Часть 54 из 132 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Внутренний голос тихонько предупредил меня об опасности – как это часто бывает, когда что-нибудь исключительно гадкое, чего мы никак не ожидаем, подкрадывается к нам и готовится к прыжку. Судьба предпочитает победить нас в справедливой схватке и дает сигнал предупреждения, который мы слышим, но неизменно игнорируем. Разумеется, я был готов помочь ей. Улла была подругой Карлы, и ради Карлы я помог бы ей даже в том случае, если бы она мне не нравилась. А Улла мне нравилась – она была красива, и в ней было достаточно наивности и оптимизма, чтобы относиться к ней с симпатией, а не просто с жалостью. Я улыбнулся ей еще раз и попросил водителя остановиться.
– Не волнуйся. Я приду.
Она наклонилась ко мне и поцеловала в щеку. Я вылез из машины. Улла высунулась в окно. Капли дождливого тумана осели на ее длинных ресницах, и она поморгала.
– Значит, я могу рассчитывать на тебя?
– Я буду в час ночи у «Леопольда», – ответил я твердо.
– Честное слово?
– Честное слово, – рассмеялся я.
Такси отъехало, и она крикнула с жалобной настойчивостью, которая прозвучала в вечерней тишине чуть ли не истерично:
– Не подведи меня, Лин!
Я пошел обратно к туристскому кварталу, думая об Улле и о каких-то неведомых мне махинациях, которыми ее приятель Модена занимался вместе с Маурицио. Дидье сказал, что дела у них идут успешно и они зашибают неплохие бабки, но Уллу это, казалось, не радовало, она была чем-то напугана. А Дидье к тому же говорил что-то об опасности. Я пытался вспомнить его слова. «Большой риск»? «Это может плохо кончиться…»?
Я вдруг очнулся от этих мыслей и увидел, что нахожусь возле дома Карлы. Широкие стеклянные двери были открыты. Порывистый бриз шевелил кисейные занавески на окнах, комната за ними была погружена в мягкий желтоватый свет свечи.
Дождь усилился, но мной овладело беспокойство, которое я не мог ни понять, ни подавить, и оно погнало меня дальше по улице, мимо ее дома. В голове у меня звучала любовная песнь Винода, гремевшая колокольным звоном под куполом Ворот в Индию во время нашего сюрреального плавания по улицам города. Я вспомнил прощальный требовательный взгляд Карлы, и беспокойство в моем сердце дошло чуть ли не до неистовства. Время от времени я останавливался под дождем, чтобы перевести дух. Я просто задыхался от любви и желания. Я испытывал боль и гнев. Я сжимал кулаки. Мышцы моих рук, груди и спины были напряжены. Вспомнив итальянских любовников-наркоманов в гостинице Ананда, я подумал о смерти и умирании. Черные нахмуренные небеса наконец разверзлись и выстрелили молнией в Аравийское море под оглушительные аплодисменты грозовых раскатов.
Я побежал. Деревья были черны, их листва промокла насквозь. Они были похожи на небольшие темные тучи, и каждое из них поливало меня своим дождем. Улица была пуста. Я продирался сквозь быстрый поток воды, в котором отражались зигзаги молний. Вся моя любовь и все мое одиночество достигли во мне такой концентрации, что мое сердце переполнилось любовью к ней, подобно тому как тучи у меня над головой были переполнены дождем. Я бежал и бежал и в конце концов опять оказался на ее улице, около ее дома. Я стоял неподвижно в когтях молний, грудь моя вздымалась от бушующей в ней страсти.
Она подошла к дверям, чтобы взглянуть на небо. На ней была тонкая белая ночная рубашка без рукавов. Она увидела меня посреди буйства стихий. Наши взгляды встретились и сцепились. Она вышла из дверей, спустилась на две ступени и направилась ко мне. Улица вздрогнула от грома, блеск молнии наполнил ее глаза. Она была в моих объятиях.
Мы слились в поцелуе. Наши губы рождали мысли без слов – мысли, которыми думают чувства. Наши языки извивались и плясали в своих пещерах наслаждения, говоря нам, кто мы такие. Люди. Влюбленные. Губы соскользнули с поцелуя, и я погрузил ее в любовь, погрузившись в нее сам и подчинившись ей.
Я поднял ее на руки и понес в дом, в комнату, наполненную ее ароматами. Мы сбросили одежду на пол, Карла повела меня к кровати. Мы лежали рядом, но не касались друг друга. В темноте, освещаемой лишь грозой, капельки пота и дождевой воды на ее руке были множеством сверкающих звездочек на коже, собравшей в себе всю ширь ночного неба.
Я прижал свои губы к этому небу и слизал с него звездочки. Она приняла мое тело в свое, и каждое наше движение было как заклинание. Дыхание наше, казалось, слилось с распевом молитв, звучавших по всему миру. Пот сбегал ручейками в ложбины наслаждения. Каждое движение было как каскад атласной кожи. Обернутые бархатным покрывалом нежности, наши спины содрогались в трепещущем жаре, разгоняя этот жар по телу, заставляя мышцы вступить в борьбу, которую начинает разум, а выигрывает всегда тело. Я принадлежал ей. Она принадлежала мне. Мое тело служило ей колесницей, она направила ее прямо в солнце. Ее тело было рекой, а я был морем, принимавшим ее. И в заключение наши губы слились в громком стоне, вобравшем весь мир надежды и печали, – экстаз выжимает его из любовников, погружая их души в блаженство.
В спокойной, едва дышащей тишине, заполонившей и затопившей нас вслед за этим, не было ни потребностей, ни желаний, ни голода, ни боли – ничего, кроме чистого, невыразимого совершенства любви.
– Черт!
– Что такое?
– О боже! Посмотри на часы!
– Да в чем дело?
– Мне надо бежать! – воскликнул я, выпрыгивая из постели и натягивая мокрую одежду. – Я договорился встретиться с одним человеком у «Леопольда», и у меня всего пять минут, чтобы добраться туда.
– Сейчас? Ты уходишь прямо сейчас?
– Да, я должен.
– Но «Леопольд» уже закрыт, – сказала она, нахмурившись, и села на постели, прислонившись к груде подушек.
– Я знаю, – ответил я, натягивая ботинки и зашнуровывая их.
Ботинки и одежда промокли насквозь, но ночь была теплой. Гроза уходила; бриз, который тормошил вялый воздух, затихал. Встав на колени возле кровати, я поцеловал мягкую кожу ее бедра:
– Я не могу не пойти. Дал слово.
– Это что, так важно?
На миг я нахмурился с раздражением. Я сказал ей, что дал слово, и о чем тут еще говорить. Но она была прекрасна в лунном свете, и это она имела право быть недовольной, а не я.
– Мне очень жаль, – мягко ответил я, проведя рукой сквозь ее густые черные волосы. Сколько раз я мечтал сделать это – протянуть руку и коснуться ее, – стоя рядом с ней!
– Тогда иди, – тихо произнесла она, глядя на меня так сосредоточенно, будто хотела заколдовать. – Иди.
Я кинулся на Артур-Бандер-роуд через опустевший рынок. Прилавки, укрытые белыми полотнищами, были похожи на столы в морге с завернутыми в саван трупами. Мои торопливые шаги рассыпа`лись дробным эхом, как будто какие-то призраки бежали вместе со мной. Я пересек Артур-роуд и выбежал на Меревезер-роуд. На бульваре, стиснутом высокими особняками, не было и следа тех миллионов, что толклись тут ежедневно.
На первом перекрестке я повернул налево, чтобы обежать стороной затопленные улицы. Впереди я увидел полицейского на велосипеде. Когда я пробегал посредине улицы мимо темного переулка, из него выехал еще один велосипедист в полицейской форме. Я свернул в боковую улицу, и в конце ее появился полицейский джип, а за спиной я услышал урчание мотора еще одного джипа. Копы на велосипедах съехались вместе. Джип догнал меня, я остановился. Из него вышли пятеро и окружили меня. Несколько секунд стояла тишина. Она была наполнена такой волнующей угрозой, что копы буквально упивались ею, глаза их вспыхнули волчьим блеском в тихо сыпавшемся дожде.
– В чем дело? – спросил я на маратхи. – Что вам надо?
– Садись в джип! – прорычал их командир по-английски.
– Слушайте, я говорю на маратхи, так что мы можем… – начал я, но командир прервал меня с резким смешком, перейдя на маратхи:
– Мы знаем, что ты говоришь на маратхи, ублюдок. – (Остальные копы засмеялись.) – Мы все знаем. Забирайся, твою мать, в джип, или мы обработаем тебя дубинками и закинем сами.
Я залез в джип через заднюю дверцу; меня заставили сесть на пол. В джипе было шестеро полицейских, и все как один вцепились в меня.
Мы проехали два квартала до полицейского участка Колабы. Когда мы заходили на территорию участка, я заметил, что улица перед «Леопольдом» пуста. Ни Уллы, ни автомобиля видно не было. «Неужели она нарочно подставила меня?» – мелькнула пугающая мысль. Думать так не было никаких оснований, но эта мысль продолжала точить меня, прогрызая все преграды, которые я возводил на ее пути.
Полицейский, дежуривший в участке в эту ночь, был приземистым грузным махараштрийцем. Подобно многим своим коллегам, он втиснул свое туловище в форму, которая была мала ему по меньшей мере на два размера. Возможно, именно из-за этого неудобства лицо его было чрезвычайно злобным, впрочем и лица остальных десяти копов, окруживших меня, были не намного приветливее. Они молча уставились на меня с таким мрачным выражением, что мне из чувства противоречия хотелось рассмеяться. Но при следующих словах дежурного это желание у меня пропало.
– Заберите этого ублюдка и отделайте его как следует, – деловито распорядился он на маратхи. Если он знал, что я понял его слова, то ничем не выдал этого. Он говорил со своими подчиненными так, будто меня тут не было. – Костей по возможности не ломайте, но постарайтесь, чтоб он запомнил это на всю жизнь. А потом киньте его в клетку к остальным.
Я бросился наутек. Прорвавшись сквозь кольцо полицейских, я одним прыжком преодолел лестничный пролет и выскочил во двор участка, усыпанный гравием. Конечно, это было глупой ошибкой с моей стороны, и не последней, какую я совершил за последующие несколько месяцев. «Ошибки – как неудачная любовь, – сказала однажды Карла. – Чем лучше ты учишься на них, тем больше жалеешь, что совершил их». Моей ошибкой было то, что я ринулся к воротам участка, где налетел на цепочку связанных арестантов и запутался в веревках.
Копы притащили меня обратно в дежурку, отделав по дороге как следует. Они связали мне руки за спиной грубой пеньковой веревкой, стащили ботинки и связали ноги. Дежурный офицер достал бухту толстого каната и велел своим людям обмотать меня им с головы до ног. Пыхтя и шипя от ярости, он наблюдал за тем, как меня заворачивают в этот кокон, пока я не стал похож на египетскую мумию. Затем копы вытащили меня в соседнюю комнату, где подцепили мой канат крюком и подвесили меня лицом вниз метрах в полутора над землей.
– Аэроплан! – проскрежетал дежурный сквозь зубы.
Копы стали вращать меня с возрастающей скоростью. Я крутился, свесив вниз голову и ноги, пока не потерял ориентировку окончательно и не перестал соображать, где верх и где низ. Тогда они принялись избивать меня.
Пятеро или шестеро полицейских били меня с такой силой и частотой, на какую только были способны, ломая свои легкие дубинки о мое тело. Резкая боль пронзала меня даже сквозь канаты, удары сыпались на тело, лицо, руки, ноги. Я чувствовал, что истекаю кровью. Из меня рвался крик, но я молчал, сжав зубы. Я не доставлю им этого удовольствия, поклялся я себе. Они не услышат моего крика. Молчание – это месть человека, которого истязают. Копы остановили мое вращение, затем раскрутили в обратную сторону, и избиение началось снова.
Когда копы наигрались вволю, они втащили меня на второй этаж по металлической лестнице – той самой, по которой мы бегали вверх и вниз с Прабакером, пытаясь помочь Кано и его дрессировщикам. «Придет ли кто-нибудь ко мне на помощь?» – подумал я. Никто не видел, как меня арестовали, никто не знал, где я нахожусь. Если Улла не была в этом замешана и все-таки приехала к «Леопольду», то и она не знала о том, что со мной случилось. А что могла подумать Карла, когда я сбежал неизвестно куда, не успев мы с ней заняться любовью? Она не найдет меня. Тюрьмы – это черные дыры, в которых люди исчезают, не оставляя следа. Оттуда не проникает наружу никаких лучей света, никаких вестей. В результате этого таинственного ареста я провалился в такую черную дыру и пропал так же бесследно, как если бы улетел на самолете в Африку и затаился там.
А главное, я не мог понять, почему меня арестовали. Голова у меня кружилась, в ней метались, не находя выхода, вопросы. Может быть, они узнали, кто я такой на самом деле? Но даже если дело не в этом и моя подлинная личность не установлена, то все равно последуют допросы, возможно, будут снимать отпечатки пальцев. Интерпол разослал мои отпечатки по всему свету, так что рано или поздно они докопаются до истины. Надо было срочно переслать на волю весть о себе – только вот кому? Кто мог вызволить меня отсюда? Кадербхай. Господин Абдель Кадер-хан. У него были связи во всем городе, и прежде всего в Колабе, и ему ничего не стоило выяснить, где я нахожусь. Пройдет немного времени, и он узнает. А до тех пор мне следовало сидеть тихо и постараться передать ему записку.
Пока меня тащили в мумифицированном виде вверх по металлической лестнице, каждая ступенька которой оставляла на память о себе синяк у меня на теле, я повторял в такт своему колотившемуся сердцу заклинание: «Переслать записку Кадербхаю… Переслать записку Кадербхаю…»
На втором этаже меня втолкнули в коридор за решеткой. Дежурный приказал арестантам снять с меня веревки и стоял в дверях, уперев руки в боки и наблюдая за процессом. Время от времени он пинал меня, чтобы они разматывали веревки быстрее. Когда веревку наконец сняли и отдали полицейским, он велел поставить меня перед ним. Я почувствовал онемевшими нервными окончаниями, как его руки прикасаются ко мне, и, открыв глаза, увидел сквозь заливавшую их кровь гримасу улыбки на его лице.
Он произнес напутственную фразу на маратхи и плюнул мне в лицо. Я поднял руку, чтобы ударить его, но другие заключенные вцепились в меня, удерживая мягко, но крепко. Они помогли мне добраться до первой открытой камеры и опустили на бетонный пол. Бросив взгляд на дежурного, я увидел, как он запирает решетку. Высказанное им напутствие можно было перевести следующим образом: «Тебе крышка. Твоя жизнь кончена».
Стальная решетка с лязгом захлопнулась. Ключи, звякнув, заперли замок. Сердце мое сковало холодом. Я посмотрел в глаза окружающих. У одних взгляд был мертвый, у других безумный, у третьих возмущенный, у четвертых испуганный. Вдруг я услышал где-то внутри барабанный бой. Очевидно, это стучало мое сердце. Я почувствовал, что все мое тело сжимается, как кулак. В горле я ощутил вязкий и горький привкус. Я попытался проглотить его и тут вспомнил, что это такое. Это был вкус ненависти – моей ненависти, ненависти заключенных, ненависти охранников и всего мира. Тюрьмы – это храмы, где дьяволы учатся молиться. Захлопывая дверь чьей-то камеры, мы поворачиваем в ране нож судьбы, потому что при этом мы запираем человека наедине с его ненавистью.
Глава 20
Помещение для заключенных за раздвижной решеткой на втором этаже полицейского участка Колабы состояло из четырех камер, выходивших в общий коридор. С другой стороны коридора находились окна, забранные сеткой с мелкими ячейками, сквозь которую был виден четырехугольный двор. На первом этаже тоже были камеры. В одной из них довелось сидеть медведю Кано. Но вообще-то, нижние камеры предназначались для временных заключенных, которых задерживали на одну-две ночи. Тех же, кто должен был пробыть здесь неделю или больше, отводили или затаскивали, как меня, на второй этаж и бросали в один из приемных покоев преисподней.
Камеры не запирались, вход в них представлял собой открытую арку чуть шире обычных дверей. Размер камер составлял примерно три на три метра. В коридоре длиной около шестнадцати метров могли разойтись два человека, касаясь друг друга плечами. В конце коридора находился писсуар и рядом дырка в полу, над которой садились на корточки. Над писсуаром в стену был вмонтирован водопроводный кран для питья и умывания.
Сорок человек разместились бы в четырех камерах и коридоре с более или менее приемлемым неудобством. Проснувшись после первой ночи за решеткой, я выяснил, что здесь содержится двести сорок человек. Это был улей, муравейник, кишащая масса притиснутых друг к другу людей. В туалете ты по щиколотку увязал в экскрементах. Из переполненного писсуара вытекала моча. Вонь от этого болота разносилась по коридору. В густом влажном воздухе стоял гул разговоров, шепотов, стонов, жалоб и криков, которые время от времени перекрывал отчаянный вопль человека, сошедшего с ума. Я пробыл в этом месте три недели.
В первой из четырех камер, где я провел первую ночь, было всего пятнадцать заключенных. Туалетная вонь сюда почти не доходила; здесь хватало места, чтобы лечь. Люди, находившиеся в этой камере, были богаты – по крайней мере, были в состоянии заплатить полицейским за то, чтобы те избивали всякого, кто попытался бы вселиться к ним без приглашения. Камеру называли «Тадж-Махал», а ее обитателей – пандра кумар, «пятнадцать принцев».
Во второй камере содержались двадцать пять человек; все они были преступниками, имевшими за плечами хотя бы один срок отсидки и готовыми безжалостно сражаться с теми, кто посягнет на их территорию. Эта камера была известна как чор махал, «приют воров», а заключенные именовались, как и прокаженные Ранджита, кала топи, «черные шляпы», потому что воры, содержавшиеся в знаменитой тюрьме на Артур-роуд, были обязаны носить черные шляпы.
В третью камеру были втиснуты сорок человек, которые сидели плечом к плечу вдоль стен и по очереди спали на остававшемся в середине свободном пространстве. Они были не столь свирепы, как обитатели второй камеры, но полны решимости отстаивать свое место у стены, когда на него претендовали вновь поступившие заключенные. Если новичок оказывался сильнее, ему удавалось изгнать из камеры одного из заключенных, и их общее количество оставалось практически неизменным. Поэтому камера носила название чалис махал, «приют сорока».
Четвертая камера называлась на тюремном жаргоне дукх махал, «приют страдальцев», но многие предпочитали название, данное ей полицейскими: «камера разоблачения». Новичок, которого бросали за решетку, зачастую сначала пытался устроиться в первой камере. Тут же все пятнадцать заключенных поднимались на ноги и вместе с несколькими раболепствовавшими перед ними обитателями коридора начинали выталкивать самозванца, крича: «Следующая камера! Следующая камера, ублюдок!» Не в силах сопротивляться их напору, человек хотел зайти во вторую камеру. Если никто из содержавшихся здесь не знал его, он получал затрещину от заключенного, находившегося ближе всех ко входу, и указание: «Следующая камера, подонок!» Уже порядком струхнувший, человек пробовал вселиться в третью камеру, но там его тоже сразу начинали избивать с криком: «Следующая камера, скотина!» Когда он добирался до последней камеры, ее постояльцы сердечно приветствовали его как долгожданного гостя: «Заходи, друг! Заходи, браток!»
Если он имел глупость зайти, пятьдесят или шестьдесят человек, втиснутых в эту зловонную клетушку, не только избивали его, но и раздевали догола. Его одежда распределялась среди старожилов согласно списку нуждающихся, составленному в соответствии с установленной здесь иерархией. Все складки и углубления его тела тщательно обыскивались в поисках каких-либо ценностей. Если таковые имелись, они переходили во владение «короля» камеры. Во время моего пребывания в участке «королем» здесь был гориллоподобный детина, чья голова врастала прямо в плечи, а волосы спереди начинались в каком-нибудь сантиметре от сросшихся бровей. Новичку выдавали в качестве одежды грязные тряпки, от которых отказывались те, кто присваивал его одежду. Ему предоставлялись две возможности: поселиться в коридоре, до отказа набитом сотней заключенных, и самостоятельно заботиться о своем выживании или присоединиться к банде грабителей и ждать своей очереди раздеть невезучего новичка. За три недели, что я там пробыл, лишь один человек из пяти новоприбывших и обобранных в четвертой камере выбрал второй вариант.
Даже в коридоре был установлен свой порядок и происходила борьба за жизненное пространство. Ценились места поближе ко входу и подальше от туалета. Но даже в этом загаженном тупике, среди дерьма, люди дрались за место, где дерьма было поменьше.
Тем, кто оказывался в самом конце коридора, приходилось стоять по щиколотку в вонючей жиже, не присаживаясь ни днем ни ночью. В конце концов они не выдерживали и падали замертво. При мне один из них умер прямо в коридоре, а еще нескольких вынесли в таком состоянии, что вряд ли можно было вернуть их к жизни. Остальные впадали в состояние полубезумной ярости, необходимой, чтобы сражаться с соседями день за днем, час за часом и минута за минутой с целью переместиться в брюхе этой железобетонной анаконды поближе к тому месту, где можно было бы хотя бы стоять спокойно и ожидать момента, когда зверь выплюнет их остатки теми же стальными челюстями, которые поглотили их жизнь.
Пищу выдавали один раз в день, в четыре часа. Это была, как правило, чечевичная похлебка с лепешками или рис, чуть приправленный карри. Кроме того, по утрам поили чаем с кусочком хлеба. Заключенные выстраивались в очередь к решетке, через которую полицейские раздавали еду, но в результате столпотворения, зверского голода и жадности отдельных арестантов очередь неизбежно нарушалась, происходили потасовки, и многие оставались без пищи целые сутки, а то и несколько.