дом, больница, школа или монастырь. Но религиозная жизнь означает гораздо большую жертвенность. – Её тон был мягким, но слова – суровыми. – Ты приносишь себя в жертву минута за минутой, час за часом. К обетам нестяжания, целомудрия и послушания нельзя относиться легкомысленно. Даже по прошествии многих лет они могут подвергнуться серьёзным испытаниям.
– Я никогда так не сделаю, досточтимая мать… – начала Лотта, ужаснувшись тому, что настоятельница могла посчитать её легкомысленной. Но много ли она знала о том, чего требуют эти клятвы? Её представление о том, что значит быть монахиней, ограничивалось лишь фантазиями о том, как она бродит по древнему монастырю в чёрной рясе, красивая и безмятежная, в гармонии с собой и с миром. – Я никогда не буду легкомысленно относиться к обетам, – пробормотала она, опустив глаза и чувствуя себя маленькой девочкой, натянувшей карнавальный костюм, и теперь настоятельница мягко велела ей прекратить маскарад.
– Я и не спорю, – ответила настоятельница. – Какими бы ни были ваши пороки, фройляйн Эдер, я верю, что сейчас вы говорите искренне.
Лотта сглотнула и ничего не ответила.
– Скажите, – продолжала настоятельница, – вы говорили с кем-то ещё об этом ощущении, что ваше призвание – служить Богу?
– Нет, досточтимая мать, не говорила. – Ей вспомнился краткий разговор с Иоганной, которой она не осмелилась раскрыть душу. Тайна казалась слишком священной, чтобы делиться ею с приземлённой сестрой.
– С вашим приходским священником? – предположила настоятельница, и Лотта покачала головой. – С семьёй? Как вы считаете, они поддержат такое решение?
– Думаю, да. – Хотя Лотта хотела казаться сдержанной, она не удержалась от того, чтобы не выпалить: – Но так ли важно, что они подумают? Если таково моё призвание, то я должна ему повиноваться, невзирая на то, что думают другие… разве нет?
Настоятельница долго молчала, и Лотте хотелось съёжиться под её ласковым, но проницательным взглядом.
– Голосу Бога нужно подчиниться, это верно, но Бог не обращается к нам внезапно, его зов – не вспышка молнии, хотя порой бывает и такое. Но чаще, гораздо чаще, дитя моё, Бог говорит с нами шёпотом, и Его тихий спокойный голос трудно расслышать в шуме вихря.
– Да…
– И Он указывает нам путь с помощью духовных наставников, которые ведут нас. Так что если бы ваш приходской священник или ваша семья не одобрили бы ваше решение, я бы сильно сомневалась, принимать ли вас в послушницы. – Настоятельница постаралась смягчить суровость слов улыбкой, но та все равно не укрылась от Лотты.
– Понимаю. – Теперь ей стало ясно, что ей не давала покоя романтическая мечта вплыть в ворота аббатства, оставив позади мир, рыдающий, как на триптихе Страшного суда, который она видела в церкви, – плач, скрежет зубовный, руки, протянутые в поисках спасения. Конечно, это будет не настолько драматично. И драма – не то, чего она должна хотеть.
– Если вы всерьёз хотите понять, призывает ли вас Бог к религиозной жизни, – продолжала настоятельница всё так же ласково, но твёрдо, – поговорите с приходским священником. Он будет вас вести. И посоветуйтесь с родителями, которых я считаю набожными людьми. Бог привёл их на эту землю, чтобы наставлять вас.
– А если они согласятся, что у меня призвание? – спросила Лотта, и собственный тон показался ей слишком страстным.
– Тогда мы обсудим следующие шаги в надлежащее время. – Она помолчала, и Лотта напряглась, почувствовав в этом молчании некую недоброжелательность. – Должна вам сказать, что большинство женщин, чувствующих желание служить Богу, фройляйн Эдер, как и вы, ощущают неуверенность и тревогу, по крайней мере поначалу. Они понимают, от чего им придётся отказаться, даже если не могут всецело осознать глубину жертвы, которую от них требует Бог.
– Да, досточтимая мать. – Лотта знала, что не боится расстаться с мирскими радостями и развлечениями; она не сомневалась, что с радостью их оставит.
– К примеру, фройляйн, вам может быть тяжело пережить разлуку с семьёй.
Лотта сглотнула.
– Я больше совсем их не увижу? – Этого она не учла.
– Если вы станете послушницей, ближайшие полтора или два года вы не увидите их вообще, если только во время службы, где вы как послушница будете присутствовать. А потом сможете видеться, но редко, и только когда они придут в аббатство, чтобы вас навестить. – Она сочувственно улыбнулась, и Лотта поняла, какой несчастный у неё сделался вид. – Это нужно, чтобы уберечь вас от рассеянности и от искушений, потому что поначалу мирское, светское будет крепко держать вас в объятиях. Быть сестрой, фройляйн, значит оставить все наслаждения, даже радость общения с родными, чтобы полностью посвятить себя Богу.
– Понимаю. – Лотта вновь опустила глаза.
– Лишь бессердечная женщина не может в это время не ощущать тоски и горя, – продолжала настоятельница. – Есть и другие запреты. Например, сестра не может владеть никакими личными вещами. Не может смотреться в зеркало, потому что эта привычка питает тщеславие. И, конечно же, мы следуем бенедиктинскому правилу молчания – говорить как можно меньше и только по необходимости, и никогда во время Великого Молчания, между вечерей и мессой следующего утра. Это лишь некоторые из указаний, которым мы следуем в соответствии с Правилом святого Бенедикта. – Она улыбнулась, а Лотта внезапно поймала себя на том, что смаргивает слезы.
Знала ли она об этом? Может быть, слышала как-то мельком, но сейчас смутные воспоминания стали реальностью, ещё более недоступной.
– Простите, если я неправа, – продолжала настоятельница, – но многие девушки воспринимают религиозную жизнь как что-то… романтическое. Они мечтают о покое и святости, не понимая, что такие качества с трудом завоёвываются и дорого обходятся. Религиозная жизнь – это жизнь, полная мучительных жертв, абсолютного повиновения, добровольного унижения. Только те, кто действительно рождён для такой жизни, могут нести на себе эту тяжкую ношу.
– Да, – прошептала Лотта, потому что больше не знала, что сказать.
Настоятельница склонила голову набок, обвела Лотту добрым всевидящим взглядом.
– Если Бог в самом деле призывает вас к этой жизни, фройляйн, вы не сможете не слышать Его голос. Шёпот переходит в крик, и желание становится непреодолимым. – Она умолкла, и Лотту вдруг охватили волнение, восхитительное ожидание, трепетная надежда и страх перед тем, что всё-таки может случиться.
– А если Он вас не призывает, – продолжала она так же спокойно и твёрдо, – то этот шёпот становится тише и тише, и вскоре, по милости Божией, вы совсем перестанете его слышать и даже не почувствуете потери.
Губы Лотты задрожали, она попыталась улыбнуться.
– Да, досточтимая мать, теперь я понимаю, как это бывает.
– Всего хорошего, дитя моё, – попрощалась настоятельница, и Лотта поняла, что ей отказали, пусть и очень мягко.
– Спасибо, что уделили мне время, – пробормотала она, поднимаясь. Настоятельница кивнула, и Лотта побрела к двери. Выходя, вновь столкнулась с той же монахиней, больше похожей на чёрную ворону, чем на ангела милосердия. Она наклонила голову, но ничего не сказала, и Лотте вспомнились слова досточтимой матери о том, что говорить следует как можно меньше. Сможет ли она справиться, если её сюда примут? В каком-то смысле это станет облегчением. Ей не придётся думать, чем наполнить тишину, она просто будет молчать – и всё.
– Спасибо, сестра, – кивнула она монахине и, направляясь к выходу, подумала, что, наверное, и этого говорить не стоило.
Сгустились сумерки, падал снег, мир был безмолвным, как фотография. Лотта стояла на вершине лестницы и дышала свежим воздухом, снежинки мягко падали ей на щёки. Крыши старого города были покрыты снегом. Отсюда были не слышны привычные звуки города – шум трамваев, автобусов и автомобилей, крики разносчиков и газетчиков. Когда она начала спускаться по ступеням, тучи расступились, и последние лучи солнца слились в один совершенный сияющий луч. У Лотты перехватило дыхание. Могло ли это быть знаком?
Она закрыла глаза, всё в ней одновременно напряглось и замерло, страстно желая услышать слабый, но ясный шёпот, который указал бы ей дорогу. Она ждала, холод просачивался сквозь ее туфли и сковывал пальцы ног, но всё, что она слышала – лишь шум ветра сквозь снег, и вскоре последние лучи угасли.
Глава восьмая
Иоганна
Иоганна любила Рождество. Любила город, занесённый снегом и становившийся чище, любила праздничный и даже сакральный смысл, который в эти дни обретали скучные домашние дела. Вместе с тяжёлой тёмной мебелью её мать привезла с собой из Тироля старинные народные традиции, и в детстве Иоганна и её сёстры с радостью их соблюдали: плели рождественский венок из еловых веток, украшали четырьмя толстыми восковыми свечами и подвешивали к потолку посреди гостиной; зажигали по свече каждое воскресенье поста; писали письма Младенцу Христу, исповедуясь в своих грехах и обещая в новом году быть лучше.
Шестого декабря приходил святой Николай со своей митрой и епископским посохом, а за ним – ужасный Крампус, чёрный дьявол с длинным красным языком, который забирал непослушных детей, если святой Николай ему разрешал. Маленьким Эдерам вручали сладкие подарки и никогда не секли розгами, которые предназначались для по-настоящему плохих детей, и Крампус, обычно сосед в маске и чёрном плаще, который казался Иоганне восхитительно ужасающим, никогда их не утаскивал.
Теперь, хотя девочки выросли, некоторые традиции всё равно соблюдались. Иоганна и Хедвиг сплели венок, и по воскресеньям Эдеры собирались под ним всей семьей, чтобы читать Евангелие и зажигать свечу, к большому изумлению Франца, которого Иоганна не могла не заметить.
С той прогулки на Унтерсберг, когда он едва не поцеловал её, а потом сказал, что не верит в Бога, Иоганна не знала, как себя вести и даже что чувствовать. Хотя она была по-прежнему очарована Францем, её мечты утратили блеск, потому что она понимала, что родители не одобрят её брак с неверующим человеком. Конечно, она и так понимала, что он не католик, с тех пор как он впервые появился в маленьком домике на Гетрайдегассе, слышала его философские рассуждения и видела, что он отказывается от причастия. Она знала это, но не чувствовала этого, не позволяла себе думать, что их взаимная симпатия зашла так далеко.
Но когда он чуть не поцеловал её и одарил таким обжигающим взглядом, она, к глубочайшему своему смятению, поняла, что чувства между ними есть и что они ни к чему не приведут. Иоганна была не из тех, кто согласен на лёгкий флирт, хотя это и казалось волнительным. И она решила избегать Франца, хотя её всё так же к нему влекло, и время от времени он бросал на нее озадаченный и даже обиженный взгляд, его глаза задавали безмолвный вопрос: почему ты так делаешь? Иоганна отводила взгляд, измученная собственной гордостью, осторожностью и желанием.
Она старалась никогда не оставаться с ним наедине, что было довольно легко, и хотя она по-прежнему переворачивала для него ноты – удовольствие, от которого всё же не смогла отказаться, – она уже не позволяла себе как бы случайно коснуться его пальцев.
В общем, положение дел было самым неутешительным.
Перед Рождеством дел у Иоганны хватало и без мрачных мыслей о Франце Вебере. Надо было печь лебкухены[13], и готовить безе «испанский ветер», и делать марципановые фигурки для ёлки. Надо было штопать рождественские наряды и шить новые, до блеска отчищать дом; в предпраздничные дни мать становилась ещё требовательнее, чем обычно.
И всё-таки Франц был рядом. Франц, такой растрёпанный, сидел за столом, под которым едва помещались его длинные ноги. Франц улыбался ей своей удивительной полуулыбкой, бросал на неё заинтересованные взгляды, играл на пианино так красиво, что Иоганна готова была разрыдаться. Франц каждую ночь ложился в постель, и Иоганна, лёжа в своей постели, с болью в сердце слушала скрип половиц наверху.
Однажды вечером, прежде чем идти к себе, он в коридоре схватил её за запястье.
– Почему ты меня избегаешь? – тихо спросил он, и его взгляд был, как всегда, пламенным.
– Я не…
– Избегаешь. Не лукавь, Иоганна. Для такого ты слишком искренна.
Она взглянула на дверь гостиной, где сидели все остальные.
– Франц…
– Ты мне нравишься, – прямо и просто сказал он. – Ты это знаешь. И мне казалось, что я тебе тоже нравлюсь.
– Нравишься, – ответила она, потому что он был прав. Она была слишком искренна.
– Тогда почему?
Она беспомощно смотрела на него, зная, что он ждёт объяснения, но не в силах ничего объяснить, во всяком случае, здесь, в гостиной, где кто угодно мог их подслушать.