Часть 55 из 82 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сколько сейчас Колборну? Я не спрашиваю, хотя мог бы. Наши отношения не стесняет ожидание вежливости. Мы стоим на краю мостков, пальцы ног торчат над водой; мы молчим. От воды поднимается такой знакомый зеленый запах, что у меня слегка напрягается задняя стенка горла.
– Мы не часто сюда приходили, когда было холодно, – говорю я без подсказки. – Со Дня благодарения до Рождества мы в основном сидели в Замке, у огня, расписывали декламационные схемы для монологов. Ощущение было почти нормальное, если бы не пустое кресло. Не видел, чтобы кто-нибудь в это кресло садился после того, как он умер. Мы, наверное, были немного суеверны – пьесы, в которых полно ведьм и призраков, могут так повлиять.
Колборн рассеянно кивает. Потом выражение его лица меняется, лоб покрывают морщины.
– Так что, по-твоему, в чем-то из этого виноват Шекспир?
Вопрос настолько нехарактерный, настолько бессмысленный для такого разумного человека, что я не могу удержаться от улыбки.
– Во всем, – говорю я.
Колборн вслед за мной улыбается, хотя у него улыбка выходит робкой, он не уверен, что тут смешного.
– И почему?
– Это сложно облечь в слова. – Я делаю паузу, трачу минуту на то, чтобы собраться с мыслями, потом продолжаю, ничего не собрав: – Мы четыре года – а большинство и несколько лет до того – были погружены в Шекспира. С головой. Здесь мы могли предаться своей коллективной одержимости. Говорили на нем, как на втором языке, беседовали стихами и хотя бы отчасти утратили связь с реальностью.
Я передумываю.
– Так, это все уводит в сторону. Шекспир настоящий, но его герои живут в мире подлинных крайностей. Их бросает из восторга в мучение, из любви в ненависть, из чуда в ужас. Хотя это не мелодрама, они не преувеличивают. Каждый миг – решающий.
Я кошусь на него, не зная, удалось ли мне сказать что-то осмысленное. У него на лице так и держится эта неуверенная улыбка, но он кивает, и я продолжаю:
– Хороший шекспировский актер – на самом деле любой хороший актер – не произносит слова, он их чувствует. Мы чувствовали все страсти персонажей, которых играли, как свои собственные. Но чувства персонажа не отменяют чувств актера – вместо этого чувствуешь все сразу. Представьте, что все ваши мысли и чувства спутаны со всеми мыслями и чувствами совершенно другого человека. Бывает непросто отличить одно от другого.
Я замедляюсь и останавливаюсь, меня выбивает из колеи моя неспособность выразить себя (все усугубляется еще и тем, что десять лет спустя я продолжаю думать о себе как об актере). Колборн пристально, с интересом на меня смотрит. Я облизываю губы и продолжаю осторожнее:
– Сама наша способность чувствовать была так неподъемна, что мы под ней едва могли устоять, как Атлант под весом мира. – Я вздыхаю, и свежесть воздуха ударяет мне в голову. Интересно, сколько уйдет на то, чтобы снова к ней привыкнуть? В груди у меня болит, возможно, из-за непривычной чистоты воздуха, но, возможно, и нет. – С Шекспиром дело в том, что он настолько красноречив… Он проговаривает невыговариваемое. Превращает и скорбь, и торжество, и упоение, и ярость в слова, во что-то, что мы можем понять. Он дает всем тайнам человеческой природы постижимость. – Я останавливаюсь. Пожимаю плечами. – Все можно оправдать, если сделать это достаточно поэтично.
Колборн опускает глаза, смотрит на белый блеск солнца на воде.
– Думаешь, Ричард бы согласился?
– Думаю, Ричард был заворожен Шекспиром в той же степени, что и мы все.
Колборн принимает это без возражений.
– Знаешь, странное дело, – говорит он. – Мне время от времени приходится себе напоминать, что я его на самом деле не знал.
– Вы бы его или полюбили, или возненавидели.
– Почему ты так думаешь?
– Такой уж он был.
– А ты сам? Ты его любил или ненавидел?
– Как правило, и то и другое сразу.
– Ты это имел в виду, когда сказал, что все чувствуешь вдвойне?
– А, – произношу я. – Вижу, вы меня поняли.
Следующая за этим тишина легка, по крайней мере для меня. Я на мгновение забываю, зачем мы здесь, и смотрю, как с дерева срывается лист, как он кувыркается на ветру, потом опускается на воду. Рябь кругами разбегается к берегам озера, но гаснет, прежде чем достигнет их. Я почти вижу, как мы всемером бежим вдоль берега по лесу, срываем одежду, мчимся к воде, готовясь дружно прыгнуть. Третий курс, год комедии. Светлый, славный и далекий. Дни, которые не вернуть.
– Ну, – говорит Колборн, так и не дождавшись, чтобы я опять заговорил. – Что дальше?
– Рождество. – Я отворачиваюсь в сторону леса. Теперь Замок близко, Башня вздымается из крон, ее длинная тень падает на покосившийся лодочный сарай. – Тогда-то все и пошло под откос.
– С чего это началось? – спрашивает он.
– Оно к тому времени уже началось.
– Тогда что изменилось?
– Мы разделились, – сказал я. – Джеймс уехал в Калифорнию, Мередит – в Нью-Йорк, Александр – в Филадельфию, Рен – в Лондон, Филиппа… кто ее знает куда. Я вернулся в Огайо. Наше совместное заточение в Замке, с чувством вины и призраком Ричарда, было по-своему ужасно. Но когда мы оторвались друг от друга, разлетелись по всему миру и остались с этим один на один – вот это оказалось хуже.
– И что случилось? – спрашивает он.
– Мы раскололись, – произношу я, но это звучит как-то неправильно. Не было в этом ничего простого или чистого, как осколок стекла. – Но не разбились, пока не воссоединились.
Сцена 1
Рождество в Огайо было чудовищным.
Я выживал четыре дня до него, поддерживая состояние умеренного опьянения и вступая в разговор, только когда ко мне обращались. Сочельник прошел гладко, но рождественский обед (увлекательный сиквел обеда на День благодарения два месяца назад) обернулся скандалом, когда Кэролайн вышла из-за стола и подозрительно долго отсутствовала, а отец застукал ее в туалете, где она смывала съеденное в унитаз. Три часа спустя она и родители орали друг на друга в столовой. Я сбежал с места происшествия и уже укладывал чемодан, раскрытый посреди неубранной постели. Скатал в комок пяток шарфов и столько же пар носков, бросил их внутрь.
– Оливер! – Лея стояла на пороге, всхлипывая, как и последние десять минут. – Ты не можешь сейчас уехать!
– Иначе никак. – Я сгреб со стола стопку книг и свалил их поверх шарфов. – Я этого не вынесу. Мне нужно отсюда сбежать.
Голос отца грохотал сквозь полы снизу, и Лея заскулила.
– И тебе тоже. – Я оттолкнул ее с дороги, снял куртку с крючка на двери. – Уйди к подружке или еще куда-нибудь.
– Оливер! – взвыла Лея, и я отвернулся, не в силах смотреть на ее сморщенное, как у младенца, блестящее от слез лицо.
Я кинул в чемодан кучу одежды – грязной, чистой, я понятия не имел, и это было неважно – и захлопнул крышку. Молния без труда проехала по его боку, потому что я положил только половину того, что привез. Внизу в две глотки заходились мать и Кэролайн.
Я натянул куртку, сдернул чемодан с кровати, едва не отдавив сестре ногу.
– Ладно, Лея, – сказал я. – Ты должна меня выпустить.
– Ты меня просто бросишь?
Я сжал зубы, борясь с приливом вины, поднявшимся из живота, как желчь.
– Прости, – сказал я, потом отодвинул ее и вышел.
– Оливер! – крикнула она, перевесившись через перила, когда я помчался вниз по лестнице. – Куда ты поедешь?
Я не ответил. Я не знал.
Стащив чемодан по подъездной дорожке, припорошенной снегом, я стал ждать на обочине такси, которое вызвал, прежде чем начать укладываться и думать, что вообще теперь делать. Кампус Деллакера был закрыт на каникулы. Позволить себе снять номер в гостинице Бродуотера или купить билет на самолет до Калифорнии я не мог. Филадельфия была недалеко, но я еще остаточно злился на Александра и не хотел его видеть. Филиппа была бы лучшим вариантом, но я понятия не имел, где она и как с ней связаться. Я доехал на такси до стоянки автобусов, откуда позвонил из автомата Мередит, объяснил, что случилось, и спросил, в силе ли еще ее предложение от Дня благодарения.
В рождественскую ночь автобусов не было, мне пришлось шесть часов сидеть у стоянки, содрогаясь от холода и сомневаясь в своем решении. К утру я так заледенел, что мне стало все равно, насколько неправильно я поступаю, и я немедленно купил билет до терминала в Нью-Йорке. Почти всю дорогу я проспал, прижавшись лицом к грязному стеклу. Когда мы прибыли, я снова позвонил, и Мередит дала мне адрес в Верхнем Ист-Сайде.
Ее родители, старший из двоих братьев и его жена опять уехали в Канаду. Даже когда дома были я, она и Калеб (средний из детей, неженатый, который, вопя и брыкаясь, разменивал третий десяток), квартира казалась пустой и нетронутой, как декорация из сериала. Мебель в ней стояла дорогая, стильная и неудобная, все было оформлено в ослепительно-белых и тусклых графитово-серых тонах. В гостиной эстетику Architectural Digest слегка нарушали вещественные доказательства обитаемости: том «Костров амбиций» с загнутыми углами страниц, полбутылки вина, пальто от Армани, небрежно брошенное на подлокотник дивана. Единственным признаком недавнего праздника была менора с четырьмя сгоревшими наполовину свечами, косо стоявшая на подоконнике («Евреи из нас – отстой», – объяснила Мередит).
Комната Мередит оказалась меньше, чем я ожидал, но из-за высокого наклонного потолка ощущения тесноты в ней не возникало. По сравнению с ее комнатой в Замке тут царил зверский порядок, одежда была рассована по шкафам и ящикам, книги аккуратно расставлены на полках по темам. В первую очередь в глаза мне бросился туалетный столик. Он был завален черными ворсистыми щетками, гладкими патрончиками помады и туши, а за раму зеркала было заткнуто столько фотографий, что использовать его по назначению едва ли было возможно. В верхнем углу торчала одна детская фотография ее с братьями (они и детьми были очень привлекательны, с этими темно-рыжими волосами и зелеными глазами, сидели втроем рядком, как матрешки, на бампере черного «мерседеса»), но на всех остальных были мы. Рен и Ричард, с черно-белым гримом на лицах, занятие по пантомиме на втором курсе. Александр на галерее, делает вид, что курит одну на двоих с Гомером. Мередит и Филиппа в открытых шортах и верхе от бикини, распростертые в мелкой воде у северного берега озера, будто упали с неба и приводнились. Джеймс, улыбающийся, но не в камеру, поднял одну руку, чтобы стеснительно оттолкнуть объектив, второй обнимает меня за шею. Я, не замечая, что меня фотографируют издали, смеюсь, в волосах застрял яркий осенний лист.
Я стоял и смотрел на печальный коллаж, сделанный Мередит, пока у меня в горле не начал сгущаться ком. Оглянувшись через плечо на нетронутое безличие остальной комнаты – гладкое ровное покрывало на кровати, голый дощатый пол, – я вдруг наконец осознал, насколько она одинока. Я не сумел (как всегда) найти слова, чтобы сказать об этом запоздалом понимании, поэтому промолчал.
Три дня мы с Мередит просто ленились – читали, болтали, не прикасаясь друг к другу, – а Калеб приходил и уходил, мое присутствие его не волновало, он редко бывал трезв, вечно говорил с кем-то по телефону. Как и сестра, он был так хорош собой, что это казалось почти несправедливым; их общие черты странным (хотя и не неприятным) образом у него выглядели нежными и женственными. Улыбался он быстрой улыбкой, но взгляд оставался безучастным, словно его мозг все время занимало что-то важное, далекое. Он пообещал – хотя нам было все равно – устроить сногсшибательную вечеринку в честь Нового года. Калеб, несмотря на все свои недостатки, был человеком слова.
К половине десятого 31 декабря квартира заполнилась народом в роскошных нарядах. Я не был знаком ни с кем, Мередит знала лишь несколько человек, Калеб – в лучшем случае четверть. К одиннадцати все напились, включая меня и Мередит, но, когда с кухонной столешницы начали нюхать кокаин, мы незаметно выскользнули, прихватив две бутылки Лоран-Перье.
На Таймс-сквер, как и в квартире, было полно народу, и Мередит ухватила меня под руку, чтобы ее не унесло толпой по тротуару. Мы хохотали, спотыкались и пили розовое шампанское из горла, пока его не конфисковал раздраженный полицейский. Снег падал нам на головы и плечи, как конфетти, запутывался в ресницах Мередит. Она сверкала в ночи, как драгоценный камень, – ярко и безупречно. Я так и сказал ей по пьяни, и в полночь мы поцеловались на углу на Манхэттене, одна из миллиона целующихся одновременно пар.
Мы бродили по городу, пока шампанское не выветрилось, а мы не начали замерзать, потом неуклюже потащились обратно в квартиру. Там было темно и тихо, последние гости улеглись в гостиной, то ли спали, то ли слишком упоролись и уже не могли двигаться. Мы прокрались в комнату Мередит, слой за слоем сняли все мокрое и сжались под одеялом на ее кровати. Поиски тепла медленно, но предсказуемо перешли в новые поцелуи, потом в постепенное раздевание, осторожные касания, а потом в конце концов в секс. После всего я ждал, что придет чувство вины, потребность просить у призрака Ричарда прощения. Но в кои-то веки, когда я думал, что открою глаза и увижу, как он стоит надо мной, он отказался показываться. Вместо этого тень на стене, которую я увидел, необъяснимо оказалась тенью Джеймса – которому нечего было делать в этой комнате и в моих мыслях в то мгновение. Меня обдало изнутри злостью, но прежде, чем она дошла до головы, Мередит пошевелилась, придвинулась ближе и разрушила иллюзию. Я выдохнул, с облегчением подумав, что она пробудила меня от какого-то беспокойного полусна. Кончиками пальцев я провел по верхушке ее плеча, по гладкому прогибу талии, меня успокаивали ее мягкость и женственность. Ее голова лежала у меня на груди, и я задумался, ощущает ли она преходящее спокойствие моей неустойчивой тревожной души.
Следующие три дня прошли примерно одинаково. К вечеру мы напивались так, что еще немного – и было бы слишком, терпели Калеба, потом вместе падали в постель. Днем мы гуляли по Нью-Йорку, тратили время и деньги Дарденнов в книжных магазинах, театрах и кафе, говорили о жизни после Деллакера, наконец-то осознав, что до нее осталось всего несколько месяцев. Наши головы занимало множество других мыслей.
– На весеннем спектакле будут агенты, – как-то днем сказала Мередит, когда мы шли из Стрэнда с пустыми руками, потому что уже были там раньше. – А потом будет показ в мае. Я еще даже не думала, что прочту. – Она ткнула меня локтем. – Нам надо сделать этюд вместе. Можем взять… Не знаю даже. Маргарет и Саффолка. – Она вскинула голову и небрежно спросила: – Ты бы стал носить мое сердце, как украшение в коробочке?
– Не знаю. А ты бы стала носить мою голову в корзине, если бы ее отрубили пираты?
Она взглянула на меня, как будто я спятил, но потом – к моему облегчению и радости – рассмеялась, и смех ее прозвучал буйно и прекрасно, будто раскрылась тигровая лилия. Когда ее веселье улеглось, она оглянулась на прохожих вокруг, ровным потоком двигавшихся к Юнион-сквер.
– Как странно будет, – сказала она уже серьезнее, – когда все здесь соберутся.