Часть 2 из 4 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Так в июле и августе меня предоставили себе — нежиться на Джизус-грин, читать Черчилля, скучать, ожидать выходных и похода к автобусной остановке на другом конце города. Уже скоро я буду вспоминать лето 1972 года как золотой век, как драгоценную идиллию, но следует признать, что удовольствия ограничивались только тремя вечерами в неделю — с пятницы по воскресенье. Эти выходные превращались в развернутую лекцию об искусстве жить, наслаждаться едой и питьем, о том, как читать газеты, придерживаться своей линии в споре и быстро схватывать суть книги. Я знала, что скоро у меня собеседование в конторе, но ни разу не поинтересовалась, почему Тони принимает такое деятельное участие в моей судьбе. Задайся я этим вопросом, и мне, наверное, пришло бы в голову, что подобное внимание проистекает из самой сути любовной связи с пожилым человеком.
Конечно, такое положение вещей не могло продолжаться долго: все развалилось во время получасовой сцены на обочине большой автострады, всего за два дня до моего собеседования в Лондоне. Последовательность событий весьма примечательна. У меня была шелковая блузка, которую, как я уже говорила, Тони купил мне в начале июля. Подарок был замечательный. Мне нравилось ощущение дорогого шелка, а Тони не раз говорил, как ему нравится на мне этот простой и свободный покрой. Меня это трогало. Тони был первым человеком, подарившим мне предмет одежды. Богатый папаша. (Епископ, мне кажется, ни разу в жизни не был в магазине.) Подарок выглядел несколько старомодно и был не лишен вульгарности, но безумно мне нравился. Надев блузку, я словно оказывалась в объятиях Тони. Каллиграфические бледно-голубые буковки на этикетке слагались в дышащие эротикой слова «дикий шелк ручная стирка». Ажурная вышивка украшала круглый вырез на шее и манжеты, а две складки на плече будто отражались в двух сборках на спине. Этот подарок казался мне символом нашей любви. Я возвращалась в свое кембриджское пристанище, стирала блузку в раковине, гладила и бережно складывала, так чтобы она была готова к следующей встрече. Как и я сама.
Однако в тот сентябрьский день — мы находились в спальне, и я собирала вещи — Тони прервал разговор, точнее, монолог об Иди Амине и Уганде, и велел мне положить блузку в бельевую корзину вместе с одной из его рубашек. Это было логично. Мы вскоре вернемся сюда, а экономка, миссис Траверс, на следующий день придет в дом и заберет белье. Фрида Каннинг уехала на десять дней в Вену. Я хорошо запомнила эту минуту, потому что слова Тони были мне очень приятны. Уютно было сознавать, что наша любовь вошла в некую колею, что ее принимают как данность, по меньшей мере на несколько дней. В Кембридже мне часто бывало одиноко, и я долгими часами ждала звонка Тони, ждала, когда зазвонит в коридоре телефон. Возвысившись на пару мгновений до положения жены, я приподняла крышку плетеной корзины, бросила блузку поверх рубашки и забыла о ней. Трижды в неделю в дом приходила Сара Траверс из соседней деревни. Однажды мне довелось провести с ней полчаса — мы чистили зеленый горошек на кухне и с удовольствием болтали: Сара рассказала мне о сыне, который стал хиппи и уехал в Афганистан. Она говорила об этом с гордостью, как будто он уехал воевать за отечество. Мне не нравилось об этом думать, но допускаю, что она встречала в домике Каннингов целую процессию подружек Тони. Впрочем, ей это, наверное, было безразлично, коль скоро она получала жалованье.
Прошло четыре дня в комнате на Джизус-грин, а от Тони ничего не было слышно. Я прилежно штудировала фабричное законодательство и хлебные законы и читала «Таймс». Я видела, как мимо окон проходят мои приятели, но не смела отдалиться от телефона в коридоре. На пятый день я отправилась в колледж Тони, оставила у привратника записку и поспешила домой, опасаясь пропустить его звонок. Я не могла позвонить ему сама — мой любовник предусмотрительно не оставил мне свой домашний номер. Он позвонил мне вечером. Говорил совершенно ровным голосом. Не поздоровавшись, он велел мне на следующее утро в десять быть на автобусной остановке. Не успела я выдавить из себя горестный вопрос, как Тони повесил трубку. Разумеется, ночью я почти не спала. Поразительно, что, лежа с открытыми глазами, я тревожилась о нем, хотя на плахе лежала моя глупая голова.
На рассвете я приняла ароматизированную ванну. К семи утра была готова. Упаковала в сумку — как полная дура — белье, которое ему нравилось (черное, конечно, и лиловое), и кеды для прогулок в лесу. Я была на автобусной остановке уже в двадцать пять минут десятого, опасаясь, что он приедет раньше и расстроится, не увидев меня. Он приехал около четверти одиннадцатого. Толчком открыл дверь со стороны пассажира, я влезла в машину, но поцелуя не последовало. Он вцепился в руль и резко отъехал от обочины. Мы проехали километров пятнадцать, но он не вымолвил ни слова. Костяшки его пальцев побелели от напряжения, он смотрел только на дорогу перед собой. В чем дело? Тони не отвечал. Я была на грани истерики из-за его молчания, из-за того, как он вел свой маленький автомобиль, резко меняя полосы, безрассудно обгоняя других на подъемах и спусках, будто предупреждал меня о надвигавшейся буре.
На кольцевой развязке, сделав петлю, он поехал обратно в сторону Кембриджа, потом съехал на стоянку у шоссе А-45 — на замусоренной, промасленной траве стоял киоск, где путники (обычно водители грузовиков) покупали хот-доги и гамбургеры. Сейчас, утром, будка была закрыта ставнями и заперта на амбарный замок, и на стоянке оказалось пусто. Стоял неприятный день в конце лета — солнечный, ветреный, пыльный. Справа от нас тянулась аллея обожженных автострадой деревцев платана, за ними ревело шоссе. Словно стоишь на обочине гоночного автодрома. В длину стоянка насчитывала метров двести. Он пошел вдоль нее, а я — следом. Приходилось почти кричать.
— Что ж, твой милый трюк провалился, — вымолвил он наконец.
— Какой трюк?
Я окинула мысленным взглядом недавнее прошлое. Ввиду отсутствия трюков во мне вдруг блеснула надежда, что это простое недоразумение, которое мы решим в считаные секунды. Может быть, мы даже посмеемся над собой, подумалось мне. Может быть, нам доведется лечь в постель еще до полудня.
Мы почти достигли выезда со стоянки на шоссе.
— Пойми, — сказал он, и мы остановились. — Тебе никогда не удастся встать между мной и Фридой.
— Тони, какой трюк?
Он снова повернулся и пошел в направлении машины, а я пошла за ним.
— Чертово наваждение. — Он говорил сам с собой.
— Тони! Скажи же, в чем дело! — Я пыталась перекричать шум шоссе.
— Ну что, ты довольна? Вчера вечером у меня произошла худшая ссора с женой за двадцать пять лет. Ты разве не рада успеху?
Даже я, несмотря на свою неопытность, изумление и ужас, понимала нелепость происходящего. Он, впрочем, собирался говорить дальше, так что я в ожидании промолчала. Мы миновали его машину и закрытую будку. Справа от нас оказались высокие пыльные кусты боярышника. В колючих ветках трепались весело раскрашенные конфетные обертки и хрустящая упаковка. На траве валялся использованный кондом, смехотворно длинный. Чудесное местечко для окончания романа.
— Сирина, как же ты могла поступить так глупо?
Я и вправду чувствовала себя глупо. Мы снова остановились, и я сказала дрожащим, не слушавшимся меня голосом:
— Я честно ничего не понимаю.
— Тебе хотелось, чтобы она нашла твою блузку. Ну так она нашла твою блузку. Ты думала, что она придет в ярость, и ты оказалась права. Тебе казалось, что ты можешь разрушить мой брак и занять ее место, но ты ошиблась.
Несправедливость обвинений ошеломила меня, и мне было сложно говорить. Где-то у корня языка перехватило горло. Я быстро отвернулась, чтобы он не заметил слез (если они и были).
— Разумеется, ты молода и все такое. Но можно было бы постыдиться.
Мой вновь обретенный, скрипучий и умоляющий голос показался мне отвратительным:
— Тони, ты сам велел мне положить блузку в твою корзину.
— Ну да, ну да. Ты же знаешь, что я ничего такого не говорил.
Он сказал это тихо, почти ласково, как заботливый отец, которого я вот-вот потеряю. По логике событий, между нами должна была произойти ссора, хуже, чем между ним и Фридой, мне следовало бы наброситься на него. К сожалению, мне казалось, что я вот-вот расплáчусь, а я была полна решимости этого не допустить. Меня непросто довести до слез, и к тому же плакать я предпочитаю в одиночестве. Однако меня ранили его мягкие, изысканно артикулированные, не терпящие возражений упреки. Он говорил так уверенно и по-доброму, что я чуть было ему не поверила. Мне было ясно, что ничто в мире не заставит его изменить свое мнение о том, что именно произошло в прошлое воскресенье, и отказаться от намерения расстаться со мной. Понятно было и то, что я нечаянно могу повести себя так, будто я в чем-то виновата. Как воришка в магазине, рыдающий слезами облегчения оттого, что его поймали. Какая несправедливость, какая безысходность. Я была не в состоянии сказать что-либо в свою защиту. Часы ожидания у телефона и бессонная ночь меня сломили. Комок в горле продолжал сжиматься, шея напряглась, губы растянулись в судорожной полуулыбке. Я готова была сорваться, но удержалась — нет, не сейчас, не перед ним, не тогда, когда он так трагически не прав. Единственным способом сохранить достоинство и унять дрожь оставалось молчание. Вымолвить слово означало бы уступить, сломаться. Мне отчаянно хотелось говорить. Мне нужно было сказать ему, что он несправедлив, что он бездумно бросается нашими отношениями из-за простого сбоя в памяти. Как это часто бывает, мой разум хотел одного, тело — другого. Все равно что хотеть секса на экзамене или страдать от тошноты на свадьбе. Чем дольше я пыталась совладать со своими чувствами в молчании, тем больше я себя ненавидела, и тем спокойнее становился он.
— Это удар в спину, Сирина. Я думал, ты не настолько глупа. Мне непросто говорить об этом, но я страшно разочарован.
Он все продолжал говорить, пока я стояла, повернувшись к нему спиной. Как он мне верил, воодушевлял меня, возлагал на меня большие надежды, а я его подвела. Должно быть, ему было легче говорить мне в затылок, не смотреть мне в глаза. Я стала подозревать, что речь идет не о банальной ошибке, не об обычном провале в памяти занятого, важного пожилого мужчины. Я думала, что теперь понимаю все правильно. Фрида вернулась из Вены раньше времени. По какой-то причине, может быть из-за мерзкой догадки, она поехала в домик в Суффолке. Или они поехали вместе. В спальне лежала моя выстиранная блузка. Затем последовала сцена в Суффолке или в Лондоне и ее ультиматум — избавься от девчонки или убирайся. Тони сделал очевидный выбор. Но вот в чем загвоздка. Он принял и другое решение. Он решил показать, что он обижен, обманут, исполнен праведного гнева. Он убедил себя в том, будто ничего не говорил мне о бельевой корзине. Воспоминание оказалось стерто — и не без причины. Но теперь он даже не знал, что стер его. Он даже не притворялся. Он поверил в справедливость своего негодования. Он и вправду думал, что я поступила безобразно и подло. Он не допускал и мысли, что сам он мог поступить иначе. Слабость, самообман, самомнение? Несомненно, но еще и помутнение рассудка. Кафедра, монографии, правительственные комиссии — какая всему этому цена? Рассудок его был помрачен. Мне казалось, что у профессора Каннинга серьезное психическое расстройство.
Я нащупала салфетку в заднем кармане тугих джинсов и высморкалась с печальным звуком автомобильного гудка. Я по-прежнему не могла заставить себя говорить.
— Ты ведь знаешь, что это означает, правда? — продолжал Тони.
Все тем же тихим врачующим голосом. Я кивнула. Я знала это точно. Он мне сам сказал. Автомобиль-фургон, заехав на приличной скорости на стоянку, элегантно затормозил на полоске гравия у киоска. Из кабины громко разносилась эстрадная песенка. Вышедший из машины парень с хвостиком, в футболке, обнажавшей загорелые мускулистые руки, шваркнул в пыль у киоска два больших полиэтиленовых пакета с булочками для гамбургеров. Потом он уехал, взревев двигателем, и ветер отнес прямо на нас облачко голубого дыма. Да, меня бросили, как булочки для гамбургеров. Внезапно я поняла, почему мы здесь, на стоянке. Тони опасался сцены. Он не хотел, чтобы я зашлась в истерике, сидя в его небольшом автомобиле. Как бы он выставил из машины рыдающую девицу? Так почему бы не объясниться здесь, у шоссе, откуда он сможет уехать, оставив меня на милость направляющихся в город попуток?
Почему я должна это терпеть? Я пошла от него к машине. Я знала, что мне делать. Мы можем оба остаться на стоянке. Вынужденный провести в моем обществе еще целый час, он, возможно, придет в чувство. Или нет. Не имело значения. Я знала, что мне делать. Дойдя до машины, я распахнула дверь со стороны водителя и вытащила из замка зажигания связку ключей. Вся его жизнь на кольце с брелоком, увесистая, деловая, мужская гроздь блестящих ключей — от кабинета в колледже, от дома, от второго дома, от почтового ящика, от сейфа и второго автомобиля и от других частей его существования, куда доступ мне был закрыт. Я размахнулась, чтобы зашвырнуть всю связку за кусты боярышника. Если он сумеет продраться сквозь заросли, то пусть поползает по полю, между коровами и лепешками дерьма, пусть поищет ключи от своей жизни, а я понаблюдаю.
После трех лет занятий теннисом в Ньюнеме я могла рассчитывать на силу своего броска. Но мне не довелось его совершить. В крайней точке замаха я почувствовала, как его пальцы сомкнулись вокруг моего запястья. Ключи он отнял за пару секунд. Он не был груб, а я не сопротивлялась. Чуть отстранив меня, он молча сел за руль. Он уже достаточно сказал, а я только что подтвердила его худшие опасения. Вышвырнув из салона мою сумку, он хлопнул дверью и завел мотор. Ко мне вернулась способность говорить, но что я могла сказать? Я снова выглядела жалкой. Мне не хотелось, чтобы он уезжал. Я кричала глупости, надеясь, что они дойдут до него через полотняную крышу кабриолета: «Тони, перестань притворяться, будто ты не знаешь, как все было на самом деле».
До чего смешно! Конечно же, он не притворялся. В этом и была нестыковка. Он еще пару раз надавил на педаль газа, стремясь заглушить мои возможные возражения или мольбы. Затем тронулся с места — поначалу медленно, возможно, опасаясь, что я брошусь ему на ветровое стекло или под колеса. Однако я трагической дурой продолжала стоять на месте и смотрела, как он уезжает. Увидела, как загорелись тормозные огни его машины перед выездом на шоссе. Потом он исчез из виду, и все было кончено.
3
Я не стала отменять встречу в МИ-5. Теперь у меня в жизни не было больше ничего; из дома сообщили, что дела у Люси наладились, и даже епископ спрашивал о моих карьерных успехах и перспективах в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения. Спустя два дня после сцены на придорожной стоянке я отправилась на собеседование в здание на Грейт-Мальборо-стрит, на западной окраине Сохо. Я сидела и ждала на стуле с твердой спинкой, который в тускло освещенном коридоре с бетонным полом поставила для меня неприветливая секретарша. В таком гнетущем помещении я очутилась впервые. Надо мной тянулся ряд окон из кирпичей пузырчатого стекла и с железными рамами; такие окна нередко встретишь в подвалах. Однако свету проникать мешали не стеклянные кирпичи, а грязь. На ближайшем ко мне подоконнике лежали стопки газет, покрытых черной копотью. Я размышляла, не станет ли эта работа, если мне ее предложат, своего рода долгим наказанием, которое на расстоянии наложил на меня Тони. Вверх по лестничному колодцу поднимались сложные запахи. Я пыталась определить их источник. Духи, сигареты, чистящее средство с нашатырем и что-то органическое, может быть, некогда съедобное.
Мое первое собеседование проводила бойкая и дружелюбная женщина по имени Джоанна, и состояло оно в основном из заполнения анкет и ответов на простые биографические вопросы. Спустя час я вернулась в ту же комнату, где меня ожидали Джоанна и мужчина армейского типа по имени Гарри Тапп. У него были светлые усы щеточкой; он непрерывно курил, доставая одну сигарету за другой из тонкого золотого портсигара. Мне понравился голос с хрипотцой, старомодные интонации и то, как Тапп мягко барабанил по столу пожелтевшими пальцами правой руки всякий раз, когда заговаривал, и переставал это делать, когда слушал меня. Почти целый час мы трое пытались очертить мой служебный профиль. По существу, я была математиком с другими, подходящими для конторы интересами. Но почему я окончила университет с дипломом третьей степени? Я соврала, согласно плану, и сказала, что в последний год учебы совершенно безрассудно забросила занятия, так как увлеклась литературой по Советскому Союзу и трудами Солженицына. Господин Тапп с необычайным интересом выслушал рассказ о моих политических взглядах, которые я освежила в памяти накануне, прочитав старые записки, надиктованные моим ушедшим любовником. Если не считать учебы в университете, моя личность была изобретена мной исключительно на основе летних месяцев, которые я провела в обществе Каннинга. Что у меня было еще? Иногда я и была самим Тони. Как оказалось, я питала страсть к сельской Англии, в частности к графству Суффолк, а также к славному дремучему лесу, где любила гулять и по осени собирать белые грибы. Джоанна разбиралась в грибах, и пока Тапп нетерпеливо слушал, мы быстро обменялись рецептами. Она, впрочем, никогда не слыхала о панчетте. Тапп спросил, интересовалась ли я когда-нибудь шифрованием. Нет, но я призналась, что остро интересуюсь современным политическим положением. Мы наспех обсудили горячие темы дня — забастовки шахтеров и докеров, Общий рынок, бойню в Белфасте. Я говорила языком передовицы «Таймс», будто подражая патрицианским вдумчивым комментариям, которым сложно возразить. К примеру, когда мы перешли к теме растущей вседозволенности, я процитировала статью «Таймс» о том, что сексуальная свобода личности должна быть уравновешена с потребностями детей в безопасности и любви. Кто мог бы возразить против такого? Я будто оседлала своего любимого конька. Затем разговор перешел на мое увлечение английской историей. Гарри Тапп вновь встрепенулся: что именно меня интересует? Славная революция. Ах вот как, это действительно очень интересно! А, вот еще, мой герой? Я упомянула Черчилля, но не как политика, а как историка (сказала о его несравненном описании Трафальгарской битвы); я восхищалась им как писателем, Нобелевским лауреатом по литературе, а также как художником-акварелистом. В частности, мне очень нравился его малоизвестный этюд «Сушащееся белье в Марракеше», который, насколько мне было известно, находится теперь в частной коллекции.
Повинуясь течению беседы, я добавила к автопортрету страсть к шахматам, не упомянув, что не играла уже более трех лет. Тапп спросил меня, знакома ли я с эндшпилем Зильбера — Таля 1958 года. Я не знала это окончание, но смогла сказать несколько фраз о знаменитой позиции Сааведры. По правде говоря, никогда в жизни я не была такой умной, как во время этого собеседования, и уж точно ни разу со времени моих статеек в «?Квис?» я не была настолько довольна собой. Вряд ли существовала тема, которую я не могла бы осветить. Своей неосведомленности в тех или иных вопросах я придавала своеобразный лоск. Мой голос был голосом Тони, я говорила, как ректор колледжа, как председатель правительственного комитета по расследованиям, как сельский эсквайр. Служить в МИ-5? Да я была готова возглавить контрразведку. Поэтому меня не удивило, что после того, как меня попросили покинуть кабинет, а потом через пять минут позвали обратно, господин Тапп сказал, что готов предложить мне место. Что, собственно говоря, ему оставалось сделать?
Несколько мгновений я не могла поверить своим ушам. Наконец, когда до меня дошел смысл сказанного, я подумала, что он издевается или меня испытывает. Мне предстояло занять должность помощника референта. Я уже знала, что в иерархии государственной службы это самая низкая должность. Мои должностные обязанности заключались в оформлении документов, их подшивке, индексировании и другой канцелярской работе. Со временем и при условии безупречной службы я могла стать референтом. Мне удалось удержаться от того, чтобы выказать обуревавшие меня чувства. Я (или Тони) совершила ужасную ошибку. Или, напротив, таково наказание, которое Тони для меня предназначил. Меня принимали на подсобную работу в канцелярии. Я не стану разведчиком, не будет никакой работы на передовой. Притворившись, что мне льстит предложение, я осторожно осведомилась у Джоанны, и та подтвердила мои подозрения: действительно, у мужчин и женщин — разные карьерные возможности, и только мужчины становятся референтами. Ну конечно, сказала я, конечно, мне это было известно, я ведь строила из себя умную молодую женщину, эдакую всезнайку. Гордость не позволяла мне показать им, как тяжко я ошиблась и как расстроена. Будто со стороны я услышала, что с радостью принимаю предложение. Замечательно! Спасибо! Мне назначили день, когда я смогу приступить к работе. Только этого и жду! Мы встали, и господин Тапп пожал мне руку, а потом степенно удалился. Джоанна проводила меня вниз до выхода и объяснила, что предложение со стороны конторы должно пройти обычные процедуры проверки. Если я приму предложение, то буду работать в здании на Керзон-стрит. Я обязана подписать соглашение о соблюдении закона о государственной тайне. Разумеется, продолжала говорить я, замечательно. Спасибо.
Здание я покидала в крайне мрачном настроении. Еще до того, как попрощаться с Джоанной, я решила не принимать их предложение. Оно было оскорбительным. Работать на секретарской должности за две трети принятого для подобных должностей жалованья! Официанткой, учитывая чаевые, я бы зарабатывала вдвое больше. Пусть оставят работу себе. Я напишу им записку. По крайней мере, это было решено. Вконец расстроенная, я не знала, что делать дальше. Деньги, отложенные на оплату кембриджской комнатки, скоро закончатся. Мне не оставалось ничего, кроме как вернуться в родительский дом, снова стать дочерью, ребенком. Снова столкнуться с безразличием епископа и организаторским рвением матери. Хуже того, на меня вновь накатило чувство утраты. Весь последний час я будто играла роль Тони и теперь перебирала в уме воспоминания о нашем летнем романе. Я впервые до конца осознала всю меру своего горя. Это было словно вы вели долгий разговор, а собеседник вдруг повернулся и ушел, оставив вас в состоянии совершенной опустошенности. Я скучала по Тони, и тосковала, и знала, что никогда его больше не увижу.
Подавленная, я медленно шла по Грейт-Мальборо-стрит. Предложение о работе и роман с Тони были точно две стороны монеты, воплощение моего летнего воспитания чувств. Все рассыпалось меньше чем за два дня. Он вернулся к своей жене и кафедре, а у меня ничего больше не было — ни любви, ни работы, только холод одиночества. Горе мое отягчалось воспоминаниями о том, как он на меня взъярился. Так несправедливо! Я бросила взгляд на противоположную сторону улицы и, по неприятному совпадению, поняла, что приближаюсь к псевдотюдоровскому фасаду универмага «Либертис», где Тони некогда купил мне блузку.
Сопротивляясь чудовищной тяжести в груди, я быстро свернула на Карнаби-стрит и смешалась с толпой. Скулящая гитара и аромат пачулей из расположенного в подвале магазинчика навели меня на мысли о сестре и о проблемах, поджидавших меня дома. На тротуаре стояли ряды вешалок с рубашками психоделических расцветок и военной формой с позументом а-ля «Сержант Пеппер». Товары для обывателей, мечтающих раскрыть свою индивидуальность. Настроение у меня было скверное. Я пошла по Риджент-стрит, затем свернула налево и углубилась в Сохо, и теперь шагала по замусоренным улицам: на мостовой валялись остатки еды, недоеденные гамбургеры и хот-доги с потеками кетчупа, в водосточных желобах гнили картонные коробки, у фонарных столбов толпились мешки с мусором. Везде красными неоновыми буквами горели надписи «Для взрослых». В витринах на затянутых велюром подставках красовались кнуты, фаллоимитаторы, тюбики эротических мазей, унизанные гвоздями и стразами маски. Жирный дядька в кожаном жилете, вроде зазывалы в стриптиз-клубе, прокричал мне что-то из двери — слово, прозвучавшее не то как «той», не то как «ой». Кто-то засвистел мне вслед. Я пошла быстрее, стараясь не встречаться ни с кем глазами. Я по-прежнему думала о Люси. Несправедливо было связывать с ее именем этот квартал Лондона, но «дух свободы», который, в сущности, привел сестру к аресту и несчастливой беременности, привел и к возникновению этих магазинчиков (и, должна добавить, к моему собственному роману с пожилым мужчиной). Люси много раз говорила мне, что наше прошлое — это ненужное бремя, что нам следует от всего отказаться. Многие так думали. В этом квартале сам воздух был словно пропитан развратом и мятежом. Однако благодаря Тони я теперь знала, с каким трудом была построена она — наша западная цивилизация со всеми ее недостатками. Да, мы страдаем от скверного управления, и свободы наши неполны. Однако в нашей части мира правители уже не обладают абсолютной властью, а дикость и грубость ограничены в основном сферой частной жизни. Что бы ни валялось под моими ногами на улицах Сохо, но мы поднялись из грязи. Соборы, парламенты, картины, суды, библиотеки и научные лаборатории — все это слишком дорого, чтобы взять и все разрушить.
Быть может, дело было в Кембридже и в совокупном воздействии на меня его древних зданий и подстриженных газонов, в осознании того, насколько время снисходительно к камню, или, быть может, мне не хватало юношеского задора ввиду благовоспитанности и строгости правил. Так или иначе, но бесславная революция оказалась не для меня. Мне не хотелось, чтобы в каждом городе были магазины интимных товаров. Я не хотела для себя жизни сестры и не хотела, чтобы историю бросали в костер. Отправиться в путешествие? Но мне хотелось путешествовать в обществе цивилизованных мужчин, подобных Тони Каннингу, которые принимали как аксиому значение законов и институтов и думали об их улучшении. Если бы только он захотел путешествовать со мной. Если бы только он не оказался такой дрянью.
Получасовая прогулка от Риджент-стрит до Чаринг-кросс-роуд предопределила мою дальнейшую судьбу. Я круто переменила свое мнение и решила принять предложение работы, с тем чтобы ввести в свою жизнь некую упорядоченность, смысл и независимость. Возможно, в моем решении присутствовала и нотка мазохизма — как отвергнутая любовница, я не заслуживала лучшей участи, чем служба конторской крысой. А ничего больше мне не предлагали. Я могла оставить за спиной Кембридж и навеваемые им воспоминания о Тони и затеряться в лондонских толпах — в этом было что-то приятно трагическое. Скажу родителям, что получила место в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения. Впоследствии выяснилось, что не было нужды так секретничать, но тогда все казалось мне приключением.
В тот же день я вернулась в свою комнатенку в Кембридже, написала хозяину записку и принялась собирать вещи. На следующий день я вернулась в отчий дом со всем своим нехитрым имуществом. Мать была несказанно рада и нежно меня обняла. К моему изумлению, епископ выдал мне двадцатифунтовую бумажку. И спустя три недели началась моя новая лондонская жизнь.
Была ли я знакома с Милли Тримингем — матерью-одиночкой, которая однажды стала генеральным директором всего ведомства? Впоследствии, когда стало разрешено говорить, что мы работали в МИ-5, мне часто задавали этот вопрос. Если он и вызывал во мне досаду, то потому, что за этим вопросом мне слышался другой, незаданный: почему, учитывая мои кембриджские связи и прошлое, я не приблизилась к ней по служебной лестнице и на малую ступень? Я поступила на работу спустя три года после Тримингем и, по правде говоря, начала службу по ее стопам — как она описывает ее в мемуарах: то же серое угрюмое здание в Мэйфер, тот же курсантский отдел в длинной, узкой плохо освещенной комнате, те же задания, одновременно бессмысленные и интригующие. Но когда я поступила на работу в 1972 году, среди девушек-новичков Тримингем уже была легендой. Нужно понимать, что нам тогда было за двадцать, а ей — уже хорошо за тридцать. Однажды мне указала на нее Шерли Шиллинг, моя новая подруга. Тримингем стояла в конце коридора, на фоне едва пропускавшего свет окна; под мышкой у нее была стопка папок, и она, казалось, обсуждала срочное дело с незнакомым мне человеком, который будто сошел с заоблачных высот власти. Она вела себя с ним совершенно непринужденно, почти как с равным, и, очевидно, имела право пошутить, что вызвало у собеседника короткий смешок, и он на долю секунды положил ей руку на локоть, как если бы говорил: удержите свои остроты, а то жизнь моя станет невозможной.
Мы, новички, восхищались ею; говорили, что Тримингем освоила премудрости канцелярии так быстро, что ее повысили меньше чем через два месяца после поступления. Кое-кто говорил — через несколько недель или даже дней. Нам казалось, что в одежде, которую она носила, был отсвет бунтарства — яркие цвета и платки, купленные в Пакистане, где она когда-то служила под прикрытием. Так, по крайней мере, мы себе говорили. Нам следовало бы спросить у нее. Спустя десятки лет я прочитала в ее мемуарах, что в исламабадской конторе она занималась канцелярской работой. Мне до сих пор неизвестно, принимала ли она участие в так называемом женском восстании того года, когда женщины-стажеры в МИ-5 выступили за улучшение своих карьерных перспектив. Женщины требовали, чтобы им было позволено самим вести агентов, подобно референтам-мужчинам. Полагаю, что Тримингем с симпатией относилась к целям движения, но не слишком воодушевлялась перспективой коллективных действий, речей и резолюций. Не знаю, почему новости о «женском восстании» так и не дошли до членов нашего набора. Возможно, нас считали слишком юными. Кроме того, под воздействием духа эпохи сама контора медленно менялась. Однако Тримингем, пожалуй, была первой, кому удалось прорубить окно, выбиться за пределы женской резервации. Она сделала это тихо и с тактом. Остальные, то есть мы, шумно поспевали за ней. Я лично плелась в самом хвосте. Когда ее, наконец, перевели из подготовительного отдела на настоящую работу, ей пришлось столкнуться с грозным настоящим — с терроризмом Ирландской революционной армии, тогда как мы, оставшиеся в хвосте, по-прежнему вели старую войну с Советским Союзом.
Бо?льшая часть первого этажа здания была занята канцелярией — огромным банком памяти, где более трехсот девиц-секретарей из приличных семей трудились, как рабы на галерах, обрабатывали запросы, возвращали или перенаправляли их в адрес референтов в разных отделах, а также сортировали входящие материалы. Оттого что система канцелярии работала так исправно, она дольше всего сопротивлялась наступлению компьютерной эпохи. То был последний редут, подлинная тирания бумаги. Как молодой новобранец вынужден начинать армейские будни с чистки картофеля и отдраивания плац-парада зубной щеткой, так и я провела первые несколько месяцев, составляя списки членов провинциальных ячеек коммунистической партии Великобритании и заводя дела на тех членов и сочувствующих, которые еще не были учтены в нашей картотеке. В мое ведение входило графство Глостершир (Тримингем в свое время занималась Йоркширом). В первый месяц работы я завела дело на директора средней школы в городке Страуд, который однажды субботним вечером в июле 1972 года присутствовал на открытом заседании местной партийной ячейки. Он написал свое имя на листке бумаги, который раздавали его товарищи, однако позже, очевидно, решил в компартию не вступать. Его имени не было ни на одном из подписных листов, которые доставляли к нам в контору. Тем не менее я решила завести на него дело, потому что он был человек, который мог влиять на молодые умы. Это была моя собственная инициатива, мое первое дело. Вот почему я запомнила его имя, Гарольд Темпелман, и год его рождения. Если бы Темпелман решил оставить преподавательскую стезю (ему было только сорок три) и перейти на государственную службу и в процессе исполнения должностных обязанностей мог получить доступ к секретной информации, то процедура проверки непременно привела бы инспектора к его досье. Тогда Темпелмана расспросили бы о том июльском вечере (уж конечно, на него бы это произвело впечатление) или же в его прошении о поступлении на работу было бы отказано, и он никогда бы не узнал почему. Замечательно. По крайней мере в теории. Тогда мы все еще изучали достаточно строгие протокольные процедуры, которые определяли приемлемость материала для заведения дела. В первые месяцы 1973 года само существование столь закрытой и исправно функционирующей системы, пусть и совершенно бессмысленной, служило мне утешением. Все мы, двенадцать девушек, работавших в этом помещении, прекрасно понимали, что агент, действующий по заданию советского центра, никогда не раскроется, вступив в ряды коммунистической партии Великобритании. Но мне на это было наплевать.
По пути на работу я частенько размышляла об огромном разрыве между описанием моих должностных обязанностей и реальностью. Я говорила себе — коль скоро не могла сказать этого никому другому, — что работаю на контрразведку. Слово это как-то по-особенному звенело. Даже теперь это немножко меня волнует — мысли о незаметной девушке, желавшей сделать что-то для родины. В действительности же я была еще одной конторской девицей в мини-юбке, стиснутой среди тысяч других людей в переходах подземки, например, на станции Грин-парк, где грязь и копоть, и миазмы подземных ветров портили нам прически (сегодня Лондон намного чище). И достигнув рабочего места, я по-прежнему оставалась конторской служащей, — печатала, сидя с прямой спиной, на огромном «Ремингтоне», в прокуренной комнате, подобно сотням тысяч других женщин в британской столице, что приносят папки, разбирают мужской почерк, спешат обратно на работу после обеденного перерыва. Даже жалованье у меня было меньше, чем у обычной конторской служащей. И точно так, как рабочая девушка из стихотворения Бетжемена, которое однажды прочитал мне Тони, я стирала свое нижнее белье в раковине, в углу своей комнатушки.
Как у клерка низшего разряда, моя первая недельная зарплата после вычетов составляла четырнадцать фунтов и тридцать пенсов, согласно новой десятичной валюте, которая тогда еще казалась чем-то несерьезным, недоделанным, чуть ли не жульническим. Я платила четыре фунта в неделю за свою комнату и еще фунт за электричество. Затраты на проезд составляли чуть более фунта, так что на еду и все остальное у меня оставалось восемь фунтов. Говорю об этом столь подробно не для того, чтобы пожаловаться, а следуя духу Джейн Остен, чьи романы я когда-то проглотила в Кембридже. Как понять внутреннюю жизнь персонажа, подлинного или вымышленного, не зная о состоянии его финансов? «Мисс Фрум, поселившаяся в крошечной квартирке в доме номер семьдесят по Сент-Огастинс-роуд на северо-западе Лондона, получала менее тысячи фунтов в год и пребывала в мрачном настроении». Так или иначе, я сводила концы с концами, но вовсе не ощущала себя частью блистательного мира шпионажа и разведки.
Все-таки я была молода, и мрачные мысли не могли угнетать меня подолгу. Моей приятельницей и спутницей во время обеденных перерывов и вечерних вылазок была Шерли Шиллинг, чье аллитеративное имя, напоминавшее о благонадежности старой британской валюты, будто резонировало с ее кривоватой ухмылкой и старомодной страстью к веселью. Уже в первую неделю она оказалась на плохом счету у нашей курившей, как паровоз, начальницы мисс Линг за то, что «слишком долго сидела в туалете». На самом деле Шерли спешно вышла из конторы в десять утра, чтобы купить себе платье на вечеринку, добежала до универмага «Маркс и Спенсер» на Оксфорд-стрит, нашла нужное платье, примерила, примерила следующий размер, расплатилась и вернулась обратно на автобусе — все за двадцать минут. В обеденный перерыв заниматься платьем она бы не смогла, потому что планировала купить туфли. Никто из нас, новеньких, на такое бы не осмелился.
Что можно о ней сказать? Происшедшие к тому времени изменения в культуре могли показаться достаточно глубокими, но, по правде говоря, они не срезали так называемые социальные антенны. За минуту, нет, даже меньше, после того, как Шерли произносила пару слов, человек сведущий уже узнавал о ее весьма скромном социальном происхождении. Отец ее владел магазином спальной мебели в Илфорде под названием «Мир кроватей». Она училась в огромной государственной средней школе, а потом окончила Ноттингемский университет. Она была первой в своей семье, кто продолжил школьное образование после шестнадцати лет. МИ-5, возможно, всего лишь желала продемонстрировать открытость своей политики как работодателя, однако Шерли оказалась уникумом. Она печатала на машинке в два раза быстрее, чем лучшие из нас. Ее память на лица, документы, разговоры, процедуры была острее нашей. Она задавала бесстрашные, интересные вопросы. Поистине, можно счесть знаком времени, что многие девушки в канцелярии ею восхищались — ее мягкий выговор лондонского кокни казался всем очень стильным. Ее голос и интонация напоминали нам о Твигги, или Ките Ричардсе, или Бобби Муре [7]. Кстати, брат ее был профессиональным футболистом и состоял в резерве «Вулверхемптон уондерерс». Этот клуб, как нам было сказано, достиг финала недавно учрежденного кубка УЕФА. Шерли была экзотическим существом и олицетворяла уверенный в себе новый мир.
Некоторые девушки поглядывали на Шерли свысока, но никто из нас не обладал ее непринужденностью и хладнокровием. Многие из нашего набора вполне могли бы дебютировать при дворе королевы Елизаветы, если бы эта практика не была прекращена пятнадцать лет назад. Некоторые были дочерьми или племянницами служивших или отставных офицеров. У двух третей были дипломы почтенных британских университетов. Мы говорили похожими фразами, у нас были похожие интонации. Мы были уверены в собственном общественном положении и вполне смогли бы устроить раут в загородном доме. Однако нашему стилю и манере говорить была присуща нотка искательности, инстинктивное желание уступить, в особенности в тех случаях, когда в нашу сумеречную комнату входили старшие сотрудники так называемого эксколониального типа. Тогда большинство из нас (себя я, конечно, исключаю) становились принцессами потупленного взора и любезной улыбки. Девушки-новобранцы подыскивали себе порядочного мужа.
Шерли, однако, была беззастенчиво шумной и, не испытывая никакого желания выходить замуж, глядела каждому прямо в глаза. У нее была привычка, почти слабость искренне смеяться над собственными анекдотами — полагаю, не потому что она считала, что рассказывает очень смешно, а потому что ей казалось, что жить нужно празднично, и она хотела, чтобы другие разделяли ее веселье. Громкоголосые люди, в особенности женщины, всегда вызывают враждебность, и в конторе было несколько человек, которые от всей души ее презирали. Но в целом Шерли очень располагала к себе, и меня особенно. Возможно, ей помогало то, что она была не красавица. Она была крупной девушкой, и лишнего веса в ней было килограммов пятнадцать. Она носила шестнадцатый размер (я — десятый) и говорила, что нам следует именовать ее «стройной, как ива». И смеялась собственной шутке. Ее круглое, чуть одутловатое лицо спасало то, что оно всегда было оживлено. Наверное, ее самым большим природным достоинством было несколько необычное сочетание черных волос, вьющихся от природы, с бледными веснушками на переносице и серо-голубыми глазами. Ее улыбка всегда казалась чуточку скошенной вправо, что придавало ее лицу выражение совершенно неописуемое, что-то между распущенностью и озорством. Несмотря на скудные средства, она успела поездить по миру больше, чем кто-либо из нас. На следующий год после окончания колледжа Шерли автостопом, в одиночку добралась до Стамбула, сдала там кровь за деньги, купила мотоцикл, сломала ногу, ключицу и руку, влюбилась в доктора-сирийца, сделала аборт и вернулась домой из Анатолии в Англию на частной яхте, на борт которой ее взяли за то, что она согласилась побыть коком.
Однако с моей точки зрения, ни одно из ее приключений не было настолько необычным, как блокнот, который она всегда носила с собой, — детская, затянутая розовым пластиком вещица с коротким карандашом или карандашным огрызком, заткнутым в кольца переплета. Некоторое время она скрывала от меня содержимое блокнота, но однажды вечером в пабе в Масвел-хилле призналась, что записывает в него «умные, смешные или идиотские вещи», которые говорят люди. Она также записывала «крошечные рассказы о разных историях» или просто «мысли». Блокнот этот всегда лежал у нее под рукой, и, бывало, она строчила в нем посередине разговора. Другие девушки в конторе над Шерли посмеивались. Мне же было интересно, насколько далеко простирается ее писательское честолюбие. Я говорила с ней о книгах, которые читала, и хотя она всегда вежливо и даже внимательно меня слушала, собственное мнение она никогда не высказывала. Я даже не знала, любит ли она читать. Ну или она делала из этого большую тайну.
Жила Шерли всего в полутора километрах на севере от меня, в крошечной комнате на третьем этаже дома, выходившего окнами на громыхающую Холлоуэй-роуд. Через неделю после знакомства мы стали встречаться по вечерам. Вскоре я обнаружила, что наша дружба заслужила нам в конторе прозвище — «Лорел и Харди», причем ссылка, в большей степени, относилась к нашим сравнительным габаритам, нежели к комическим проделкам. Я ничего не сказала об этом Шерли. Вечера, считала она, необходимо проводить в пабах, причем предпочтительно шумных и с музыкой. Заведения в квартале Мэйфер нисколько ее не интересовали, и спустя несколько месяцев после того, как завязалась наша дружба, я познакомилась с окружающим человечеством и степенями его растленности в пабах Камдена, Кентиш-тауна и Айлингтона.
Именно в Кентиш-тауне, во время нашего первого похода я стала свидетелем жуткой драки в ирландском пабе. В фильмах удар кулаком в челюсть выглядит банально, однако наблюдать его в действительности крайне необычно, хотя звук, этот костяной хруст, гораздо более приглушен и влажен. Для девушки из хорошей семьи все это выглядело безрассудством — полное непонимание последствий, отсутствие страха мести, равнодушие к жизни; днем эти люди держат в руках кирку на стройке, а вечером их кулаки впечатываются в лицо ближнего. Мы наблюдали за дракой, сидя на высоких табуретах. Мне запомнилось, как что-то пролетело в воздухе по кривой траектории — то ли пуговица, то ли зуб. В потасовку вмешались другие, многие кричали, а бармен, судя по всему, проворный парень с вытатуированным чуть выше кисти кадуцеем, проговорил что-то в телефонную трубку. Шерли положила мне руку на плечо и повела к двери. Наши коктейли из рома и кока-колы с растаявшим льдом остались на стойке бара.
— Скоро явится полиция, им могут понадобиться свидетели, лучше нам уйти. — На улице мы вспомнили о пальто Шерли. — А, да забудь о нем, — сказала она, махнув рукой. И зашагала дальше. — Терпеть не могла это пальто.
Знакомство с мужчинами не входило в планы наших вечерних прогулок, однако мы много болтали — о семьях, о жизни. Она рассказывала о докторе-сирийце, я — о Джереми Мотте, но никогда о Тони Каннинге. Сплетни о жизни в конторе были строго запрещены даже для нас, смиренных новичков, и мы считали делом чести выполнять предписание. Кроме того, у меня создавалось впечатление, что Шерли выполняет более важную работу, чем я, поэтому с расспросами я не лезла. Иногда наш неспешный разговор в пабе прерывали подходившие к нам мужчины; они хотели познакомиться со мной, а вместо меня получали Шерли. Меня же вполне удовлетворяла роль молчаливого свидетеля. Парни обычно не преодолевали заслон из ее шуток и смеха, умных вопросов об их жизни и происхождении и вскоре отступали, заплатив за одну или две порции рома с колой. В хиппи-пабах близ Камден-лока, который тогда еще не был туристическим местом, длинноволосые мужчины отличались большей хитростью и настойчивостью, мягко и вкрадчиво несли ахинею, заговаривая о собственной «женственной душе», о коллективном бессознательном, о прохождении Венеры по диску Солнца и тому подобном. Шерли отваживала их с недоуменным дружелюбием, тогда как я готова была отпрянуть от этих напоминаний о жизни моей сестры.
В эту часть города мы ходили ради музыки; заходили по очереди в несколько пабов, двигаясь в сторону «Дублинского замка» на Парквей. Шерли, как мальчишка, обожала рок-н-ролл, а в начале семидесятых лучшие группы выступали в пабах, которые часто представляли собой пещерообразные заведения викторианских времен. Удивительно, но мне начала нравиться эта колоритная простоватая музыка. Дома было пусто и скучно, и было приятно заняться вечером чем-нибудь, отличным от чтения романов. Однажды, когда мы узнали друг друга лучше, Шерли заговорила о своем типе идеального мужчины. Она поведала мне свои грезы — замкнутый сухощавый парень под два метра, джинсы, черная футболка, стриженые волосы, впалые щеки и гитара на груди. Должно быть, мы видели пару дюжин разновидностей этого типа в пабах, расположенных между Канви-айлендом и Шефердс-буш. Там же мы слушали самые разные группы — «Биз мейк хани» (моя любимая), «Регалатор» (ее), а также «Доктор Филгуд», «Дакс делюкс», «Килберн» и «Хай роудс». Совсем на меня не похоже — стоять в потной толпе, приняв два коктейля, и внимать звукам, раздирающим барабанные перепонки. Впрочем, я получала невинное удовольствие от мысли, как ужаснулась бы эта олицетворяющая «контркультуру» толпа, узнав, что мы — их заклятые враги, что мы происходим прямиком из серого мира МИ-5. Лорел и Харди — авангард национальной безопасности.
4
В 1973 году, в конце зимы мать переслала мне письмо от моего старого приятеля Джереми Мотта. Он все еще жил в Эдинбурге, по-прежнему с удовольствием писал диссертацию и вел ту свою новую жизнь, которая пестрела наполовину засекреченными романами, причем каждый из них завершался, утверждал он, без особых треволнений или сожаления. Я прочитала письмо утром, по пути на работу: в тот день мне удалось, как ни странно, протиснуться через вонючую толпу в вагоне и даже сесть на освободившееся место. Важный для меня абзац начинался в середине второй страницы. Для Джереми это была лишь сплетня, пусть и многозначительная.