Часть 17 из 43 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Здесь он оборудовал все любовно и с толком, сам покупал и развешивал по стенам книжные полки, сам ездил по мебельным магазинам выбирать себе письменный стол, большой, двухтумбовый, чтобы в расположенных по обеим сторонам ящиках можно было аккуратно разложить все бумаги и документы и ничего не перепутать и не потерять. Он не любил дневной свет, поэтому для кабинета купил тяжелые темные шторы, которые постоянно были задернуты и света почти не пропускали, создавая в комнате приятный сумрак.
И сам долбил стену сбоку от письменного стола, встраивая туда небольшой сейф. Никогда он не хранил в нем ничего особенного, для секретных документов пользовался сейфом на работе, но ему важно было это ощущение уединенности, оторванности от всего мира, от близких, уверенность в том, что пожелай он что-то скрыть — и он сможет это сделать. Больше всего он не любил быть на виду, когда о тебе все знают. Это относилось не только к посторонним, но и в равной степени к его жене. Мысль о том, что кто-то знает о нем слишком много, была непереносима, и не потому, что ему есть что скрывать, а потому, что для него это было сродни ощущению обнаженности среди одетых людей. С раннего детства он рьяно отстаивал право на собственную тайну, ибо в переполненном бараке все жили в условиях вынужденной открытости. Если у кого-то был понос, об этом тут же узнавали все, потому что в сортир на улицу приходилось бегать мимо всех окон. В бараке ничего нельзя было скрыть, ни единого слова, ни самого незначительного поступка. Из своего детства он вынес ненависть к людям и патологическую скрытность.
Кабинет стал его настоящим домом, его убежищем, местом, где он обретал хоть какое-то подобие покоя.
Он включил настольную лампу, не зажигая верхнего света, открыл сейф, набрав шифр на передней панели, достал оттуда толстую папку и уселся за стол. Привычно перелистал, не читая, несколько первых страниц. Вот они, фотографии.
Снимки были черно-белыми, но и на них было хорошо видно то, что он хотел увидеть. Изрезанное огромным охотничьим ножом прекрасное тело Евгении Войтович, и кровь, кровь, кровь… Даже в смерти, даже в такой страшной смерти ее изумительное лицо продолжало оставаться красивым, совершенным, несущим в себе непознанную им тайну. «Я люблю своего мужа», — говорила она. Дурочка. Что есть любовь? Для чего ты его любила? Для того, чтобы в итоге быть уничтоженной и истерзанной рукой мясника?
После тех двух разговоров с ней по телефону он долго не мог успокоиться. Ему показалось, что он прикоснулся к чему-то непонятному, загадочному, но, как ни бился, постичь этого не мог. И тогда он впервые в жизни по-настоящему испугался. Может быть, с ним не все в порядке? Может быть, его эмоциональная холодность, которую он воспринимает как нечто совершенно нормальное, на самом деле — страшный дефект, порок, ущербность, какое-то уродство? Но это означало, что вся выстроенная им Я-концепция неверна, что он всю жизнь прожил неправильно, что над ним втайне смеются и жалеют его, как жалеют инвалидов и уродов.
Мысль эта оказалась настолько болезненной, что он даже удивился. И стал выстраивать вокруг своего Я защитную стену. Евгения Войтович — молоденькая глупая пустышка, наивно верящая в вычитанные в книжках слова и увиденные в кино образы. Нет никакой любви, нет ее, есть разные формы сосуществования людей, которые по тем или иным причинам терпят друг друга. Вот оно, последнее доказательство того, что любви не существует. Это доказательство у него в руках, он держит его, он смотрит на него, оно — реально. А любовь — миф.
Он перевернул страницу и начал вчитываться в сухие строчки:
«…Кожные покровы… опачканы влажной кровью. Труп на ощупь теплый. Трупное окоченение слабо выражено… Температура трупа в прямой кишке, измеренная палочным химическим термометром… При резком ударе рукояткой неврологического молоточка по обнаженной передней поверхности правого плеча в средней трети появилась „мышечная опухоль“… Вертикальная прямолинейная рана щелевидной формы длиной 3,8 см (при сведении краев)… Горизонтальная… длиной 3,6 см… Вертикальная… длиной 3,9 см… Горизонтальная… длиной 16,4 см…»
Он понимал, что не нужно бы держать это дома. Он хотел украсть уголовное дело вовсе не для этого. Ему нужна была предсмертная записка Войтовича. Следователь показать записку отказался, и ему стало от этого не по себе. Что в ней? Что написал этот кретин перед тем, как повеситься? Записку нужно во что бы то ни стало раздобыть, чтобы либо уничтожить ее, либо убедиться, что тревога напрасна. Записку он получил, в ней действительно было сказано многое, но понять это могли только те, кто знал про ЭТО. А таких было немного. Всем остальным записка должна была показаться бессвязным бредом человека, одолеваемого раскаянием после жестокого убийства горячо любимой жены. Мошенник Галактионов все провернул чисто, а следователь, сам того не ведая, еще и помог. Струсил и не пошел признаваться, что постоянно в нарушение всех инструкций оставляет открытыми и комнату, и сейф. Вместо этого, видно, устроил небольшой пожар у себя на столе, на него и дела списал. Молодец, трусишка зайка серенький, сметливый, не пропадешь.
Но вместе с запиской он получил и все, что было в деле. И эти протоколы. И эти фотографии. Он смотрел на них как завороженный. Вот оно, доказательство его правоты. Он — нормален, а все другие — безмозглые тупицы, болтуны с неразвитым интеллектом. И она… Отказала ему и думала, что он обидится. Дура. Не отказала бы — была бы сейчас жива. А то: любовь, любовь, мужа люблю. Чушь.
Холодный разум говорил ему, что уголовное дело нужно сжечь, как он сжег три других, и пепел спустить в унитаз. Но он не мог лишить себя своего доказательства. Оно нужно ему, в нем он черпает силу и уверенность в себе. Уверенность в том, что он — нормален настолько, насколько должен быть нормален гомо сапиенс. Он не урод. Просто остальные — недоразвитые и примитивные существа.
4
Директор Института профессор Альхименко услышал телефонный звонок уже из коридора. Он собрался уезжать в министерство и в первое мгновение решил не возвращаться и трубку не снимать. Сидящая в приемной секретарша Танечка ушла в туалет мыть посуду после утреннего чаепития директора Института с его приближенными, телефон на ее столе надрывался, Альхименко почему-то подумал, что ничего хорошего этот звонок не принесет. Сам не зная зачем, он вернулся и снял трубку.
Звонил майор Коротков, тот милиционер с Петровки, который восстанавливал материалы сгоревшего дела.
— Нам нужно очень коротко побеседовать с вами и некоторыми вашими коллегами и подписать протоколы. Вы не могли бы все вместе подъехать к нам на Петровку часам к пяти?
— Почему непременно вместе? — нахмурился Альхименко. — Я не уверен, что все, кто вам нужен, будут в это время свободны.
— Нужно постараться, Николай Николаевич. Видите ли, в деле был один документ, который мы никак не можем восстановить без вашей совместной помощи. Поэтому я прошу приехать вас, ученого секретаря Института, затем нам еще нужен заведующий лабораторией, где работал Войтович, его коллега Харламов и Геннадий Лысаков. Я, знаете ли, подумал, что если у кого-то из вас пятерых на ходу машина, так вам вполне удобно будет всем вместе и приехать, вы как раз в одну машину поместитесь. Я мог бы приглашать вас всех по отдельности, но у меня, честно признаться, просто не хватает на это времени. Вот выдался у меня сегодня свободный конец дня — я и кинулся вам скорее звонить.
— Хорошо, я записал, — внезапно смягчился Альхименко. — Гусев, Бороздин, Харламов, Лысаков и я. К пяти часам.
— Совершенно верно, — весело подтвердил Коротков. — Я пришлю кого-нибудь к пяти часам в бюро пропусков, чтобы вас встретили и проводили ко мне. Паспорта не забудьте.
Альхименко бросил взгляд на часы. Он уже опаздывал в министерство, и заходить к Гусеву и Бороздину не было времени. Решительно открыв стол своей секретарши, он взял листок чистой бумаги и размашисто написал лежащим здесь же красным карандашом: «Гусева, Бороздина, Лысакова, Харламова на 16.00 ко мне. Предупредите, чтобы на конец дня ничего не планировали».
5
Когда они, все пятеро, дружно вышли из машины и открыли дверь в помещение бюро пропусков, их уже ждала невзрачная худенькая блондиночка. Бороздин узнал ее, она приходила в Институт вместе с Коротковым.
— Здравствуйте, — приветливо поздоровалась она. — Я вас жду. Давайте ваши документы, сейчас вам оформят пропуска, и я вас провожу.
Через несколько минут они поднимались следом за блондиночкой по лестнице. Она привела их в просторный удобный кабинет с огромным рабочим столом и длинным примыкавшим к нему столом для совещаний. Во главе всего этого великолепия восседал Коротков, сияя майорскими звездами на погонах. Он легко, даже стремительно поднялся, приветствуя гостей, радушно улыбнулся, предлагая им присаживаться, а на девицу даже не посмотрел. Она молча примостилась в углу, в кресле, положила на колени большую плоскую папку и приготовилась что-то записывать.
— Как вам, вероятно, известно, — начал Коротков, когда все пятеро расселись, — Григорий Войтович после убийства своей жены Евгении был задержан и помещен в изолятор временного содержания. Через три дня его отпустили домой в соответствии с разрешением прокурора. И следователь, и прокурор утверждают, что от вашего Института поступило ходатайство о временном, я подчеркиваю, временном освобождении Войтовича из-под стражи для того, чтобы дать ему возможность закончить один важный и сверхсекретный проект. Я не спрашиваю, что это был за проект, это не мое дело и вообще не имеет ни малейшего значения. Но, к своему удивлению, я не обнаружил в секретариате вашего Института никаких следов ходатайства. Поэтому я пригласил сюда руководство Института, а также людей, близко знавших Войтовича, которые могли бы выступить инициаторами подобного ходатайства просто из сочувствия к нему. Повторяю, я не собираюсь обсуждать сейчас вопрос о том, плохо или хорошо поступили те, кто постарались вытащить Войтовича из камеры. Они действовали так, как считали нужным, а то, что результат получится столь ужасным, предвидеть не могли. Меня интересует другое. Если из Института ушла официальная бумага, подписанная должностным лицом, то копия ее должна быть в секретариате. Почему ее нет?
Над длинным столом для совещаний повисло недоуменное молчание.
— Я впервые об этом слышу, — наконец сказал директор Института Альхименко. — Я как раз все время думал о том, как же так получилось, что человек совершил такое зверское убийство, а его через три дня выпустили на свободу. Вячеслав Егорович, может быть, вы что-то знаете?
— Ничего, — развел руками ученый секретарь Института Гусев.
— А вы, Павел Николаевич? — обратился Коротков к Бороздину, в лаборатории которого работал Войтович.
— Тоже впервые слышу, — откликнулся тот. — Может быть, следователь что-нибудь напутал? Я никаких бумаг не подписывал, это совершенно точно.
— Вы, Геннадий Иванович?
— Нет, ничего не знаю, — покачал головой Лысаков.
— Валерий Иосифович?
— Не знаю, — ответил Харламов.
Настя внимательно разглядывала из своего уголка пятерых сотрудников Института, между сорока пятью и пятьюдесятью годами, без особых примет, без особенностей речи. Какие они разные, думала она, какие непохожие друг на друга, но если описывать их словами, то получается про всех одно и то же. Даже костюмы у всех серые. У Альхименко — темно-серая тройка в тоненькую голубую полосочку, у Харламова — тоже темно-серый, но пара и без полосочек, у Гусева — светло-серый… Прически, правда, почти одинаковые, все они — начинающие лысеть мужчины, кто-то больше, кто-то меньше. А выражение лиц у всех разное. У Гусева — обеспокоенное. У Альхименко — раздраженное. У Лысакова — холодно-отстраненное, словно его все это не касается. У Бороздина на лице написан живейший интерес к происходящему. А Харламов, похоже, просто в панике. Чего ему паниковать-то, интересно? Рыльце в пушку, что ли?
Он спокойно сидел за длинным столом для совещаний, постукивал пальцами по полированной поверхности и смотрел на широкоплечего улыбчивого майора. Но внутри у него все оборвалось.
«Не было в деле никакого ходатайства. С чего этот майор Коротков взял, что оно было? Не было его. Кто-то врет, кто-то их путает, а мне это потом боком выйдет. Галактионов? Спер ходатайство из дела? Зачем? Да нет, глупость это, никакого ходатайства Институт не посылал, я же не мог об этом не знать, это совершенно исключено. Вот и Коротков говорит, что в секретариате копии нет. Значит, и первого экземпляра не было. Тогда что же? Следователь врет? Выпустил Войтовича, а потом придумал легенду про ходатайство, которое сгорело в пожаре? Может быть. Но зачем? Зачем он выпустил Гришу? За взятку? От кого? Кто ему заплатил? Неужели… Мерханов? Я сразу ему сказал, как только Гришу задержали, что работа может приостановиться. Мерханов мог нажать на свои рычаги, у него связи остались до сих пор мощнейшие. Или просто купил следователя и прокурора, дал им такие деньги, какие им и не снились, такие, от которых не отказываются, если хотят остаться в живых. Отсюда и легенда про ходатайство. Но если это так, если Гришу выпустили, потому что Мерханов постарался, так какого же хрена этот горный орел мне ни словом не обмолвился? Ниже своего достоинства считает меня информировать? Кто я для него? Холоп, мастеровой, ремесленник, к тому же неверный. Ничего, стерплю, ради того, чтобы жить так, как я хочу, можно стерпеть. Глупость, сделанная дураком, не может обидеть и оскорбить. Оскорбить может только поступок достойного противника».
— Может быть, кто-то из вас обращался в Министерство науки по своим каналам, чтобы попытаться помочь Войтовичу? Может быть, у кого-то из вас есть знакомые в Генеральной прокуратуре и вы обращались к ним? Может быть, в Министерство внутренних дел? — продолжал задавать вопросы Коротков, и на каждый из них получал пять одинаковых ответов: «Нет, не обращался, не знаю».
— Поймите, — увещевал он, — я не преследую цель доказать, что Войтовича выпустили незаконно, мне это совершенно безразлично, я такими вопросами не занимаюсь. Мне поручено восстановить материалы сгоревшего дела, а законность и обоснованность этих материалов меня совершенно не интересует. Но если Войтовича выпустили, должно же быть для этого какое-то основание. Постарайтесь, пожалуйста, припомнить, может быть, вы обсуждали арест Войтовича с какими-нибудь руководителями или работниками правоохранительных органов…
Дверь кабинета распахнулась, на пороге возник неуклюжий паренек в плохо сидящей на слишком толстом теле форме.
— Извините, — как-то по-домашнему сказал он. — Там Каменскую к телефону просят.
— Пусть перезвонят сюда, — коротко сказал Коротков, бросив на смешного милиционера уничтожающий взгляд.
Через минуту на рабочем столе зазвонил телефон. Майор снял трубку и передал ее подбежавшей блондиночке, которая все время сидела в уголке и не проронила ни слова.
— Алло? Да, Надюша. Сейчас, минутку…
Она прикрыла микрофон рукой и обратилась к майору:
— Юрий Викторович, когда я могу быть свободна?
— Мы уже заканчиваем. Минут через пятнадцать, я думаю, — ответил он.
— Надюша, ты успеешь за двадцать минут до меня доехать? Нет, не надо, не покупай, я по дороге к ним домой одно место знаю, там дешевле. Ага. Через двадцать минут. Договорились.
Через двадцать минут они вышли из здания ГУВД вместе с блондинкой Каменской. Прямо перед ними стояла нежно-голубая машина, а возле нее, небрежно опираясь на капот и держа в руках роскошные розы, стояла яркая эффектная брюнетка в распахнутой коллекционной шубе до пят, под которой было надето шелковое короткое платье, оставляющее открытыми потрясающие ноги. Призывно улыбаясь, она медленно обвела глазами пятерых мужчин, перевела взгляд на подругу и помахала ей рукой. Хлопнули дверцы. Девушки уехали.
— Ну что? — с робкой надеждой спросила Настя, когда машина немного отъехала от здания ГУВД.
— Ничего, — вздохнула Шитова, переключая скорость. — Я его опять не узнала. Ваш товарищ Доценко очень надеялся, что я смогу узнать его «живьем», по повороту головы, взгляду, мимике, в общем, по тем приметам, которые на фотографии редко фиксируются. Знаете, ваш Миша — очень славный. Мне так хочется ему помочь и так жалко его разочаровывать. Прямо хоть ври, что узнала, — рассмеялась она.
— Боже упаси, — всплеснула руками Настя. — Не вздумайте. Спасибо вам, Надежда Андреевна. Извините, что пришлось побеспокоить. Выбросьте меня где-нибудь у метро.
Пятеро мужчин тоже сели в машину. Это была принадлежащая Вячеславу Егоровичу Гусеву бежевая «Волга».
— Чудеса какие-то с этим ходатайством, — произнес Бороздин, умещая на коленях объемистый портфель.
— И не говорите, Павел Николаевич, — подхватил Гусев. — Но вообще-то это всем нам упрек. Нам ведь и в голову не пришло как-то заступиться за Войтовича, попытаться помочь ему. Сразу налепили на него клеймо убийцы и забыли, словно он не проработал с нами больше десяти лет.