Часть 9 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Потом опять призвали брата Елизара для разговора.) Не ведаю, что за разговор был, только Наполеон смилостивился и принял золото на фарфоровом блюде, и быка того взял.
Вижу, как теперь. Наполеона-то. Как он подошел ко мне и в глаза заглянул. Ноги такие толстые у него, как две чурки, и туго обтянутые белыми штанами. Взял меня рукой за подбородок и глядит мне в глаза, что-то спрашивает.
Брат Елизар толкует:
«Привечай, сестрица, императора. Да поясной поклон отбей». А я стою, как деревянная. Чудно! Наполеон-то совсем не страшный. И ногами дрыгает, как юродивый.
Похлопал меня по щеке, а рука у пего духмяная.
Брат Елизар потом сказал, будто Наполеон хотел, чтоб я осталась при его свите, да батюшка через Елизара упросил не брать меня, как хворую. Хоть я и не была хворая.
В тот же день войско Наполеона в Москву вошло, а мы вернулись в свой монастырь. И беда пришла: матушка померла!
В монастырь к нам пришли французы. Машины привезли такие, чтоб делать русские деньги. Старцы устроили французам богатое угощенье, и батюшка опять повелел нарядить меня в батистовое платье, хоть в келье лежала матушка моя покойная.
— Где же вера-правда, барин? — вдруг спросила Ефимия, и слезы покатились у нее по щекам. — Зачем старцы шли к басурману Наполеону? Што искали? Зачем приняли французов в монастыре да угощенье им устроили? Кощунство одно, а не верованье!.. Потом я думала: нету веры-правды у федосеевцев, хоть родилась в ихнем монастыре и матушка там захоронена!.. Какая же это вера, коль сами старцы блуд богом покрывают? Не раз слышала, как на моленьях старцы наставляли: «Пусть белицы и бабы балуются и родят младенцев, а потом их убивают. Утопят аль удушат. Младенец будет мучеником и сразу попадет в царствие божие». Так и делали срамные белицы и бабы. Сколь младенцев утопили в Москве-реке!.. Где же та вера, страх божий?!
Лопарев не знал того. Спросил, что же было потом с федосеевцами, когда Наполеона прогнали из Москвы.
— Горе было. Стон был, — ответила Ефимия. — Старцев, которые шли на поклон Наполеону, и брата мово Елизара Кутузовы солдаты схватили как изменщиков. Што с ними поделали — не ведаю. Батюшка мой со своими тремя братьями да с братьями Юсковыми в побег ударился, в Поморье, к древним христианам. И меня взял с собой. Долго мы ехали до Поморья. Рухлядь везли всякую и золото… Разбойники напали на нас, дядю Гаврилу убили…
В Поморье, на реке Лексе, встретили нас чуждо и хотели батогами бить, да батюшка с братьями Юсковыми откупились подарками. И золотом, и парчой, и бархатом. И меня отец отдал в ихний монастырь.
Тут и началась беда. Новая вера, новые строгости, а я того не ведаю. Что к чему? Понять не умею. Била меня игуменья да приговаривала: «Изыди, сатано, из тела белаго, из сердца несмышленого, из крови ретивой!» А какая может быть кровь ретивая у девчонки по девятому году?
Потом игуменья проведала про мою матушку, што она из княгинь была, рода Дашковых. Возила меня в Москву, чтоб князья Дашковы выкуп богатый дали и меня взяли к себе. Да не вышло так. Князь Дашков глядеть не стал. «Не нашего рода-племени, — сказал, — коль на свет произошла от блудницы!» С тем и выгнал из дворца свово.
Помолчав, Ефимия пояснила:
— Это он мою матушку, дочь свою, блудницей величал. Она сама себя упрятала в монастырь к федосеевцам. Преступила волю родителя — позналась с купеческим сыном Аввакумом Даниловым, моим отцом, и ушла в монастырь к нему. Родитель наложил на нее тяжкое проклятье в церкви, с тем и померла матушка в монастыре. У меня и теперь есть ее иконка, которую она вынесла из родительского дома.
Так было, барин.
Игуменья разгневалась, что не выкупили меня Дашковы. Всю обратную дорогу помыкала, как черничку какую. И ноги мыть заставляла, и ночью не спать, пока она спит да нежится. Батюшка мой к той поре помер, я осталась одна на белом свете. Хоть так, хоть эдак, а все иголка без нитки.
Жила я в том монастыре до зрелого девичества. Не знала, какая великая беда грянет!..
От малой беды до большой, далеко ли? Рукой подать!..
Так и случилось. Тяжко вспоминать…
Игуменья готовила меня в лекарши-монашки, да налетел черный ястреб — и не стало белицы! — загадочно проговорила Ефимия, к чему-то прислушиваясь.
X
Небо перемигивалось звездами. Тишина. Истома. И вдруг в этой тишине раздалось долгое и трудное: «А-а-а-а! Ма-а-а-туш-ка-а-а!»
Лопарев поднялся.
— Прячьтесь, барин! Прячьтесь! — прошептала Ефимия. — Это Акулину с младенцем из ямы вытаскивают. На суд поведут.
— На суд? Акулину?
— Тсс, барин! Погубите меня и себя. Спрячьтесь к телеге, Христом-богом прошу!
Лопарев попятился к телеге и сел. Что еще за Акулина из ямы? Из какой ямы?
Ефимия постояла немного, потом обошла вокруг и только тогда вернулась к Лопареву.
— Страх-то какой, господи! Всю трясет, — проговорила она, зябко скрестив на груди руки. — Это ее когда из ямы вытаскивали, она успела крикнуть. Потом рот зажали, должно. Помоги ей, господи, смерть принять легкую! — перекрестилась Ефимия.
Лопарев спросил, кто такая Акулина и за что ей будет смерть.
— Беда приключилась, барин. Младенец у Акулины народился шестипалый. На обеих руках по шесть пальцев.
Лопарев не понимал: при чем же тут Акулина?
— По верованию Филарета, шестипалый от нечистого, — пояснила Ефимия. — Акулина хотела сокрыть грех и долго не показывала младенца духовнику, чтоб окрестить. Потом надумала убежать, да поймали и к старцу привели. Тут и грех открылся. Сама-то она красивая, приглядная. Как вышли из Поморья, стала женой Юскова парня. И вот беда пришла.
— Какая же беда? — не унимался Лопарев. — Мало ли рождается на свет шестипалых.
— Ах, барин! Крепость-то наша какая?! Сказал старец: шестипалый от нечистого, и все уверовали в то. Жалко Акулину, да своих рук не подставишь, — горестно молвила Ефимия, глядя в сторону леса. — На свете не успела пожить, первого ребенка народила, и вот — смерть пришла. Еще вчера сготовили место. За лесом, на прогалине, одна береза растет. Вокруг березы наметали большую копну сена да хворостом обложили, чтоб сразу большой огонь занялся.
— Это же, это же… убийство!
Ефимия испуганно откачнулась:
— Не глаголь так! Исусе, спаси мя!
Лопарев не унимался. Ругал Филаретовский толк и самого Филарета:
— Сам говорил, что от барской крепости бежал! А в какой крепости людей держит!
— Боже мой, боже мой! Пощадите, барин! Сыпок у меня! — взмолилась Ефимия.
— Потому тиран и топчет ногами всех, что каждый думает только о себе, — кипел Лопарев.
— Не так, барин! Не так! От веры, а не от тиранства. Люди-то верят старцу Филарету, что он таинство откроет, спасет от погибели.
— Какое же это спасение? Где? В чем? За шестипалого ребенка на огонь мать ведут!
— Ой, боже мой! Што я наделала? Зачем сказала?! — опомнилась Ефимия. — Знать, и мне гореть… Аль на тайный спрос поволокут.
Лопарев стиснул голову ладонями, примолк.
И опять в ночи раздался истошный вопль: «Ма-а-ату-у-шка-а-а!..» И эхо покатилось по лесу, отдалось по реке а тихо замерло.
Лопарев поднялся, намереваясь пойти на тайное моленье общины, чтоб защитить Акулину с младенцем.
Ефимия решительно загородила ему дорогу.
— Али вам жизнь надоела, барин?
— Жизнь каторжника не дорого ценится, Ефимия. Надо спасти Акулину с младенцем.
— Четырем гореть, значит, — скорбно промолвила Ефимия.
— Почему четырем?
— А как же, барин! Одно слово старца — и тебя скрутят и к той березе веревками привяжут. Спина спиной к Акулине с младенцем. Потом старец учинит мне спрос: не вела ли я греховных речей со щепотником с ветра? И я скажу: глаголила, отче. И шестипалый младенец, скажу, не от нечистого народился, а от уродства. И верованье наше лютое, не божеское, скажут. Тогда старец подымет два перста в небо и завопит: «Еретичка промеж нас, братия!» И тут схватят меня и к той березе веревками притянут.
Ефимия воздела руки к небу:
— Гореть тогда! Четырем гореть!
У Лопарева опустились плечи и ноги будто чугунными стали, с места не сдвинуть. Одному гореть — одна беда. Но четырем!..
— Кабы видели, как жгли себя филипповцы, которые отошли от общины Филаретовой, — продолжала Ефимия. — В срубах сосновых со младенцами, с белицами, мужики и бабы жгли себя огнем да еще песни пели радостные. И никто не остановил того огня! Никто не остановил смерть! В три ночи погорело более тысячи душ. Гарью обволокло все Поморье.
— О, тьма-тьмущая!..
— Тьма, тьма! — эхом отозвалась Ефимия.
— Такая крепость хуже тюрьмы.
— Хуже Александра, хуже! — Ефимия тревожно оглянулась и прислушалась. — Прости мою душу грешную. И я так думаю: не от бога крепость! Сомненья мучают, а исхода не вижу. Сколь верований знала, а все в душе пустошь. Про то никто не ведает. Один бог да небо ясное. Кабы знал старец, какая смута на душе моей, давно бы не жить мне!
Далеко за Ишимом скрестились белые молнии, и громыхнула гроза глухо, ворчливо.
— Хоть бы дождь пошел да залил бы всю степь, чтоб судный огонь не занялся!