Часть 20 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тони идет по городу. Этот город он узнал сразу же, в первый момент – Барселона. Она, прекрасная, самое ее сердце, центр.
Никогда прежде здесь не был, зато фотографии в свое время тысячами смотрел. Давно мечтал сюда съездить, да все как-то не складывалось: то денег не хватало на путешествия, то слишком много работы, а теперь – все, никуда не уедешь, сиди дома не гуляй.
Не то чтобы отлучки из города запрещены какими-нибудь специальными правилами. Жизнь Смотрителя маяка в этом смысле штука довольно простая: никаких правил нет, а если и есть, никто их не знает, живешь себе и живешь, как получится. А получается в общем отлично, сам при всем желании лучше не выдумал бы. Однако при этом настолько не хочется никуда уезжать, что поневоле гонишь из головы былые мечты о далеких прекрасных землях, говоришь себе: да ладно, еще успею, накатаюсь потом, когда-нибудь позже, а пока – ну слушай, какие, к чертям собачьим, могут быть путешествия, если мне кафе не на кого оставить даже на какие-то несчастные пару дней. А закрываться надолго – не дело. Нельзя закрываться надолго, когда ты – источник радости и покоя, единственная тихая гавань для стольких лю… разнообразных существ.
Как они все без меня обойдутся? То-то и оно, что никак, – думает Тони, пока идет по восхитительной Барселоне, городу своей мечты, мимо баров и галерей Борна[22] в сторону Барселонеты[23] – там море, бесконечные опустевшие к ночи пляжи, а к морю его тянет, как магнитом. Маякам трудно подолгу обходиться без моря. И не только маякам, вообще всем людям трудно обходиться без моря, включая тех, кто об этом не знает; собственно, начиная с них, – думает Тони Куртейн, закрывая лицо руками, чтобы не видеть ничего, кроме темноты чужого далекого города, освещенного бледными кляксами окон и блуждающими огоньками уличных фонарей.
Он сейчас слишком счастлив и слишком устал, чтобы быть счастливым, поэтому сел прямо на пол в коридоре, где его окончательно накрыла эта прогулка, оглушила, уволокла, и сидит там, раскачиваясь вперед и назад, как огромный нелепый маятник, одновременно шагает по ночной Барселоне, смотрит по сторонам, думает: боже мой, что за город! Такой красивый, такой отчаянный, полный страстной любви к жизни и неутолимой печали о том, что она прошла – в точности, как Элливаль, построенный вдали от Границы, на краю Лиловой пустыни, на берегу Соленого моря, где мертвые не исчезают бесследно, их призраки остаются навечно бродить среди живых. Сперва живые были только рады: можно больше не расставаться с любимыми после смерти, местные знахари изобрели великое множество способов их обнимать, а в барах стали подавать специальные напитки для призраков, вернее, благовония с запахами крепких напитков, способные радовать мертвых и даже слегка опьянять. Но с годами число умерших множилось, призраков в городе стало в сотни раз больше, чем живых, и тогда Элливаль окутала сладкая, выматывающая душу меланхолия, похожая на вечную неразличимую ухом тягучую песню под вечным неощутимым телом холодным осенним дождем. Многие специально ездят в Элливаль ради этого особого настроения, особенно музыканты, поэты и просто романтически настроенная молодежь, но даже думать не хочется о том, каково постоянно там жить; по крайней мере, он сам в свое время три дня еле выдержал, а сейчас, пожалуй, вовсе не стал бы туда возвращаться, даже если бы мог так надолго оставить маяк.
Наверное, зря не стал бы, – думает Тони Куртейн, пока его темноглазый двойник, пошатываясь от напряжения и избытка чувств, идет мимо храма Санта-Мария-дель-Мар. – В таких местах, как Элливаль и этот прекрасный веселый печальный город Другой Стороны, сердце учится тосковать по ушедшей жизни, оставаясь при этом живым. Да чему только не учатся наши сердца, пока мы бродим, как малахольные по незнакомым чужим городам, которые знают, что мы здесь ненадолго, проездом, и открывают нам тайны, запретные – потому что совершенно невыносимые – для своих. Жаль, путешествий мне в обозримое время больше не светит: как я оставлю маяк? С другой стороны, и так, получается, можно путешествовать. К счастью, можно и так.
И так можно путешествовать, – думает Тони, сидя на табурете в уютном кухонном полумраке, при свете газовой конфорки, на которой варится кофе, и закрепленного над плитой маленького фонаря.
– И так можно путешествовать, – говорит Тони вслух. – Есть некоторые неудобства, достопримечательности особо не посмотришь и сувениров точно не купишь, зато какая экономия на билетах с гостиницей, оцени!
– Не отвлекайся, потом расскажешь, а пока просто будь там, иди, иди, – шепчет ему в самое ухо голос; будем считать, голос разума. А как его еще теперь называть.
Тони идет по узким улицам Барселонеты, застроенным сравнительно невысокими, этажа три-четыре, домами с маленькими балконами; из открытых окон доносятся голоса дикторов телевидения, из распахнутых настежь дверей закусочной – звон посуды, с площади – смутно знакомая песня, из-за угла – женский смех, а из дальнего переулка – едва различимое размеренное шуршание, переходящее в тихий ласковый грохот прибоя по мере того, как Тони к нему приближается; в общем, ясно, что море – там.
Тони садится на песок, закрывает лицо руками, он слишком счастлив и одновременно слишком устал, чтобы быть счастливым; все это, впрочем, совершенно неважно, главное, что вот прямо сейчас ночное небо над Барселоной озаряется невыносимо тяжелым, прельстительно синим, ярким, невидимым, то есть не всякому глазу зримым сиянием, светом его маяка, а по пустынному пляжу идет человек с небольшим рюкзаком, судя по вдохновенным очам и некоторой потерянности, турист, совсем недавно приехавший в город, думает: «Надо разуться», – садится на теплый песок, поднимает голову к небу и застывает, забыв про обувь, забыв вообще обо всем.
Наконец целую огненно-синюю вечность и еще три минуты спустя, опомнившись, спрашивает себя: «Что это за сияние? Неужели над городом зарево такого удивительного оттенка? Да ну, не может этого быть, ночные города так не светятся, это просто… просто не знаю что. Какая-то странная хрень происходит со зрением или даже со всей головой целиком. Что со мной вообще сегодня творится? Пресловутый синдром Стендаля[24] так ощущается изнутри? Я бы совершенно не удивился, невероятный все-таки город эта Барселона, ничего подобного в жизни не видел. Разве что, Элливаль… – и вздрагивает от мысли, как от удара: что еще за Элливаль? Откуда он взялся? Зачем я его выдумал? Мне что, Барселоны мало? Нет на свете такого города – Элливаль».
* * *
– …посидел так… не знаю, недолго, может быть, пять, максимум десять минут, а потом встал и ушел. Очень нетвердой походкой, но это, возможно, только потому, что песок в кроссовки насыпался. А может, просто был пьян, – говорит Тони, – принимая из дружеских рук спасительную порцию кофе, налитого почему-то не в чашку, а в прозрачный стакан.
Кофе еще довольно горячий и такой горький, что хочется плакать – будем считать, что именно от кофейной горечи, от чего же еще.
– Я его, конечно, не знаю, – говорит Тони. – А даже если и знаю, не вспомнил, поди разгляди лицо в такой темноте, да и сидел он не то чтобы совсем рядом, в нескольких метрах от меня. Но сердцем чую, это был кто-то очень важный. Может быть, именно тот человек, из-за которого… ради которого я все затеял? В смысле Тони Куртейн затеял. Ну, то есть мы с ним.
– Да он, конечно. Наш добрый ангел. Что бы мы все делали, если бы этот красавец так вовремя без вести не пропал. То есть как раз понятно что: ничего особенного не делали бы, ваш распрекрасный маяк горел бы себе тихонько вполсилы, как прежде, все шло бы своим чередом, без особых потрясений и перемен. А это и есть самое невыносимое – когда слишком долго все просто идет своим чередом, как положено, без потрясений. Но теперь-то пошло веселье, назад нам дороги нет, – мечтательно улыбается его друг, безымянный, как, наверное, и положено всякому настоящему чуду; собственно, это же и есть настоящее чудо – когда в такие непростые моменты находится кто-то, кто нальет тебе кофе. И с кем можно просто по-человечески, словами поговорить.
– Такое удивительное состояние, – говорит Тони. – Я сейчас, знаешь, ужасно счастлив. Как в юности, когда приходил со свидания… ай, нет, конечно, гораздо сильней. И одновременно какой-то полный трындец творится; я так понимаю, не со мной, а с моим вторым. Похоже, он в полном отчаянии. Но при этом, как и я, очень счастлив. И все равно в отчаянии, прикинь. Какой-то дурдом… И учти, если ты вот прямо сейчас не скажешь, что надо немедленно выпить, я тоже приду в отчаяние. Мне это – раз плюнуть. Я бы сказал, даже слишком легко.
– Да толку-то говорить. Наливать надо, а не болтать, – откликается его друг, и уютная тишина кухни внезапно взрывается выстрелом.
– Ты что, решил милосердно меня пристрелить, чтобы больше не мучился? – интересуется Тони. – Если так, ты промазал. Но знаешь, оно и к лучшему. С удовольствием еще поживу.
– Извини. Никогда не умел тихо открывать шампанское. Думаю, уже и не научусь. Потому что не хочу ничего делать тихо. Мне даже на ровном месте вынь да положь скандал.
– Шампанское?!
– Можешь себе представить. Как ни странно, даже вполне холодное. Понятия не имею, насколько оно хорошее, совершенно не разбираюсь в шампанском, зато на этикетке написано… ох, да там много всего написано, без пол-литры чего покрепче не разберешь, но главное – «блан де нуар»[25], то есть белое из черного, все как мы любим. По-моему, добрый знак.
– Но откуда оно вообще взялось?
– Да откуда все у меня берется. Что-то в него с перепугу превратилось, увидев мой голодный оскал. Даже не представляю, что именно. Что ты держишь на верхней полке в шкафу над мойкой? Я оттуда бутылку взял.
– Нашел, куда лезть за выпивкой. Над мойкой у меня обычно хранится средство для мытья посуды. Если тебе интересно, какое именно, это был Frosch. Кажется, с запахом грейпфрута; впрочем, я не уверен. Может, зеленый лимон.
– Отлично. Значит, его мы сейчас и выпьем, твой зеленый лимон – за Барселону. Она того стоит, – невозмутимо кивает безымянный друг, протягивает Тони стакан, доверху переполненный веселой шипящей пеной, и вдруг, склонившись почему-то не к уху, к затылку, громко, горячо, яростно, как будто сейчас полезет драться, шепчет: – Неважно, что было, неважно, что будет, плевать, чем дело кончится, главное – он видел свет!
Он видел свет, – думает Тони Куртейн. – Он все-таки видел. Это лучше, чем ничего.
Тони Куртейн поднимается с пола, где сидел, прислонившись затылком к холодной стене, и, пошатываясь, как пьяный, бредет на кухню: она ближе, чем ванная, а кран там тоже есть. Включает холодную воду, сует под нее голову, какое-то время стоит неподвижно, а потом, не выдержав, фыркает, отпрыгивает от умывальника, наощупь закручивает кран, хватает кухонное полотенце и трет им волосы с такой силой, словно хочет добыть огонь.
Восьмой круг
Люси
– А здесь у нас Улица Смерти. Своего рода мини-загробный мир, только для местных. Я имею в виду, для жителей этого двора, остальным в их уютненькое чистилище исключительно при жизни можно зайти, поглазеть и даже сфотографироваться на фоне, но после смерти уже хода нет. Зато и оставаться тут навек не придется, нам крупно повезло, – сказала Люси, сворачивая с улицы Паупе во двор.
Двор был не простой, золотой – даже по меркам Ужуписа, где совсем обычных, заурядных дворов практически нет, все с какими-нибудь прибамбасами, такой уж район. Но в этом дворе какие-то неизвестные устроили столь грандиозную инсталляцию, что у заглянувших сюда туристов и просто прохожих волосы дыбом. Добрый виленский хюгге, как мы его себе представляем: всюду развешены зеркала и качели, расставлены декоративные фонари, на крышах сараев пристроены старые телевизоры и радиоприемники; по углам прячутся детские игрушки, смотрят недобрыми кукольными глазами, а на дальней стене, над дверью с круглыми белыми часами, стрелки которых всегда показывают час двадцать пять, висит здоровенный самодельный плакат с надписью «Улица Смерти» – почему-то по-русски. От всего этого создается чрезвычайно убедительное впечатление, что реальность сошла с ума. То есть в этом конкретном дворе она уже окончательно чокнулась, а на остальных участках держит себя в руках – пока, до поры до времени. Но скоро, скоро забьет на сдержанность и ка-а-а-ак всем даст.
Люси обнаружила этот двор совершенно случайно; собственно, даже не она сама, а приехавшая погостить подружка. В этом смысле быть местным жителем довольно невыгодная позиция: постепенно привыкаешь считать себя великим знатоком всех городских секретов и не особо присматриваешься к переменам, разве только когда готовишь новый маршрут. А в городе каждый день происходит что-нибудь интересное, он как две реки, на берегах которых построен, постоянно течет и меняется, за ним глаз да глаз, расслабляться нельзя.
В общем Улица Смерти стала любимым открытием этого года, Люсиным несмываемым позором – как проглядела?! – и одновременно личным хитом. Она регулярно таскала сюда знакомых, а вот экскурсантов приводила редко, только тех, кто ей очень понравился: самые сладкие городские тайны не продаются за деньги, а случайно выбалтываются по любви.
Сегодняшним экскурсантам Люси этот двор показывать не планировала, но в последний момент нечаянно свернула в нужную подворотню. Не убегать же теперь отсюда с криком: «Ой, нет, не смотрите, вам не положено, это не для вас!»
Ладно, – сказала себе Люси, – не настолько они противные, чтобы оставаться без Улицы Смерти. Кто у нас нынче действительно противный, так это я.
Она и правда сама себя не узнавала. Все ей сегодня было не так. Вроде и день погожий, наконец-то не слишком жаркий, и экскурсанты из ее любимой категории умеренных фриков. Местный, похожий на лесного разбойника, которому за какие-то неведомые грехи досталась роль трехнутого хипстера в спектакле самодеятельного разбойничьего театра о нелепой и загадочной, с их точки зрения, жизни горожан, а второй – иностранец, «пуэрториканец из Эфиопии», – как с совершенно серьезным лицом сообщил его друг.
Ясно, что соврал, пуэрториканец из этого типа был примерно такой же, как эфиоп. Обычная, как сказала бы сейчас покойная бабка, «хитрая татарская морда», зеленые кошачьи глаза, волосы небесной синевы, футболка с томатными супами Уорхолла и джинсы до колен, выглядящие так, словно их скорей не доели, чем просто обрезали. За всю экскурсию он не произнес ни слова; вполне возможно, ни слова и не понял, но тут уж сам виноват. Люси долго пыталась выяснить, какой язык они предпочитают: русский? литовский? английский? немецкий? А может быть, приятеля, хорошего переводчика на испанский, позвать? Он сегодня как раз свободен и совсем рядом живет. Но друг самозваного эфиопского пуэрториканца от переводчика наотрез отказался, сказал: «Говорите, как вам удобно, нам все равно», – и тогда Люси окончательно растерялась. Все-таки в некоторых технических вопросах желательна полная определенность, избыток свободы иногда зло.
Решила отомстить и по ходу экскурсии то и дело перескакивала с одного языка на другой, но клиенты невозмутимо кивали, словно бы так и надо; хипстер-разбойник иногда выдавал короткие комментарии – вроде вполне по делу, но Люси почему-то упорно казалось, он над ней насмехается. Хотя формально придраться было совершенно не к чему. В том и беда!
Однако худо-бедно экскурсию провела. Пока сама Люси раздраженно терзалась какими-то невнятными предчувствиями пополам с угрызениями совести – хорошие же ребята, ты чего? – ее автопилот, дитя счастливой многолетней практики, заливался соловьем, рассказывал и показывал, разбавлял исторические факты Люсиными фирменными байками, унаследованными от деда вместе с чудесной способностью сочинять на ходу новые.
То есть нормально все получилось, но Люси чувствовала, что несправедливо обделила экскурсантов: все-таки автопилот – не она сама. Нечестно включать его без особой надобности. Ладно бы заболела или ночь не спала, или клиенты попались особо противные, из тех, кому нигде не нравится, и ничего на самом деле не интересно, но они считают, что ради повышения культурного уровня надо терпеть. А эти-то чем провинились? Только тем, что понимают слишком много языков? Или наоборот, ни одного толком не понимают, и им плевать? Ну, предположим, еще глупо пошутили насчет эфиопского пуэрториканца и по именам не представились, это тоже не слишком приятно, хотя, в сущности, имена – формальность, полная ерунда. Но этим список их прегрешений уж точно исчерпывался. Поэтому Люси наложила на себя добровольную епитимью: сверх программы повела экскурсантов в «Кофе-ван»[26], пообещав им лучший в городе холодный эспрессо-тоник и, что характерно, не соврала. А по дороге совершенно случайно свернула во двор, где Улица Смерти, сама не понимая, зачем это делает. Но трещала, не затыкаясь, молодец.
Ладно, – сказала она себе, – пусть этот двор тоже будет моим извинением за экскурсию, которую вместо меня провел хрен знает кто.
– Хороший двор, – неожиданно сказал молчавший до сих пор лже-пуэрториканец. – Смешной. Ты о нем знал?
– Так и тянет соврать: «Конечно, я здесь все закоулки знаю», – но нет, – неохотно ответил его друг-разбойник. – Понятия не имел, хотя мимо часто носился. Но как-то ухитрился ни разу сюда не зайти.
– На самом деле я тоже долго мимо носилась, ни о чем не подозревая, – призналась им Люси.
Так растерялась, услышав голос немого пуэрториканца, что вышла из роли экскурсовода и стала самой обыкновенной собой. Что, честно говоря, только к лучшему. Экскурсия закончена, а глазеть на Улицу Смерти и пить кофе живой человек по имени Люси умеет гораздо лучше, чем чертов автопилот.
Сказала:
– Этот двор моя подружка нашла. Она из Англии, первый раз в Вильнюс приехала. Пошла гулять, пока я была на работе, и сразу такое открытие! Я от зависти чуть на месте не померла. Все-таки у приезжих огромное преимущество: у них нет иллюзии, будто они здесь все давным-давно знают. Поэтому за день делают столько открытий, что нам хватило бы на год.
– Ну, это если настолько любопытные, что всюду суют свой нос. И при этом достаточно везучие, чтобы совать его в нужные щели, – заметил самозваный пуэрториканец. И печально добавил: – Вот я, например, любопытный. И до сих пор был уверен, что очень везучий. Но оказалось, не всегда.
– Еще какой везучий! – заверила его Люси. – Я сейчас в этот двор совершенно случайно свернула, сама не знаю, зачем. В программу экскурсии он не входит. Только вашей удачей и можно объяснить.
– И правда, зачем этот двор в вашей экскурсионной программе? Трамвайной остановки тут нет, – флегматично заметил разбойник. – И на Изнанке в этом месте сейчас ничего особенно интересного, обычная столярная мастерская. Хотя во времена последней из Исчезающих Империй – сколько их всего насчитывается? Девять? Значит, при Девятой – на этом месте действительно было кладбище. Ну то есть как – кладбище, просто мемориальный зал, где устанавливали доски с именами умерших, так-то кроме имен там нечего хоронить… Сейчас этот обычай на Изнанке не в моде, и никаких кладбищ там больше нет, но факт сам по себе довольно известный. Из тех, что стали достоянием исторической науки и даже в учебники вошли.
Люси слушала его, оцепенев – так это что, получается, гости с Изнанки? Какие-нибудь коллеги Ханны-Лоры? Или ученые-антропологи, исследователи нравов и обычаев Другой Стороны? Или просто заскучавшие контрабандисты решили организовать себе культурный досуг? Последняя версия отлично сочетается с их хитрющими разбойничьими рожами, хотя все-таки странно, как это она не почуяла подвоха: в последние годы – опыт есть опыт! – Люси сразу, безошибочно, с первого взгляда опознавала пришельцев с Этой Стороны.
– Мы вообще-то кофе пить собирались, – напомнил ложный пуэрториканец. – Ладно, сам понимаю, в «Кофе-ване», при всех его достоинствах, о серьезных вещах толком не поговоришь. Тогда давайте хотя бы пикник устроим. Вы любите пикники?
– Вообще-то да, но…
Договорить Люси не успела. Обнаружила, что уже сидит в плетеном кресле, за потрепанным временем пластиковым столом. Мебель была совершенно стандартная, как в большинстве уличных летних кофеен; проблема заключалась в том, что и кресло, и стол стояли метрах в пяти от земли, на своего рода карнизе – выступе, протянувшемся по периметру окружающей двор кирпичной стены, достаточно широком, чтобы пройти по нему, не свалившись, если, конечно, не закружится голова, но мебель помещалась там, мягко говоря, с трудом. Исключительно божьей милостью, иначе не объяснишь.
– …Вы же не боитесь высоты? – заботливо осведомился пуэрториканец.