Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Звучит пугающе, – мечтательно говорит Стефан. – Слушал бы такие угрозы и слушал. Пожалуйста, продолжай. – Обойдешься без продолжения. И так ясно, что умирать целиком я пока не готов. Не для того моя роза цвела! Но учти: я отомщу – сразу за все, одним махом. Трепещи, это будет ужасно: в ближайшее время приду навестить тебя на рабочем месте. Заодно поглазею на легендарный красный самокат. И может быть даже прокачусь по… Эй, убери из-под моего носа эту жуткую штуку, которая прикидывается твоим кулаком, а на самом деле заключает в себе грядущую погибель Вселенной. Во-первых, я все равно не боюсь, а во-вторых, я же не сказал, что намерен кататься именно в твою очередь. У Татьяны, например, отберу. Обижать хороших девушек – моя специализация, стало быть ее судьба решена. – Только попробуй, – ухмыляется Стефан. – Это же я только убивать тебя не согласен, а отколотить – всегда пожалуйста. Давно пора, да все никак не соберусь, вечно что-нибудь отвлекает. Так что приходи ко мне на работу, действительно. Это наш с тобой шанс. И снова встает, всем своим видом демонстрируя готовность незамедлительно прекратить наслаждаться моим обществом во имя других, гораздо более изысканных удовольствий. Ладно, имеет полное право, я бы и сам от такого счастья сбежал. Поэтому больше не стану его останавливать, хоть меньше всего на свете хочу сейчас снова остаться наедине с собой. Но Стефан идет не к выходу, а ко мне. Кладет на плечо руку, по-прежнему такую тяжелую и настоящую, что уже за одно это спасибо ему. – Есть один способ облегчить твою жизнь, – говорит он. – Настолько старый, что не только люди, а даже сама земля его позабыла; кроме меня, получается, некому разболтать. А я до сих пор держал язык за зубами, потому что ты и так уже немного слишком ужасный. Зря смеешься, правду тебе говорю, даже на мой вкус перебор. А теперь, небось, совсем выйдешь из берегов. Но ладно, черт с тобой, выходи на здоровье. Подумаешь, великое горе. Усмирять веселее, чем хоронить. Я смотрю на него, как громом небесным пристукнутый. И не спрашиваю: «Что за способ? От чего такого прекрасного я выйду из берегов?» – только потому, что нет смысла разговаривать голосом, когда ты сам, весь, целиком – вопрос. – Сожги свои имена, – говорит Стефан и так пристально глядит мне в глаза, словно собирается прямо сейчас, не сходя с места заколдовать каким-нибудь варварским дедовским заклинанием, о которых приличному скромному потустороннему духу, пока он живет в человеческом теле, лучше вообще не догадываться, чтобы крепче спать. – Все до единого: полученное при рождении, записанное в документах, детские прозвища, школьные клички и псевдонимы, включая те, которые сам в последние годы придумывал то ли просто для смеха, то ли смутно предчувствуя, что выход где-то в этой стороне. Будь внимателен, вспомни каждое имя, ни одного не пропусти, спали все к чертям собачьим дотла и новых больше не заводи. Так когда-то поступали духи, пойманные жрецами и насильственно связанные разного рода обременительными обязательствами, чтобы те не смогли снова их призвать. – И что, помогало? – растерянно спрашиваю я. – Кому как. Но легче всем становилось, по крайней мере, на время. Это довольно большая степень свободы – когда не только волхвы, но и собственная судьба больше не знает, как тебя позвать. Пока все они дружно чешут репу, ты веселишься. А когда все-таки придумают, как наложить на тебя лапу, вполне может оказаться, что ты уже достаточно силен, чтобы повернуть все по-своему. В твоем случае – самому выбирать, сколько в тебе человеческого, как оно проявляется и в какой момент. Если бы ты страдал эпилепсией и при этом занимался балетом, я бы сказал – равномерно распределить припадки по выступлениям в тех местах, где они могут сойти за танцевальные элементы… – …и я бы в тот же день вылетел из труппы без выходного пособия. Но ладно, из нашего погорелого театра меня пока, вроде бы, некому выгонять. – Вот именно, – кивает Стефан с такой гнусной ухмылкой, что сразу ясно: ему только что удалось представить меня в блестящем трико на пуантах. И это зрелище теперь еще долго будет скрашивать ему и без того не слишком печальные вечера. – Значит, сжечь свои имена, – повторяю. – Звучит и правда неплохо. А как это делается? – Тут я тебе не советчик. Я все-таки в эти игры всегда на другой стороне играл. Но уже завтра, могу спорить, ты восстанешь из пепла, или хотя бы отскребешь себя от дивана и сам придумаешь целую дюжину способов, один другого смешней. Что-что, а изобретать нелепые магические ритуалы, безотказно действующие с первой попытки, причем, как правило, исключительно с первой и только для тебя самого, ты умеешь лучше нас всех вместе взятых. Скажешь, нет? На этой оптимистической ноте Стефан все-таки покидает уютную юдоль моей скорби, а я обессиленно падаю, но не на диван, как было предсказано, а на кухонный стол. Честно говоря, лежать на столе фантастически неудобно, даже не знаю, можно ли было бы придумать худший вариант: он слишком твердый и такой короткий, что у меня свисают не только ноги, а вообще все, включая экзистенциальный кризис, судьбу и ауру, в которую лично я не очень-то верю, но говорят, для ее фотографирования специальные эзотерически продвинутые ученые уже изобрели соответствующий аппарат. Однако у стола есть одно бесспорное преимущество перед диваном: нормальные люди в минуты слабости, усталости и отчаяния обычно не лежат на кухонных столах. Делай то, что таким как ты не положено, чего сам от себя не ждешь, а все остальные – подавно, и однажды превратишься – совершенно верно, в того, кому такое поведение свойственно, кем бы ни оказалось это удивительное существо. Это смешное правило я придумал давным-давно, еще подростком, и надо признать, его неукоснительное соблюдение довольно далеко меня завело. Так что имеет смысл придерживаться его и теперь, когда я, будем честны, мало чем отличаюсь от того подростка. Разве что интересных воспоминаний у меня, пожалуй, побольше, чем у него абсурдных фантазий. Зато у него было гораздо больше сил, чем у меня вот прямо сейчас, когда даже глаза не хотят закрываться, потому что для опускания век надо задействовать какие-то мышцы. На самом деле свихнуться можно – мышцы! Для такой ерунды. Пока я лежу на столе, пытаясь титаническим усилием несгибаемой воли победить ледащую orbicularis oculi[9], слегка приоткрытая форточка распахивается настежь, и на подоконник прыгает рыжий кот – с таким характерным душераздирающим стуком, какой способны производить только очень изящные котики, когда хотят, чтобы на их прыжок обратили внимание: как будто не жалкие три с половиной кило с высоты полутора метров шмякнулись, а сразу центнер, из тех далеких слоев стратосферы, где зарождаются северные сияния и некоторые уличные коты. – Елки, – говорю я, глядя на кота. – Ну слушай. Так уже вполне можно жить. Кот, вероятно, решив проверить мое голословное утверждение, немедленно прыгает с подоконника мне на грудь. Это, конечно, счастье, но, скажем так, трудное: веса в коте гораздо больше, чем можно предположить, глядя на его не особо крупное тело, и держа в уме, что даже оно – иллюзия. По идее, считается, будто этот тяжеленный кабан – бесплотный дух. Но ладно, я крепкий. К тому же после такого удара любые вопросы о подлинности нашего с котом существования снимаются раз и навсегда. – Отлично выглядишь, – говорю я коту. – Даже круче, чем когда дюжиной чаек одновременно, хотя от чаек, конечно, больше веселья, ими сподручней мельтешить и орать. Кстати, Стефан считает, я слишком тупой, чтобы тебя выдумать. Сказал – никаких шансов, просто неоткуда человеку нашей культуры такой образ взять. Для художника довольно оскорбительное утешение, зато убедительное. По крайней мере, я тут же уверовал как миленький – в тебя и в себя самого за компанию, чтобы два раза не вставать. Буду теперь вести спокойную, размеренную жизнь глубоко верующего человека: каждое утро молитва, перед сном еще одна, а все остальное время можно с толком употребить на положенные верующим грехи. По-моему, хороший, полезный для здоровья режим, что скажешь? Постараюсь неукоснительно его соблюдать, как только наберусь достаточно сил, чтобы слезть отсюда. Лежа на кухонном столе, особо не нагрешишь. Кот начинает мурлыкать; вид у него при этом совершенно охреневший. Явно сам не ожидал от себя таких странных звуков. И совсем не уверен, что следует продолжать в том же духе. Но при этом не очень-то понимает, как замолчать. Я закрываю глаза и думаю: если развести высокий, в человеческий рост костер и шагнуть в него, назвавшись одним из своих имен, имя сгорит первым, как бумажная упаковка, а весь остальной я наверняка успею благополучно выскочить. Да точно успею, я шустрый. А чтобы не спалить брови с ресницами, костер следует развести в воде, например, на дне моря, которое часто мне снится. Почти каждый день. Так даже надежнее, – сонно думаю я. – Старый дедовский способ – дело хорошее, но это же не чьи-нибудь, а мои имена. Они, заразы, вредные и живучие, поэтому сжигать их придется, предварительно утопив. И контрольный выстрел в голову тоже не помешает; в чью именно – на месте решу. Может показаться, что мои дела совсем плохи, если в голове творится такая хренотень, но на самом деле, в моем случае горячечный бред – признак скорого выздоровления. Когда я способен не просто вообразить костер, пылающий на морском дне, но и вполне деловито прикинуть, как это устроить – море берем из сновидений, больше ему здесь взяться неоткуда, зато дрова для костра придется собрать наяву, вместо зажигалки вполне сойдет моя ярость, а если ее не хватит, выручит злой полуденный солнечный луч, тогда все точно получится, без дураков – я становлюсь настолько собой, насколько это возможно; вернее, насколько это совершенно невозможно – было. Буквально вот только что. И если так, то зачем откладывать. Дрова в доме найдутся, еще с прошлой зимы остались; хорошая выдалась зима, я тогда дома практически не появлялся. С тех пор они и лежат. А море – что море. Приснится. Куда оно денется от меня. Четвертый круг
Ганс Иногда выпадали свободные вечера, без работы, концертов и репетиций, тогда Ганс ходил к реке. К реке – потому что моря в этом городе не было. Ну хоть какая-то большая вода. Ганс вырос у моря и прожил там большую половину жизни, почти тридцать лет. В ту пору он не думал, что любит море. Он вообще не думал о море – чего о нем думать, есть и есть. Летом, как все, ходил купаться; впрочем, случались такие годы, когда до пляжа вообще ни разу не добирался: то было слишком много работы, то уезжал. В теплые зимы иногда водил девушек гулять по пустынному берегу – тех, кто по его прикидкам, с высокой вероятностью могли бы дать прямо там; обычно угадывал. Изредка выпивал с друзьями на пустом пляже, на сваленных в кучу топчанах, но не из романтических соображений, а потому, что в тот момент ни у кого из них не было ни пустой хаты, ни денег идти в кабак. Когда переехал к жене, долго не мог привыкнуть, что моря в городе нет. Искренне удивлялся, когда его звали на пляж – какой может быть пляж на реке? Иногда ворчал: «Все-таки города надо строить только у моря, а то получается какая-то ерунда». Наконец понял, что тоскует по морю, как другие тоскуют по мертвым друзьям и близким, которых уже не вернуть. Хотя море-то никуда не делось, не исчезло, осталось на месте, если так уж приспичило, садись за руль и езжай. Иногда действительно ездил – к морю своего детства и к разным другим морям, но это не особенно помогало, словно бы для того, чтобы наслаждаться близостью моря, надо жить на его берегу, приезжим положены только ракушки и фото на память, сколько нащелкают. И больше ничего. От долгой жизни у моря у Ганса осталось умение неутомимо плавать – не то чтобы как-то особенно быстро, или технично, просто естественно, как ходить. И еще имя, вернее, прозвище Ганс; родители рассказывали, сам он не помнил, как в раннем детстве любил подъемные краны, увидел издалека, когда всей семьей гуляли в районе порта, и влюбился с первого взгляда, смотреть на них спокойно не мог, начинал прыгать и орать от восторга. На подъемных кранах было написано GANZ, вроде бы венгерская фирма; на самом деле, неважно, главное, все они были «Гансами», как герои немецкой волшебной сказки, и он восторженно повторял за взрослыми: «Ганс, Ганс!» Так и получил это прозвище, сначала домашнее, но с легкой руки старшего брата Севки перекочевало в школу; поначалу оно казалось довольно обидным, потому что Ганс – это все-таки немец, а немцы – фашисты, но потом сам его полюбил и новым знакомым никогда не представлялся Геной, сразу говорил: «Ганс». И будущей жене так представился; потом, когда подавали в ЗАГС документы, Лорета увидела его паспорт и громогласно удивилась, насмешив всех вокруг: «Вот это номер! Ты, оказывается, Геннадий?» Выслушала историю появления прозвища и потом еще долго дразнилась, знакомя его со своими приятелями: «Это мой муж, венгерский подъемный кран». Лорка вообще была классная. Умная, шебутная и веселая, ни дня рядом с ней не скучал, скорее закадычный дружище, чем жена. И похожа на мальчишку; вернее, не просто на какого-то абстрактного мальчишку, а на бывшего одноклассника, который почти сразу после выпускного как-то нелепо, недостоверно погиб, утонул по пьянке, ныряя с пирса. Ганс только несколько лет спустя, задним числом, такие вещи всегда медленно до него доходили, понял, что Сашка был его лучшим другом, а пока дружили – ну, просто об этом не думал. Чего тут думать, как есть, так и есть. Очень без него тосковал и когда впервые увидел Лорету, натурально офигел, смотрел на нее и глазам не верил: ну ничего себе, Сашка воскрес. Умом понимал, конечно, что перед ним никакой не Сашка, а незнакомая коротко стриженная женщина с едва заметным чужим тягучим акцентом, но все равно вел себя так, как будто это Сашка и есть: пускал пыль в глаза, задирался, ехидно подкалывал, от сердца смеялся ответным колкостям, в шутку совал ей под нос кулак, жадно расспрашивал: «Как ты живешь, чем сейчас занимаешься, что читаешь, какую музыку любишь?» – и внимательно слушал ответы, потому что это и правда вдруг оказалось самым важным на свете – кто такая Лорета, откуда взялась, какая она и что надо немедленно предпринять, чтобы она никуда не делась, а осталась рядом с ним навсегда. Впрочем, правильного ответа на последний вопрос он так и не нашел. Лорета в первый же вечер отправилась пить с ним розовую шипучку на крыше, куда пришлось залезать по шаткой пожарной лестнице, на второй оказалась в его постели, через неделю согласилась выйти за него замуж, был почти уверен, что в шутку, но уезжая домой, она позвала его с собой. И действительно стала самой лучшей на свете женой, регулярно подбивала его на дурацкие приключения, поддерживала любые идеи, не обращала внимания на заскоки и взбрыки, половины которых с лихвой хватило бы, чтобы свести с ума не одну жену, а целый гарем, великодушно пропускала мимо ушей глупости, легкомысленно отмахивалась от любых невзгод – подумаешь, и не с таким справлялись! – но в конце концов все равно оставила Ганса куковать в одиночестве. Не сбежала, не бросила, хотя так было бы в сто раз лучше: со сбежавшей женой можно потом помириться и снова съехаться, на худой конец, просто дружить. Но она умерла. Ганс уже пять лет жил без Лореты; так до сих пор и не понял, зачем ему досталась такая судьба. Скорее всего, низачем, случайно, без какого-то особого замысла. Просто так получилось: жил долго и счастливо вместе со своей Лоркой, а потом остался один. Ничего не поделаешь, надо жить дальше и тосковать – о Лорете, о море, да много о чем и о ком. Странная это штука – тоска. С одной стороны, отравляет жизнь, а с другой, придает ей какую-то особую глубину. Примерно как в районе волнореза, семь-восемь метров, ничего выдающегося, но все-таки не по колено. Нормальный уже разговор. Об отъезде даже не думал. Куда теперь ехать? Да и зачем? От себя не сбежишь, от отсутствия Лорки – подавно. По крайней мере, здесь у Ганса была необременительная работа консультанта при магазине музыкальных инструментов; сложившаяся репутация мастера, способного довести до ума самую безнадежную кривую гитару; сын, который хоть и уехал учиться в Германию, но часто приезжал повидаться, автобусом выходило дешево, а ехать всего одну ночь; куча – не сказать, что друзей, но добрых приятелей, заранее ясно, их будет здорово не хватать. И еще у него была музыка. Эта чертова музыка всю жизнь в нем тайно, невнятно звучала, а тут вдруг появились Симон и Яна, и все завертелось – в смысле, они втроем стали вместе играть. Пока непонятно, чем это кончится, в смысле к чему приведет, что у них в итоге получится, но вот прямо сейчас это было очень похоже на счастье; собственно, отличалось от счастья только полной невозможностью позвать на репетицию Лорку, и чтобы потом она повисла у него на шее, восторженно болтая ногами, смеялась: «Ну я и влипла! Был у меня просто дурацкий муж, как у всех нормальных людей, и вдруг оказался гением. Теперь, наверное, будешь нос задирать!» Лорета на репетицию не придет и ничего такого не скажет, тут ничего не поделаешь. Но это не значит, что не надо играть. В общем, жизнь была… В этом месте лучше поставить точку. Просто жизнь – была. Какая надо, грех жаловаться. Без Лорки, без моря, зато с рекой, приятелями, пивом, работой, музыкой и тоской. А когда тоски накапливалось так много, что всему остальному становилось уже некуда помещаться, можно было пойти посидеть у реки. Вроде ничего особенного, но у воды Гансу всегда становилось легче. Видимо, если долго сидеть на речном берегу, мимо проплывет труп твоей тоски. В этот вечер Ганс пришел на набережную поздно, после репетиции. Поиграли-то отлично, даже немного слишком, словно в последний раз, а то и после самого последнего раза; в раю, наверное, ангелы так себя чувствуют, когда на арфах бренчат – ничего не имеет значения, ничего больше нет, только музыка и небеса. С непривычки чуть не плакал от счастья, и сердце билось с какими-то сладкими перебоями, но потом, когда доиграли и отложили в сторону инструменты, Ганса накрыл отходняк, натурально, как будто закончилось действие наркотика, и мир мгновенно стал бессмысленно тусклым, а ты сам – грязной, ветхой, в узел скрученной тряпкой; вроде и знаешь умом, что это скоро пройдет, а все равно кажется, теперь так будет всегда, и сидишь обессиленный, уставившись в одну точку, а душа тихонько подвывает, как уставший рыдать ребенок: «Не могу, не надо, не хочу, чтобы так!» Янка с Симоном вроде были в порядке – ну так они и моложе; обычно об этом не вспоминаешь, но иногда разница дает себя знать. Предложили пойти выпить по пиву, но Ганс отказался, зная себя: алкоголь никогда не менял его настроение, только усиливал исходное, поэтому нет, спасибо, потом, не сейчас. Сразу пошел к реке, благо идти было недолго, вниз с холма максимум четверть часа. Сел на лавку, полной грудью вдохнул теплый вечерний воздух, чувствуя, как его начало отпускать; впрочем, было бы от чего «отпускать», ничего не случилось, наоборот, хорошо поиграли, а что внутренний маятник потом резко качнулся в другую сторону – обычное дело, не привыкать. Очень любил такие штуки: только что у тебя в душе бушевал ад, а теперь сидишь дурак дураком, осознав, что все свое горькое горюшко из пальца высосал. Хорошо же тебе на свете живется, если обычный перепад настроения после удачной репетиции – сразу «ад». Но уходить не спешил, конечно. Сидеть у реки – все равно, что пить пиво, только без пива. В смысле если тебе слегка захорошело, это не повод немедленно останавливаться. Наоборот, стоит добавить еще. Сидел у реки, смотрел на текущую воду, в которой отражались разноцветные огни, украшавшие здания Центрального Универмага, соседнего с ним отеля и казино. Сама по себе эта подсветка – ничего выдающегося, аляповатое зрелище, зато от воды глаз отвести невозможно, глядел бы и глядел на этот текущий и одновременно остающийся на месте, переливающийся всеми цветами жидкий яркий мокрый огонь. Сидел, смотрел, рассеянно улыбался, вспоминал, как отлично сегодня играли, думал: как же мне повезло с Симоном и Янкой, мало кому удается начать новую жизнь в почти пятьдесят. Думал: да в общем и с самим собой мне вполне повезло. В юности иногда жуть брала: неужели я повзрослею и стану скучным, ни на что не годным хмырем? Почти невозможно поверить, но все вокруг примерно такие, вдруг и я сам не замечу, как превращусь? Ну вот, получается, не превратился. На самом деле Лорке за это спасибо, рядом с ней скучным хмырем захочешь – не станешь, просто технически невозможно. Все равно что каждый день лежать на пляже под солнцем и каким-то чудом не загореть. Вдруг подумал: а ведь небось и Янку с Симоном она мне послала. Ну а что, попала на небеса, познакомилась с нужными ангелами, очаровала, это ей запросто – ангел ты или нет, а против Лоркиного обаяния не устоишь – и как-то уговорила переписать мою судьбу, пристроить к хорошему делу, чтобы не превратился с горя в такую бессмысленную развалину, которую потом не то что в рай, а даже в ад побрезгуют взять. Точно она все устроила, – думал Ганс. – Всегда переживала, что с музыкой у меня не ладится, не срастается, все наперебой хвалят и зовут на халтуры, но поиграть всерьез, по-настоящему, так, чтобы дух захватывало, ну вот как было сегодня – никак, просто не с кем. Только после Лоркиной смерти все начало складываться, медленно, постепенно, как бы само собой. Так расчувствовался, что чуть было не стал восклицать: «Cпасибо», – вслух, задрав голову к небесам. Но прикусил язык, потому что мимо как раз шли какие-то двое, судя по тому, как восторженно что-то орали, размахивая руками, мальчишек, а что здоровенные, выше его самого на голову, так здесь таких много, не зря же Литва – баскетбольная страна. Мальчишкам, конечно, не было дела до Ганса, прошли мимо, растворились в темноте, а он остался. Вслух говорить ничего не стал, но раз сто, наверное, подумал: «Спасибо», – в расчете, что ангелам достаточно человеческих мыслей. А Лорке, если сама не услышит, кто-нибудь из них обязательно передаст. Словно бы в ответ на противоположном берегу, не над универмагом, а где-то далеко справа загорелись огни, настолько невыносимого холодного яркого синего цвета, такие убийственно мощные, что ничем, кроме привета от ангелов, быть не могли. Хотя, конечно, понятно, что просто какая-нибудь наружная реклама. Раньше ее там вроде не было, но на то и рекламщики, чтобы ежедневно подгонять горожанам новые интересные зрелища за счет богатых клиентов. Подумал, невольно улыбнувшись: был бы я заказчиком, я бы их за такую рекламу своими руками убил. Я Ночи в июне коротки и так прозрачны, что их и ночами-то считать вряд ли можно, просто очень длинные вечера. Из-за этого друг мой Нёхиси не любит лето: для ощущения полноты бытия ему нужна темнота. Очень много густой зимней тьмы, чем больше, тем лучше, всю возьмет и еще попросит, у него отличный аппетит.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!