Часть 55 из 132 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Каждому новоприбывшему вручали алюминиевую тарелку, это было единственное, чем он владел. Никаких столовых приборов не имелось, все ели руками; чашки тоже отсутствовали, и чай выливали прямо в тарелку, с которой мы лакали его, как животные. Тарелки использовались также для других целей – прежде всего для изготовления самодельных плиток. Две тарелки ставились под углом друг к другу и служили стойками, на которые горизонтально клали третью. Между двумя тарелками-стойками клали топливо, чтобы подогреть чай или еду в верхней тарелке. Идеальным топливом служили резиновые сандалии. Когда сандалию поджигали с одного конца, она горела медленно и ровно, пока не сгорала целиком. При этом выделялся едкий дым; в воздухе летала жирная копоть, осаждавшаяся на всем окружающем. В четвертой камере, где две такие плитки разжигали на какое-то время каждую ночь, копотью были покрыты стены и пол, а также лица всех ее обитателей.
Эти плитки служили источником дохода для «короля» и его приближенных в четвертой камере – они нагревали на них чай и сэкономленную пищу для богачей в первой камере, получая за это небольшое вознаграждение. Охранники разрешали передавать через решетку еду и питье тем заключенным, которые могли позволить себе это, но только в дневное время. Пятнадцать «принцев», стремившихся не ограничивать себя ни в чем, подкупив охрану, раздобыли маленькую сковородку, пластмассовые бутылки для чая и коробки для еды и имели возможность пить горячий чай и закусывать даже после того, как поставки через решетку прекращались.
Тарелки, использовавшиеся в качестве плиток, со временем приходили в негодность, и их вечно не хватало. Еда, чай и даже служившие топливом резиновые сандалии также были товаром, который можно было продать. Поэтому самые слабые оставались без сандалий, без тарелок и без еды. Люди, жалевшие их и дававшие им свои тарелки, вынуждены были глотать пищу наспех. Иногда из одной тарелки ели до четырех человек, и им всем надо было уложиться в те шесть-семь минут, в течение которых копы раздавали пищу через решетку.
Я ежедневно смотрел в глаза голодающим людям, видел, как они глядят на других, давящихся горячей едой в спешке. Я наблюдал за ними, боясь, что они не успеют получить свою порцию. Их глаза демонстрировали истинную человеческую природу, которую можно познать только во время жестокого и отчаянного голода. Я познал эту истину, и часть моего сердца разбилась при этом, так никогда и не восстановившись.
И каждый вечер «принцы» в «Тадж-Махале» ели перед сном горячую пищу и пили чай, подогретые на плитках в четвертой камере.
Но даже «принцам» приходилось посещать общий туалет. Эта процедура была для них такой же мучительной и унизительной, как и для остальных, и в этом, по крайней мере, мы все были равны. Пробираясь сквозь джунгли тел и конечностей арестантов, находившихся в коридоре, ты в конце концов попадал в смрадное болото. Здесь богатые, как и все остальные, затыкали нос кусочками ткани, вырванными из рубашек или маек, и зажимали в зубах сигарету «биди», чтобы запах донимал меньше. Задрав штаны до колен и держа сандалии в руке, они брели босиком по мерзкой жиже до туалета. Хотя фановая труба не была засорена, среди двухсот с лишним человек, ежедневно испражнявшихся в нее, обязательно находились такие, кто промахивался мимо дыры, и их экскременты вымывались в коридор мочой, переполнявшей писсуар. Проследовав после этого к крану, богачи споласкивали руки и ноги и брели обратно, ступая по тряпкам, набросанным на полу наподобие камней в ручье и образовывавшим нечто вроде плотины перед входом в четвертую камеру. За окурок сигареты или половинку «биди» сидевшие здесь люди тряпками вытирали богачам ноги, после чего те возвращались в свою камеру.
Предполагалось, что у меня есть деньги, поскольку я белый, и в первое же утро «принцы» предложили мне присоединиться к их компании. Мысль об этом вызывала у меня отвращение. Мои родители были социалистами-фабианцами, и я унаследовал у них отсутствие практицизма и категорическое неприятие социальной несправедливости в любых ее формах. Воспитанный на их принципах, в период революционного брожения я стал революционером. Преданность Идее, как это называла моя мать, укоренилась во мне глубоко. Кроме того, я уже много месяцев жил в трущобах вместе с бедняками. Поэтому я отказался разделить привилегии богачей – хотя, должен признаться, мне очень хотелось согласиться. Я пробился, преодолев заслон, во вторую камеру, где сидели видавшие виды рецидивисты. Увидев, что я способен дать отпор, они потеснились, неохотно освободив мне место. У «черных шляп», как и у большинства криминальных сообществ во всем мире, была своя корпоративная гордость. Вскоре они придумали способ испытать меня.
Спустя три дня после ареста я возвращался в свою камеру, совершив долгое путешествие в туалет, как вдруг один из заключенных попытался выхватить у меня мою тарелку. Я криком на хинди и маратхи выразил свое возмущение, постаравшись уснастить его как можно более красочными анатомическими подробностями, насколько мне позволяло знание этих языков. Это не подействовало. Человек был выше меня и тяжелее килограммов на тридцать. Мы тянули тарелку каждый на себя, но перетянуть не могли. Окружающие молчали. Я ощущал в воздухе тихий и теплый прилив их дыхания. Это был решающий момент: либо я стану в этом мире своим, либо уступлю и меня оттеснят в зловонный конец коридора.
Использовав державшие тарелку руки противника как рычаг, я несколько раз подряд ударил головой по его переносице, а затем по подбородку. Вокруг поднялась тревога; человек десять навалились на нас, прижав друг к другу. Я не мог двигать руками и не хотел выпускать из них тарелку. Мне оставалось только пустить в ход зубы. Я прокусил ему щеку и почувствовал во рту вкус крови. Он бросил тарелку и завопил. Собрав все силы, он протолкался через толпу и устремился к стальной решетке. Я последовал за ним, пытаясь поймать его за рубашку. Он вцепился в решетку и стал звать на помощь. Охранник начал отпирать замок, когда я схватил своего врага за футболку. Поскольку он был уже фактически снаружи, футболка натянулась и порвалась. Он выскочил, а я остался с куском его одежды в руках. Он спрятался за охранника, прижавшись спиной к стене. На лице его была рваная рана, из носа на грудь текла кровь. Решетка захлопнулась. Коп смотрел, как я стираю куском футболки кровь с моих рук и с тарелки, и загадочно улыбался. Я был удовлетворен. Бросив тряпку в решетку, я пробрался сквозь безмолвствующую толпу на свое место в «приюте воров».
– Неплохой приемчик, братишка, – сказал по-английски сидевший рядом со мной молодой парень.
– Да нет, так себе. Я хотел откусить ему ухо.
– Фу-у, – поморщился он, выпятив губы. – Правда, это блюдо было бы, наверно, получше того дерьма, что дают здесь. За что тебя сюда кинули?
– Не знаю.
– Не знаешь?
– Они схватили меня ночью на улице и привезли сюда, не сказав, почему они это делают и в чем меня обвиняют.
Я не спросил, за что посадили его, потому что в австралийских тюрьмах заключенные «старой школы» установили правила этикета, которым они научили меня с первого же дня и которые запрещали спрашивать человека о совершенных им преступлениях, пока не станешь либо его другом, либо открытым врагом.
– Обработали они тебя будь здоров.
– Да. Они называют это «аэроплан».
– О-о-о! – поморщился он опять. – Да, это хреновая штука, братишка. Я тоже испробовал ее однажды. Мне так туго связали руки, что потом они три дня ничего не чувствовали. И вскоре после того, как тебя начинают бить, у тебя будто все тело распухает под этими веревками, на? Меня зовут Махеш. А как твое доброе имя?
– Лин.
– Лин? Интересное имя. А где ты научился говорить на маратхи? Ты так классно обложил этого типа, перед тем как начал закусывать им.
– В деревне.
– Крутые ребята живут, наверно, в этой деревне!
Впервые после ареста я улыбнулся. В тюрьме приходится улыбаться с осторожностью, потому что хищные люди считают улыбку слабостью, слабые люди рассматривают ее как приглашение, а охранники – как повод сотворить какую-нибудь новую пакость.
– Ругаться я научился здесь, в Бомбее, – сказал я. – А на какой срок обычно застревают в этом участке?
Махеш вздохнул, и его большое темное лицо вытянулось с покорной печалью. Глаза его были широко расставлены и сидели так глубоко, что, казалось, прятались в убежище под бровями, иссеченными шрамами. Доминирующей чертой лица был широкий нос, не раз сломанный; он придавал ему довольно грозный вид, которым без этой особенности Махеш вряд ли мог бы похвастаться, имея маленький рот и круглый подбородок.
– Этого никто не знает, братишка, – ответил он, и взгляд его затуманился; такой ответ мог бы дать Прабакер, и при воспоминании о моем друге одиночество на миг пронзило мое сердце. – Я попал сюда всего за пару дней до тебя. Говорят, что недели через две-три нас отвезут в фургоне к Артуру.
– К Артуру?
– В тюрьму на Артур-роуд.
– Мне надо переправить записку на волю.
– Придется тебе подождать с этим, Лин. Здешние копы запретили оказывать тебе какую-либо помощь. Похоже, ты кому-то здорово насолил, братишка. Может быть, даже я ищу неприятностей на свою голову, разговаривая с тобой, но хрен с ним, йаар.
– Я должен переправить записку, – повторил я.
– Никто из здешних не сделает этого для тебя, Лин. Они трясутся, как мыши в мешке с кобрами. Но в тюрьме на Артур-роуд ты, наверное, сможешь отправить записку. Это офигенно большая тюрьма, так что там легче. Там сидят двенадцать тысяч человек. Правительство говорит, что меньше, но мы-то все знаем, что двенадцать. Если тебя отправят на Артур-роуд, то, наверно, вместе со мной, через три недели. Меня посадили за воровство. Тырил со стройки медную проволоку и пластиковые шланги. Уже три раза сидел за то же самое, теперь четвертый. Они называют меня мелким воришкой-рецидивистом. На этот раз придется отсидеть три года, если повезет, или пять, если нет. Наверно, мы попадем на Артур-роуд вместе и там уже постараемся послать весточку на волю. Тхик хайн?[93] А пока будем курить, молиться Богу и кусать всех, кто попытается отнять у нас тарелку, на?
Этим мы и занимались все три недели. Мы слишком много курили, беспокоили своими молитвами глухие к нам Небеса, дрались кое с кем и ободряли кое-кого из тех, кто терял желание курить, молиться и драться. Однажды пришли копы взять у нас отпечатки пальцев, и мы оставили предательские черные загогулины и завитушки на листах бумаги, которые поклялись говорить правду, подлую правду и ничего, кроме правды. А после этого меня и Махеша закинули вместе с другими в древний синий тюремный фургон – запихали восемьдесят человек в черную автомобильную утробу, где и тридцати-то было бы тесно, и повезли скорым ходом в тюрьму на Артур-роуд по городским улицам, которые мы все так любили.
Во дворе тюрьмы охранники вытащили нас из фургона и велели сидеть на корточках и ждать, пока местные охранники не прочитают наши документы, не обыщут нас по очереди и не запишут в свой тюремный талмуд. Эта процедура длилась четыре часа, и все четыре часа я ерзал на корточках, потому что мной занялись в последнюю очередь. Здешним охранникам сообщили, что я знаю маратхи. Старший в их команде решил это проверить и обратился ко мне на маратхи, приказав встать. Я встал, с трудом держась на онемевших ногах, и он велел мне сесть на корточки снова. Когда я сел, тут же последовала команда встать. Это могло бы продолжаться бесконечно, на радость собравшимся вокруг зрителям в полицейской форме, но я отказался подыгрывать ему. Он орал свои команды, а я не выполнял их. Он замолчал. Мы сверлили друг друга взглядом. Между нами повисла тишина, какая бывает лишь в тюрьме и на поле боя. Ты кожей ощущаешь эту тишину. Ее можно понюхать, попробовать на вкус и даже услышать где-то в темном уголке у тебя за ухом. Издевательская улыбка копа медленно преобразовалась в оскал ненависти, которая породила и эту улыбку. Он плюнул на землю у меня под ногами.
– Англичане построили эту тюрьму во время своего господства! – прошипел он. – Здесь они заковывали индийцев в цепи, хлестали кнутом, подвешивали, пока те не умирали. Теперь здесь командуем мы, а ты, англичанин, сидишь в этой тюрьме.
– Прошу прощения, сэр, – обратился я к нему со всей вежливостью, на какую был способен мой маратхи, – но я не англичанин, я из Новой Зеландии.
– Ты англичанин! – завопил он, обрызгав мое лицо слюной.
– Боюсь, вы ошибаетесь.
– Нет, ты англичанин, ты насквозь англичанин! – прорычал он со злобной улыбкой. – Ты англичанин, а в тюрьме теперь командуем мы! Ступай туда!
Он указал мне на арочный вход в здание тюрьмы. Под аркой надо было круто повернуть направо, и я чувствовал, как чувствуют это животные, что за поворотом таится опасность. Охранники, шедшие сзади, подгоняли меня дубинками, чтобы я не задерживался. Я зашел под арку и повернул направо. Там меня ждали человек двадцать, вооруженные бамбуковыми дубинками.
Я хорошо знал, что значит, когда тебя прогоняют сквозь строй, – испытал это на собственной шкуре в австралийской тюрьме. Там охранники заставляли нас проходить по длинному узкому коридору, ведущему во дворик для прогулок, избивая по пути дубинками и пиная ногами.
Теперь я стоял в ярком электрическом свете в коридоре бомбейской тюрьмы, и ситуация была до смешного похожей. «Эй, парни! – хотелось мне крикнуть. – Неужели вы не в состоянии придумать что-нибудь поновее?» Но я не мог ничего произнести. От страха рот у человека пересыхает, а ненависть не дает дышать. Очевидно, поэтому в сокровищнице мировой литературы нет книг, порожденных ненавистью: подлинный страх и подлинная ненависть не могут выразить себя словами.
Я медленно двинулся вперед. На парнях с дубинками были надеты белые рубашки и шорты. На голове у них были белые фуражки, на поясе широкие черные кожаные ремни. Ремни застегивались большими медными пряжками с номером и надписью «Надзиратель». Вскоре я узнал, что они не были охранниками. Согласно правилам, заведенным еще во времена британского владычества, охранники в индийских тюрьмах почти не обременяли себя рутинными повседневными делами и поддержанием дисциплины. Этим занимались сами заключенные. Убийцы и прочие преступники, осужденные на пятнадцать лет и больше, отсиживали первые пять лет своего срока наравне с другими. Следующие пять лет они занимали более привилегированное положение, работая на кухне, в прачечной, на подсобных предприятиях или на уборке территории. А потом они часто получали фуражки, кожаные ремни и бамбуковые дубинки надзирателей. Жизнь и смерть остальных заключенных были в их руках. Две шеренги таких закоренелых убийц, ставших надзирателями, поджидали меня в коридоре, приготовив дубинки. На их лицах читалось опасение, что я стремглав проскочу мимо них, лишив их возможности отвести душу.
Я не кинулся мимо них стремглав. Мне хотелось бы написать, что во мне взыграли благородное негодование и отвага, но я не уверен в этом. Впоследствии я часто вспоминал этот момент, и всякий раз я все меньше и меньше понимал, почему так поступил. «За каждым благородным поступком всегда кроется темный секрет, – сказал однажды Кадербхай, – и что заставляет нас идти на риск – это тайна, в которую нельзя проникнуть».
Приближаясь к надзирателям, я вспомнил длинный бетонный перешеек между берегом и святилищем Хаджи Али – мечетью, возвышающейся посреди воды в лунном свете, как корабль на якоре. Мечеть под луной и дорожка, ведущая к ней среди плещущих волн, запечатлелись у меня в памяти как один из любимых образов Бомбея. Красота этого места была для меня чем-то вроде ангела, которого человек видит в спящем лице любимой женщины. Возможно, именно воспоминание об этой красоте спасло меня тогда. Я попал в одно из худших мест в городе, одно из самых жестоких и чудовищных ущелий, но какой-то инстинкт вызвал у меня в воображении эту прекрасную картину – перешеек, тянущийся через море к белым минаретам святилища.
Бамбуковые дубинки трещали и щелкали, хлеща и кромсая мои руки, ноги, спину. Голове, шее и лицу тоже доставалось. Дюжие парни старались изо всех сил, и удары, сыпавшиеся на мою незащищенную кожу, ощущались как что-то среднее между прикосновением раскаленного металла и электрическим разрядом. На концах дубинки были расщеплены и взрезали кожу, как бритвенные лезвия. Мое лицо и другие открытые участки тела были залиты кровью.
Я старался шагать так твердо и медленно, как только мог. Я вздрагивал, когда дубинки стегали меня по лицу или по уху, но ни разу не съежился и не поднял руки, чтобы защититься. Я вцепился руками в карманы джинсов, чтобы не поднять их инстинктивно. И удары, поначалу наносившиеся с жестоким остервенением, стали ослабевать по мере того, как я продвигался вперед, а в конце строя прекратились совсем. Видя, как эти люди опускают дубинки и глаза, я чувствовал себя победителем. «Единственная победа, какую ты можешь одержать в тюрьме, – сказал мне один из ветеранов отсидки в Австралии, – это выжить». При этом выжить – значит не просто продлить свою жизнь, но и сохранить силу духа, волю и сердце. Если человек выходит из тюрьмы, утратив их, то нельзя сказать, что он выжил. И порой ради победы духа, воли или сердца мы приносим в жертву тело, в котором они обитают.
Надзиратели вместе с охранниками провели меня в сгущавшихся сумерках к одному из корпусов для арестантов. Камера с высокими потолками была большой, двадцать пять шагов в длину и десять в ширину; зарешеченные окна выходили во двор; в обоих концах камеры имелось по входу, закрытому стальной решеткой. Один из них вел к ванной и трем туалетным дыркам, которые содержались в чистоте. В помещении находились сто восемьдесят заключенных и двадцать арестантов-надзирателей.
Надзирателям была отведена четверть всей площади. В их распоряжении были целые горы чистых одеял. Они складывали стопкой штук по десять одеял, устраивая себе мягкие постели и оставляя свободное пространство вокруг. В четырех шагах от них начиналась территория, где теснились все остальные.
Каждому из нас полагалось по одному одеялу, которое мы брали из кипы, сложенной в нашем конце камеры. Одеяла раскладывались на каменном полу сплошным ковром у продольных стен. Касаясь друг друга плечами, мы лежали головой к стене, оставляя посредине проход. Всю ночь в камере горел яркий свет. Надзиратели по очереди дежурили, прохаживаясь вдоль камеры со свистками, подвешенными на цепочках на шее и предназначенными для того, чтобы вызывать охранников в случае возникновения каких-либо осложнений, с которыми они не могли справиться сами. Вскоре я убедился, что таких осложнений практически не существует и что свистеть в свистки надзиратели не любят.
Надзиратели дали мне пять минут на то, чтобы воспользоваться безупречно вычищенным туалетом и смыть кровь с лица, шеи и рук. Затем они предложили мне спальное место в своем конце камеры. Очевидно, они полагали, что у человека с белой кожей должны водиться деньги. Возможно, на них произвел впечатление и тот факт, что я прошел сквозь их строй, сохранив достоинство. Однако я отказался разделить общество тех самых людей, которые избивали меня дубинками несколько минут назад. Это было очень неосмотрительно с моей стороны. Когда я взял одеяло и положил его в дальнем от них конце камеры рядом с Махешем, они презрительно фыркнули. Мой отказ от эксклюзивного предложения присоединиться к ним привел их в ярость, и они решили, как это свойственно наделенным властью трусам, сломить мой дух.
Ночью мне приснился кошмар, в котором мне чем-то пронзали спину. Проснувшись, я сел на одеяле и обнаружил присосавшееся ко мне насекомое размером с чертежную кнопку. Оторвав его от себя, я посадил его на пол, чтобы рассмотреть. Это было жирное темно-серое существо со множеством ног, раздувшееся до того, что почти превратилось в шар. Я прихлопнул его кулаком, и во все стороны брызнула кровь, моя кровь. Эта тварь всласть полакомилась мной, пока я спал. В нос мне ударила мерзкая вонь. Так я познакомился с кровососущим насекомым, которое называлось кадмал и являлось настоящим бичом заключенных тюрьмы на Артур-роуд. Бороться с этими паразитами мы не имели возможности. Они пили нашу кровь каждую ночь. На месте укуса оставалась маленькая круглая гнойная ранка. К утру у каждого заключенного на коже имелось от трех до пяти следов от укуса, за неделю их накапливалось до двадцати, а за месяц человек весь покрывался гнойными очагами. Спасения от этой напасти не было.
Я смотрел на нелепую кучку, оставшуюся от насекомого, дивясь тому, сколько крови оно успело из меня высосать, как вдруг почувствовал острую боль в ухе. Это дежурный надсмотрщик ударил меня бамбуковой дубинкой. Разъяренный, я хотел вскочить, но Махеш всем телом повис на мне и потянул обратно.
Надсмотрщик свирепо уставился на меня и возобновил обход камеры лишь после того, как я снова улегся. Махеш шепотом пытался урезонить меня. Наши лица находились всего в нескольких сантиметрах друг от друга. Люди спали, тесно прижатые друг к другу, их руки и ноги переплетались. Последнее, что я видел и слышал в эту ночь, был страх в глазах Махеша и тихое испуганное предупреждение, которое он произносил, прикрывая рот рукой:
– Что бы они ни делали, не выступай против них, если тебе дорог? жизнь. Забудь о том, как ты жил до сих пор, Лин. Здесь мы мертвецы. Ты ничего не можешь изменить!
Я закрыл глаза, запер на замок свое сердце и заставил себя заснуть.
Глава 21
Надзиратели разбудили нас вскоре после рассвета. Того, кто не успел проснуться прежде, чем они подошли к нему, они избивали. Мне тоже достался удар дубинкой, хотя я к тому моменту уже поднялся. Я в гневе хотел кинуться на обидчика, но Махеш опять помешал мне. Мы аккуратно свернули одеяла и уложили их стопкой в нашем конце камеры. Охранники открыли стальную решетку и выгнали нас во двор для умывания. В одном конце большого каменного прямоугольника, похожего на пустой бассейн, находился огромный чугунный бак с отводной трубой почти у самого основания. При нашем приближении один из заключенных открыл кран, и из трубы тонкой струйкой потекла вода. Заключенный по лесенке забрался на крышку бака и уселся там, наблюдая за нами. Люди ринулись к трубе с алюминиевыми тарелками. Возле бака началась толкучка, все старались оттеснить других, чтобы набрать в свою тарелку воды.
Я ждал, пока ажиотаж не спадет, наблюдая за тем, как люди умываются небольшим количеством воды из тарелок. Примерно у каждого двадцатого заключенного имелся кусок мыла, и он, намылив лицо и руки, вторично устремлялся к трубе. Когда я дождался своей очереди, воды в баке почти не осталось. Какое-то количество все же накапало мне в тарелку вместе со множеством копошащихся тварей, напоминающих личинки. Я с отвращением выплеснул воду, и несколько человек вокруг засмеялись.
– Это водяные черви, братишка, – пояснил Махеш, наполняя свою тарелку извивающимися полупрозрачными существами. Он опрокинул это месиво себе на грудь и на спину и потянулся к трубе, чтобы набрать следующую порцию. – Они живут в баке. Когда воды остается немного, они лезут оттуда в огромном количестве. Но это не проблема. Они не вредные, не то что кадмалы. Они не будут кусать тебя – просто свалятся на землю и умрут на воздухе. Некоторые дерутся за то, чтобы набрать воды без червей. Но если подождать, то воды тоже хватит, хотя и с червями. Мне кажется, это лучше. Чало! Давай умывайся, а то до следующего утра не будет такой возможности. Кран в нашем корпусе только для надзирателей. Вчера они разрешили тебе умыться там потому, что ты был весь в крови. Но больше тебя не пустят туда никогда. Туалетом мы можем пользоваться, а умывальником – нет. Только здесь можно хоть как-то помыться.
Я подержал тарелку под угасающей струей воды и обсыпал себя, подобно Махешу, полчищем шевелящихся тварей. Как и у всех индийцев, под джинсами у меня были надеты шорты – «верхние трусы», как называл их Прабакер. Я снял джинсы и опустошил еще одну тарелку с червяками прямо в трусы. К тому времени, когда надзиратели стали загонять нас дубинками обратно в помещение, я был умыт, насколько это было возможно, с червяками вместо мыла.
В камере нас заставили целый час сидеть на корточках, пока охрана проводила перекличку всех заключенных. Просидев так некоторое время, ты начинал ощущать мучительную боль в ногах. Но если кто-то пытался вытянуть ногу, тут же подскакивал надзиратель с дубинкой и наносил сильный удар. Я не двигал ногами, чтобы надзиратели не видели моих мучений. Не хотелось доставить им это удовольствие. И тем не менее, когда я закрыл глаза, терпя боль и потея, один из надзирателей ударил меня. Я хотел встать, и опять Махеш удержал меня, уговаривая и успокаивая. Но когда в течение пятнадцати минут я получил еще один, затем второй и третий удары, я не выдержал.
– А ну подойди сюда, ты, гребаный трус! – крикнул я последнему из бивших меня надзирателей; это был огромный, заплывший жиром боров, возвышавшийся почти над всеми обитателями камеры и носивший прозвище Большой Рахул. – Я воткну эту дубинку тебе в задницу так глубоко, что она у тебя из глотки полезет!
В помещении наступила гробовая тишина. Все боялись шевельнуться. Большой Рахул сверлил меня взглядом. Его грубое лицо, обычно выражавшее презрительное высокомерие, было искажено яростью. Около него стали собираться для поддержки другие надсмотрщики.
– Ну, иди же сюда, герой! – крикнул я на хинди. – Я жду тебя!
Внезапно Махеш и еще пятеро или шестеро заключенных поднялись и повисли на мне, пытаясь усадить.