Часть 28 из 43 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сейчас он сидел в своей машине и ждал, когда убийцы выйдут из дома и уедут. После этого он поднимется в квартиру Каменской, ключи от которой у него уже были, и посмотрит, чего они там наворочали. Поправит, если что не так.
— Опять машину здесь поставили! — раздался истеричный старушечий голос. — Единственное место, где еще можно пройти, чтобы не утонуть, а они опять поставили машину. Безобразие, ну сколько можно говорить…
Вадим посмотрел в сторону, откуда раздавался голос, и увидел тучную, опирающуюся на палку старуху, которая пыталась подойти к дому со стороны специальной выгородки для парковки автомобилей, в быту называемой просто «карманом». Выгородка была спланирована не очень удачно, потому что находилась прямо напротив трамвайной остановки, и выходящие из вагона люди, желающие попасть в подъезд дома, должны были либо обходить грязный газон, делая довольно внушительную петлю, либо протискиваться мимо плотно стоящих автомобилей, рискуя испачкать пальто и плащи. Окружавший выгородку газон был похож на черное мутное болото, и идти прямиком через него мог позволить себе только камикадзе с безупречным зрением и непромокаемой обувью. И только в одном месте какая-то добрая душа бросила длинные доски, по которым можно было в относительной безопасности пересечь грязное место, чтобы не делать огромный крюк вокруг газона. Наемники ухитрились поставить свой «Сааб» как раз на эти доски…
— Прямо хоть милицию вызывай! — продолжала возмущаться старуха. Ей действительно было трудно ходить, и обход вокруг газона превращался для нее в проблему.
— Правильно, — поддержали ее две другие старушенции, сидящие на лавочке возле дома. — Ездят и ездят, бросают свои машины, где им удобно, а о людях и не думают. Им что, они молодые, здоровые, а на нас, на стариков-то, им наплевать. Понаехали тут с периферии, всю Москву заполонили, пройти негде, чтобы ихнюю рожу не увидеть…
Взаимный обмен мнениями быстро перешел на правительство Москвы, потом на Государственную Думу и лично президента. Старушки оказались единомышленницами и еще какое-то время оживленно беседовали, выкрикивая нелицеприятные оценки деятельности органов власти и управления достаточно громко, чтобы их могла слышать тучная приятельница, отправившаяся в трудное путешествие вокруг газона. Позабавившая Вадима ситуация закончилась совершенно неожиданно.
— Нет, Вера Исааковна, я все-таки позвоню в милицию, пусть они водителя оштрафуют. Смотрите, и номера не московские, я же говорю, все неприятности у нас от приезжих. Сейчас я номер запишу…
Старуха вытащила из сумки клочок бумаги и карандаш и записала номер машины. И тем самым спасла жизнь своей соседке Насте Каменской.
Через некоторое время наемники вышли из подъезда, сели в «Сааб» и уехали. Было 16.30.
Еще через несколько минут Вадим поднялся на девятый этаж, где жила Анастасия, цепким взглядом обшарил дверь ее квартиры и заметил в самом низу аккуратный надрез черной дерматиновой обивки. Он присел на корточки и осмотрел подозрительное место. Потом слегка прикоснулся пальцами — так и есть, надрез сверху покрыт прозрачной клейкой лентой, чтобы вылезающая из-под дерматина набивка не бросалась в глаза и не привлекала внимания. Вытащив из кармана небольшой кожаный футляр с инструментами, Вадим принялся за работу, и через минуту у него на ладони лежало ставшее совершенно безобидным маленькое взрывное устройство, которое должно было сработать, когда Каменская будет открывать дверь своей квартиры. Тонкая проволока соединяла дверь с деревянным порогом. При открывании двери проволочка разрывается и происходит процесс, аналогичный вырыванию чеки из гранаты-«лимонки». Дверь вместе с хозяйкой разнесет в клочья.
Бойцов перевел дыхание и спрятал опасную игрушку в карман. Все бы ничего, если бы не настырная старуха, записавшая номер машины, на которой приезжали убийцы. Околоподъездные старушки — первые, кого всегда опрашивают работники милиции, когда в доме что-то происходит, будь то квартирная кража или убийство. Если бы не это, уже сегодня можно было бы покончить с Каменской, и завтра возобновилась бы работа над прибором, который так нужен Супруну.
Он вернулся к себе и снова позвонил Каменской на работу. Она снова была на месте. Часы показывали 17.42.
3
Огромный зал Совета в Институте был заполнен людьми едва наполовину. Защита диссертации давно уже перестала вызывать интерес научной общественности. Кроме членов Совета, на заседания приходили только те, чьи вопросы решались на этих заседаниях, а также «болельщики» соискателей ученых степеней: их коллеги, друзья и родственники (если, конечно, тематика была открытой, а не засекреченной).
Сами члены Ученого совета вели себя как на приеме, мирно беседовали, объединившись в группки по два-три человека, обменивались впечатлениями с теми, с кем давно не виделись, вставали и пересаживались с места на место, выходили из зала и снова возвращались. Беднягу диссертанта не слушал никто, он что-то бубнил себе под нос, даже не пытаясь перекрыть голосом царящий в зале ровный гул. Когда дело дошло до официальных оппонентов, гул несколько поутих: оппоненты были людьми уважаемыми, и хотя слушать их никто не собирался, но вежливость проявить следовало.
— Слово предоставляется официальному оппоненту, доктору технических наук, профессору Лозовскому, — торжественно провозгласил председатель Совета Альхименко, делая строгое лицо и бросая на членов Совета уничтожающий взгляд. — Пожалуйста, прошу вас, Михаил Соломонович.
— Уважаемые коллеги! — начал Лозовский, взгромоздившись на трибуну и обняв ее, словно кто-то пытался ее отобрать. — Перед нами плод многолетнего упорного труда, который сам по себе заслуживает всяческого уважения. Я имею в виду, разумеется, труд, а не плод. Наш диссертант Валерий Иосифович Харламов представил нам несомненно интересную работу, которая вполне ясно дает нам ответ на главный вопрос: может ли соискатель ученой степени проводить самостоятельную научную работу, есть ли у него для этого достаточный потенциал. Ведь смысл написания кандидатской диссертации состоит именно в этом, если память мне не изменяет и я правильно понимаю требования Высшей аттестационной комиссии.
Произнеся эту тираду, Лозовский умолк и повернул голову в сторону Вячеслава Егоровича Гусева, который как Ученый секретарь должен знать все правила и требования ВАК. Вячеслав Егорович выразительно кивнул, стараясь не рассмеяться. Сцена эта разыгрывалась каждый раз, когда Лозовский оппонировал на защите. Он был единственным ученым, который утверждал, что при защите диссертации обсуждается не суть написанного, а уровень и качество. «Если бы мы обсуждали суть, Эйнштейн никогда бы не защитился в нашем Совете, потому что мы все в один голос сказали бы, что он не прав. Диссертанту и не нужно, чтобы мы все дружно считали его правым, потому что, если мы будем присваивать ученые степени только тем, с чьей позицией мы согласны, наука не сможет развиваться. Не появится ни одной новой научной школы. Никто не сможет сказать новое слово в науке, ибо новое — это опровержение старого. Мы во время защиты диссертации должны ответить только на один вопрос: достаточна ли научная культура соискателя, добросовестен ли он при анализе результатов своих экспериментов, логичен ли в своих рассуждениях, может ли придумать что-то оригинальное. А если совсем просто, то мы на защите должны решить, есть у него мозги в голове или нет. Вот и все. И я в своем выступлении в качестве официального оппонента буду говорить только об этом. Если вам это не нравится, не приглашайте меня оппонировать», — категорично заявлял профессор Лозовский.
Такая позиция импонировала диссертантам, и они всегда просили назначить Лозовского первым оппонентом. Но было несколько случаев, и о них тоже очень хорошо помнили, когда упрямый профессор, прочтя вполне грамотную и добротную диссертацию, говорил на защите:
— Я не могу опровергнуть ни одного слова из этой диссертации. В ней все правильно. Все, от первой заглавной буквы и до последней точки. И мне от этого скучно. Эта диссертация — хорошая курсовая работа студента, но не более того. Работы мысли я здесь не вижу. Вкуса к эксперименту я здесь не чувствую. Мое мнение таково: соискатель не готов для самостоятельной научной деятельности, степень кандидата наук ему присваивать еще рано.
Некоторые приходили послушать Лозовского, как ходят в цирк. Узнавали, на какой защите, первой или второй по счету, он оппонирует, приходили в зал Совета и уходили, когда Михаил Соломонович спускался с трибуны.
— Я питаю глубокое уважение к научному руководителю нашего соискателя, профессору Бороздину, — продолжал вещать Лозовский. — И поскольку я хорошо знаю научный стиль Павла Николаевича, я особенно внимательно вчитывался в текст представленной диссертации, стараясь увидеть влияние научного руководителя и, вполне возможно, отсутствие научной самостоятельности Валерия Иосифовича Харламова. Но нет! — При этих словах Лозовский воздел вверх искривленный подагрой указательный палец. — Я не увидел в этой работе ни малейшего следа присутствия Павла Николаевича. Складывается впечатление, что профессор Бороздин просто ограбил наше государство, получая деньги за научное руководство человеком, который, являясь вполне зрелым ученым мужем, в таком руководстве вовсе не нуждался.
Зал оживился. Все понимали, что Михаил Соломонович шутит и что на самом деле его слова содержат в себе высшую похвалу диссертанту. Но однажды такое уже было… А кончилось тем, что ученый, считавшийся научным руководителем диссертанта, был лишен профессорского звания, ибо после точно такого же выступления Лозовского вскрылось, что он вообще не осуществлял научного руководства ни одним соискателем, потому что давным-давно отстал от науки и уже много лет перестал в ней что-либо понимать. Получаемые от аспирантов и соискателей главы и параграфы он передавал своему сыну, талантливому молодому физику, который делал постраничные замечания и объяснял папочке суть своих вопросов. Потом папочка с умным видом пересказывал все это своим подопечным. Ему очень хотелось сохранить имя в науке, ему очень нравилось быть профессором, и он тщательно оберегал свою тайну, которая состояла в том, что быть профессором он давно перестал. Скандал тогда был громкий, и с тех пор в зал Совета стали ходить «на Лозовского», как в былые времена люди ходили в цирк смотреть на акробатов, работающих без страховки, ходили каждый день, ходили в надежде, что вот сегодня-то наконец что-нибудь случится.
— Я надеюсь, что в своем выступлении научный руководитель диссертанта пояснит нам, кем же он руководил все эти годы и в чем это руководство состояло, — балагурил Лозовский.
— Непременно, Михаил Соломонович, — подал со своего места голос Бороздин.
Члены Совета начали хихикать. Они поняли, что старика Лозовского перед самым Советом кто-то угостил рюмочкой-другой коньяку.
Дверь в зал осторожно приоткрылась, вошел Лысаков и, стараясь не привлекать к себе внимания, сел на ближайшее свободное место рядом с Инной Литвиновой.
— Ну, что здесь происходит? — шепотом поинтересовался он.
— Лозовский выдуривается, как всегда, — так же шепотом ответила Инна Федоровна. — А ты чего пришел? Нашего Соломоныча послушать?
— Ну да. Жалко, опоздал, немного время не рассчитал. Как Харламов? Нервничает?
— Еще бы. Посмотри, вон он сидит, белый как мел.
— А чего он так распсиховался? Отзыв плохой получил?
— Вроде нет. Гусев как-то вскользь сказал, что отзывы на автореферат все положительные, а в ведущую организацию Валерий сам ездил, чтобы с почтой не связываться.
— Так чего же он так нервничает? Я понимаю, был бы зеленый аспирант, которому вся эта бодяга в новинку. А Харламов уж на стольких защитах в своей жизни побывал, что весь сценарий должен наизусть знать.
— Да ну тебя, Гена, — рассердилась Литвинова. — Тебе хорошо говорить со стороны-то. А ты себя вспомни, как ты кандидатскую защищал. Тоже небось весь потный был от страха.
— Ну, сравнила! — шепотом засмеялся Лысаков. — Мне тогда двадцать шесть было, я вообще всего боялся, а при виде Соломоныча в обморок падал, я же по его учебникам в институте учился, он для меня был как монумент в честь биофизики, а тут — вот он, пожалуйста, живой и теплый, собственной персоной. А Харламову, между прочим, на двадцать лет больше, чем мне тогда было. Так что с него и спрос другой.
Лозовский завершил выступление и медленно сошел с трибуны. Начал выступать второй официальный оппонент. Геннадий Иванович посмотрел на часы.
— У меня часы стоят, что ли? — нахмурясь, пробормотал он, вглядываясь в циферблат. — Который час?
— Без четверти четыре, — ответила Литвинова.
— А на моих десять минут четвертого. То-то я смотрю, на Лозовского опоздал, а вроде правильно все рассчитывал. Слушай, ты не знаешь, Соломоныч на второй защите будет оппонировать?
— Обязательно. Там очень спорная диссертация, сам научный руководитель на диссертанта бочку катит, мол, не слушается и делает все по-своему, поэтому он, руководитель, за научную сторону вопроса ответственности не несет. А Лозовский это обожает. Будет то еще представление. Как бы не передрались. На вторую защиту весь Институт соберется.
— Отлично! — потер руки Лысаков. — В таком случае у меня предложение. Пойдем сейчас ко мне, я тебе кое-что покажу из последних результатов, быстренько обсудим, заодно чайку выпьем, а на вторую защиту вернемся сюда. Идет?
— Ты что, Гена? Ты в своем уме? Я же пришла Валерию моральную поддержку оказать. Как же я уйду и брошу его? Нет, я не могу. Смотри, кроме меня, здесь никого из нашей лаборатории нет, ему ведь обидно.
— Как нет? А Бороздин?
— Он не в счет. Он научный руководитель и член Совета. Представляешь, Харламов посмотрит в зал, а там пусто, и не улыбнется никто для придания бодрости. А самый страшный момент, когда члены Совета голосовать пойдут. Я хорошо помню этот ужас. Стоишь в коридоре один-одинешенек и думаешь, что вон за той дверью твоя судьба решается, там в комнате собрались ученые мужи, которым до тебя нет ровно никакого дела, которые тебя в упор не видят и знать не хотят. Им гораздо интереснее покурить, попить чаю, потрепаться друг с другом, позвонить по телефону. Ведь бюллетень заполнить и в ящик бросить — полминуты. А они полчаса возятся, потому что им обратно в зал идти неохота, разбредаются по всему Институту, заходят к приятелям, решают какие-то свои проблемы. И все это время ты стоишь в коридоре между залом и комнатой для голосования и умираешь. И никому ты не нужен. И диссертация твоя, бессонными ночами вымученная, тоже никому не нужна. Нельзя, чтобы в такую минуту рядом с Валерием никого не было. По себе помню, как это тяжело.
— А ты одна была, что ли?
— Одна. Такое пережила за эти полчаса — врагу не пожелаешь. Мне ведь тридцать шесть было, когда я защищалась, а это совсем другое дело, чем когда тебе двадцать шесть.
— Да почему же, интересно?
— Да потому, что чем ты старше, тем большим тебе приходится жертвовать, чтобы написать эту проклятую диссертацию. Когда ты пишешь ее в аспирантуре, начинаешь, как ты, в двадцать три года и заканчиваешь в двадцать шесть, ты ничего не потерял, даже если защитился неудачно или не защитился вообще. У тебя как было все впереди, так впереди и осталось. А когда ты занимаешься диссертацией не в аспирантуре, а без отрыва от основной работы, и пишешь ее не три года, а десять лет, и эти десять лет приходятся на возраст от тридцати до сорока или даже позже, тебе приходится слишком часто выбирать, чему отдавать предпочтение. Науке или семье. Науке или ребенку. Науке или здоровью. Науке или престарелым родителям. Тебя кругом давит моральный долг по отношению к кому-то или по отношению к самому себе. И ты делаешь свой выбор, наживая при этом седые волосы и оставляя рубцы на совести. Так вот, Геночка, когда ты стоишь в коридоре и ждешь результатов голосования, ты думаешь только об одном. Ты вспоминаешь все жертвы, которые принес на алтарь своей, прости меня, гребаной диссертации, и думаешь о том, не напрасны ли они были и стоила ли диссертация всех этих жертв. И ты понимаешь, что если сейчас члены Совета соберутся в зале и председатель счетной комиссии объявит, что черных шаров тебе кинули больше, чем нужно, то окажется, что все эти жертвы были напрасными. Ты вспомнишь женщину, может быть, самую лучшую в твоей жизни, от любви которой ты отказался. Ты вспомнишь, как тяжело болели твои родители, а тебя не было рядом с ними. Ты много чего вспомнишь. И, узнав, что тебя провалили на защите, ты поймешь, что жил неправильно, что поставил не на ту лошадку и в итоге все проиграл, принеся слишком много жертв.
— Все, все, все, сдаюсь, — поднял руки Лысаков. — Ты убедила меня в том, что я чудовищный эгоист. В знак солидарности я буду сидеть с тобой до конца, а потом буду оказывать моральную поддержку Валерию Иосифовичу, когда он будет страдать в коридоре. Только ты мне скажи, когда мы с тобой наконец делом займемся, а? Работа стоит, и за нас ее никто не сделает.
— Гена, честное слово, завтра прямо с утра и займемся. Между прочим, ты докторскую думаешь завершать или совсем ее забросил?
— Инка, отвяжись. Мне уже Бороздин плешь проел с этой докторской, теперь еще ты начинаешь.
— Ладно, не буду. Давай послушаем, сейчас Бороздин будет Лозовскому отвечать.
Лысаков и Литвинова умолкли, глядя, как профессор Бороздин неторопливым шагом идет к трибуне.
4
Он смотрел на сияющего, довольного собой Лозовского и чувствовал, как в нем закипает ненависть. Старый паяц. Шут гороховый. Выживший из ума маразматик с отвратительным скрипучим голосом и реденькими седыми волосиками. О, как он ненавидел всех сидящих в этом зале, как они раздражали его своей глупостью, примитивностью, болтливостью. Скорее бы все разрешилось, они бы довели прибор и получили за него деньги. И никогда больше не видеть эти мерзкие рожи, не слышать эти голоса, важно произносящие всякую чушь.
В первый раз у Мерханова что-то не получилось. Интересно, получится ли сегодня? На сегодняшний день он дал ему время с трех до семи часов вечера. Можно было бы дать и побольше, если бы знать заранее, что Лозовский будет в таком боевом настроении. Обычно защита кандидатской диссертации длится час с четвертью, максимум — полтора часа, и это вместе с голосованием и объявлением результатов. А сегодня защита длится уже час двадцать, и еще голосовать не ходили.
Каменская вроде поутихла. После похода к Томилину в Институте ни разу не появилась, да и Коротков забегает лишь от случая к случаю. Конечно, тогда момент был острый: откуда-то взялась карта с четко очерченной зоной действия антенны. И будь девица позубастее, она бы вцепилась в эту карту и догрызла вопрос до победного конца, то есть до антенны и до прибора. А она отступилась. Так что вполне может оказаться, что никакие радикальные меры и не нужны, и можно спокойно продолжать работу над прибором. Конечно, без Каменской было бы спокойнее. Так или иначе, нужно выждать еще недельку. Если за эту неделю Мерханов ее уберет — туда ей и дорога. А если не успеет, все равно можно будет продолжать работу.
Инна что-то нервничает в последнее время. Когда он сказал ей, что работу придется приостановить, она была в панике, говорила, что очень рассчитывала на деньги, которые он ей обещал за работу над прибором. Зачем ей деньги, этой старой деве? Посмотреть, как она выглядит и как одевается, можно подумать, что она живет на подаяние. У нее даже от скудной зарплаты наверняка деньги остаются. Может, она подпольная миллионерша, как Корейко? Копит деньги и складывает их в чемодан. Да на что они ей? Живет одна, квартира есть, что еще ей нужно? Господи, если бы он мог жить один и никого не видеть! Одиночество — вот высшее счастье. Выше этого только смерть.
5