Часть 2 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что не похоже?
– Не похожа. Она на него не похожа.
– Совершенно. Но ты вспомни, какие разные у них были матери. А от бедняжки мистера Квейна, скорее всего, и здесь было мало проку.
Сент-Квентин повторил:
– «Итак, я у них, в Лондоне». Вот что самое невероятное.
– Что она у нас?
– И другого выхода не было?
– Нет, ведь нам отписали ее в завещании – точнее, в предсмертной просьбе, которая не имеет никакой законной силы и поэтому еще хуже. Умерев, мистер Квейн впервые заставил всех с собой считаться – по крайней мере, впервые после Ирэн. Томас очень серьезно отнесся к письму отца, оно даже меня усовестило.
– Право же, мне кажется, подобные воззвания к добрым чувствам до добра не доводят. Рано или поздно вы все равно бы об этом пожалели. Ты и вправду думала, что девочке будет у вас хорошо?
– Если бы мистер Квейн мог оставить нам что-то еще, кроме Порции, вся эта история не была бы такой щекотливой. Но, когда он умер, его деньги, разумеется, отошли Ирэн, а потом, после ее смерти, достались Порции – какая-нибудь пара сотен в год. Но с таким наследством никаких условий он нам ставить не мог: просто попросил нас приютить его дочь, донельзя, как нам показалось, жалобным голосом… когда он уже вот так взял и умер, когда мы получили письмо. Кстати, это ведь мать Томаса была богатой – бедняжка мистер Квейн, по-моему, получал какие-то крохи, и когда мать Томаса умерла, ее деньги достались нам. Она умерла лет пять тому назад, это ты, верно, и сам помнишь. Странно, конечно, но мне кажется, что это ее смерть – на расстоянии – и добила мистера Квейна, впрочем, осмелюсь предположить, жизнь с Ирэн тоже сыграла свою роль. Они с Ирэн и Порцией, постепенно впадая в минор, таскались туда-сюда по холодной стороне Ривьеры, пока он не простудился и не умер в больнице. За несколько дней до смерти он надиктовал Ирэн письмо для нас, насчет Порции, но Ирэн, презирая нас – и, надо сказать, не без оснований, – убрала его в шкатулку с перчатками, где его нашли только после ее смерти. Конечно, он и диктовал его на случай, если с ней вдруг что-то случится: конечно же, он не хотел, чтобы мы отбирали у кошки котенка. Но, по-моему, он предвидел, что Ирэн сама не сумеет долго справляться с жизнью, и оказался прав. Когда Ирэн умерла в Швейцарии, ее сестра нашла это письмо и отправила нам.
– Надо же, сколько смертей в семье Томаса!
– Ну, когда умерла Ирэн, мы вздохнули с облегчением, но потом получили письмо и поняли, чем ее смерть для нас обернется. Боже, какая это была ужасная женщина!
– А что Томас? Стыдился мачехи?
– Понимаешь, Ирэн любой бы стыдился. Но мы старались закрывать на это глаза – ради отца Томаса. Он, бедненький, чувствовал себя таким виноватым, что с ним просто следовало обходиться нежнее обычного. Хотя виделись мы редко: он очень скучал по Томасу, но, кажется, именно поэтому считал, что не имеет права видеться с ним чаще. Однажды мы с ним обедали в Фолкстоне, и он что-то такое сказал – мол, не хочет бросать тень на нашу жизнь. Боюсь, если бы мы дали ему понять, что нам это все неважно, то упали бы в его глазах. Когда мы с ним встречались – признаюсь, это и было-то всего раза два или три, – он вел себя совсем не как отец Томаса, а как старинный друг семьи, позабытый и потасканный, который не знает, стоило ли ему вообще приходить. Он изобрел себе такое наказание – не видеться с нами, и это стало его второй натурой, думаю, под конец он уже и сам не хотел нас видеть. Ну а мы решили, что он, наверное, по-своему счастлив. Мы и не знали, пока не получили письмо, что у него все эти годы, проведенные за границей, сердце разрывалось из-за того, чего была лишена Порция – то есть, по его мнению, была лишена. Ему казалось, писал он, что, будучи его дочерью – тем более, если учесть обстоятельства, при которых она ею стала, – Порция выросла, не зная не только родины, но и нормальной, веселой семейной жизни. И он попросил нас подарить ей год такой жизни.
Анна замолчала, покосилась на Сент-Квентина.
– Как видишь, он нас несколько идеализировал, – сказала она.
– А много было бы толку от одного года – будь вы даже очень нормальными?
– Я уверена, в глубине души он надеялся, что мы оставим ее у себя, ну или хотя бы выдадим замуж. Если же из этого ничего не выйдет, она уедет жить за границу, к какой-то тетке, сестре Ирэн. Он просил о годе, и нам с Томасом пока не очень хочется думать, что будет потом. Знаешь, бывают годы, а бывают годы – иногда они удивительно долго тянутся.
– По-твоему, этот год из таких?
– Ну, со вчерашнего дня мне именно так и кажется. Но, разумеется, Томасу я этого сказать не могу… Да, знаю, знаю, мы уже почти у двери, вон она. Но неужели нам и правда пора домой?
– Ну, это уж тебе решать. Но когда-нибудь да придется. Сейчас без пяти минут четыре: хочешь, перейдем через вон тот мост и еще раз прогуляемся вокруг озера?.. Но, сказать по правде, Анна, уже заметно холодает… А потом, может быть, все-таки выпьем чаю? Или мысль о чае, которого мне, кстати, ужасно хочется, тебе претит, потому что мы будем пить его не одни?
– Может быть, Лилиан позвала ее на чай к себе.
– Лилиан?
– А, Лилиан – это ее подруга. Но она так редко к ней ходит, – с отчаянием сказала Анна.
– Право же, Анна, послушай – нельзя так расстраиваться.
– Легко тебе говорить, ты ведь не читал всего, что она написала. И еще, знаешь, тебе вечно кажется, будто чужую жизнь можно легко объяснить. Но, боюсь, эту – нельзя, вот правда.
Возле железного моста с парапетом в косую решетку стояли три тополя, как три замороженных метелки. Сент-Квентин остановился на мосту – затянув шарф и поплотнее укутавшись в пальто, он с тоской поглядел на окно гостиной Анны: было видно, как весело переливается огонь в камине.
– Кажется, тут и вправду все очень непросто, – сказал он и пошел дальше решительным шагом смирившегося со своей участью человека.
За мостом тропинка уходила в гору, вглубь Риджентс-парка, в пустое, холодное, глиняное молчание под темнеющим небом. Сент-Квентину, которому сегодня было не до природы, стоило большого труда оставить позади уютную гостиную, тем более такую уютную, как у Анны.
– Да какое там непросто, – сказала Анна. – Глупо, с самого начала. Кругом сомнительная история, ни на грош приличия. Мистер Квейн был по-прежнему очень привязан к своей первой жене, матери Томаса, и не выказывал ни малейшего желания разводиться, ни при каких условиях. И до Ирэн, и при ней он у первой миссис Квейн из рук ел. Она была из таких, знаешь, неумолимо приятных женщин, от чьей приятности никак нельзя увернуться. Такая понимающая, что ее понимание застревало у тебя в зубах. Пока они жили вместе, он чувствовал себя просто превосходно – у него не было другого выхода. Когда он отошел от дел, они перебрались в Дорсет, в прелестнейший домик, который она купила, чтобы ему было куда отойти от дел. И вот, когда они уже прожили несколько лет в Дорсете, бедняжка мистер Квейн начал поглядывать по сторонам. Они поженились совсем юными – хотя Томас, отчего-то, появился у них далеко не сразу, – и у мистера Квейна совершенно не было времени натворить глупостей. И еще, мне кажется, она попросту внушила ему, что он гораздо серьезнее, чем считал он сам. С другой стороны, она верила, что в глубине души все мужчины – большие мальчишки, и изо всех сил не давала ему повзрослеть. Оказалось, тут есть свои недостатки. На фотографиях, сделанных как раз перед тем, как грянул гром, он выглядит полнейшим, наивнейшим старым дурнем. Солидным, глупым, глубоко добродетельным. Он выглядит так, словно бы и сам рад оскандалиться. Но она ни за что бы не позволила ему оскандалиться и, считай, отняла у него все игрушки. Он частенько говорил, что, мол, превыше всего ценит ее веру в него, но, наверное, его это все порядком раздражало. Согласись, это ведь довольно оскорбительно.
– Да, – ответил Сент-Квентин. – Наверное.
– Я тебе об этом уже рассказывала?
– Всю историю – нет. Впрочем, кое о чем я уже догадался.
– Право же, вся история – довольно долгая, и у меня от нее портится настроение… В общем, все, что случилось, случилось, когда мистеру Квейну было лет, наверное, пятьдесят семь, а Томас учился в Оксфорде на втором курсе. Они уже не первый год жили в Дорсете, и казалось, что мистер Квейн обосновался там до конца жизни. Он играл в гольф, теннис и бридж, руководил бойскаутами и заседал в нескольких комитетах. Вдобавок к этому он замостил чуть ли не все дорожки в саду, а когда закончил с дорожками, она разрешила ему повернуть ручей. От собственного общества он чаще всего приходил в ужас, поэтому вечно таскался за ней, как хвостик. Все в Дорсете радовались, видя их вместе, потому что они были как два голубка. Лондон она никогда особенно не любила, поэтому настояла на том, чтобы он пораньше отошел от дел – не думаю, конечно, что дела у него шли так уж бойко, однако работа – единственное, что у него было своего. Но едва она увезла его в Дорсет, как сама же – милейшая женщина – начала постоянно, где-нибудь раз в два месяца, отправлять его в Лондон, чтобы тот мог провести пару дней у себя в клубе, повидаться со старыми друзьями, сходить на крикет, ну и тому подобное. В Лондоне он быстро скисал и пулей летел домой, а ей это было как бальзам на душу. Но однажды он телеграфировал ей из Лондона и попросился остаться еще на пару дней, а почему – мы узнали уже потом. Тогда он как раз и познакомился с Ирэн, в Уимблдоне, на званом ужине у приятеля. Она только что вернулась из Китая – этакая вдовушка, что называется, не промах, с влажными ладошками, сиплым голоском и каким-то дефектом слезных протоков, отчего казалось, будто у нее глаза всегда на мокром месте. Прибавь к этому жалобный взгляд из-под ресниц и такое, знаешь, пушистое гнездо на голове, в котором шпилек не доищешься. Ей тогда было, наверное, лет двадцать девять. Она почти никого не знала, но кто-то выхлопотал ей место в цветочной лавке, она ведь была не промах. Она снимала комнатушку в Ноттинг-Хилле, и жена этого уимблдонского друга взяла ее под свое крылышко. Мистера Квейна усадили рядом с ней за ужином. После ужина мистер Квейн, у которого уже тогда ум зашел за разум, проводил ее на такси до Ноттинг-Хилла и получил приглашение зайти на чашечку «Хорликса». Никто не знает, что случилось, а уж почему – и подавно. Но с того самого вечера мистер Квейн напрочь потерял голову. Он остался в Лондоне на целых десять дней, и, как потом выяснилось, к концу этого срока они с Ирэн ужасно нашалили. Я часто представляю себе эти утренние часы в Ноттинг-Хилле – как Ирэн, истекая слезами, ищет шпильки, а мистер Квейн причитает, что это он во всем виноват. Его жена, конечно, никаких женских хитростей знать не знала – слишком хорошо была воспитана, но у Ирэн их, я думаю, было хоть отбавляй, кому-то ведь и такое по вкусу. Не сомневаюсь, что она капитулировала, заламывая руки. Пусть знает, что она впервые жертвует своей репутацией – скорее всего, кстати, и вправду впервые. Нет, легкой добычей она не была. И уж будь спокоен, она сумела внушить мистеру Квейну, что теперь ее невеликая жизнь – полностью в его руках. На десятый день он, наверное, и сам уже толком не понимал, кто он – злодей или святой Георгий.
В общем, в Дорсет он вернулся задумчивый и взбудораженный. Начал было копать яму под пруд с кувшинками, но на исходе второй недели промямлил что-то насчет портного и снова умчался в Лондон. И так, кажется, продолжалось все лето – они с Ирэн познакомились в мае. Томас говорит, что когда он в июне приехал домой на каникулы, то сразу заметил – дома что-то не так, но мать и словом ни о чем не обмолвилась. Томас уехал с другом за границу, а когда вернулся в сентябре, отец уже впал в чернейшую меланхолию – это и слепой бы заметил. Пока Томас был дома, тот ни разу не отлучился в Лондон, но теперь эта крошка принялась писать ему письма.
Бедный Томас как раз собирался уезжать в Оксфорд, когда бомба и разорвалась. В два часа ночи мистер Квейн поднял мать Томаса с постели и выложил ей все как есть. Ты, наверное, и сам уже догадался, что случилось – Ирэн обзавелась Порцией. Об этом она сообщила ему и более ничего не предпринимала, так и сидела у себя в Ноттинг-Хилле, гадая, что же будет дальше. Миссис Квейн, как всегда, оказалась на высоте: она утерла мистеру Квейну слезы, потом сразу же пошла на кухню и заварила чаю. Томас, который спал с ними на одном этаже, проснулся от каких-то непривычных звуков – выглянул за дверь, увидел, что в коридоре горит свет, и тут мимо него прошествовала мать в халате и с подносом в руках, точь-в-точь, говорил он, как больничная сиделка. Она улыбнулась Томасу, но ничего не сказала: тот, конечно, подумал, что отцу плохо, а не что тот изменил матери. Мистер Квейн же, судя по всему, не унимался всю ночь: молотил кулаком по краю их огромной кровати и приговаривал: «Она такая отважная девочка!» Потом он выудил письма Ирэн и три ее фотографии и всучил все это богатство миссис Квейн. Она прочла письма, вежливо похвалила фотографии, а потом сказала ему, что теперь он должен жениться на Ирэн. Когда до него дошло, что ему дают отставку, он снова ударился в слезы.
Ему эта затея не понравилась с самого начала. Вообще, если хочешь докопаться до того, почему это все случилось, нужно сразу понять: мистер Квейн был тупицей. У него в голове одно никак не соединялось с другим. С Ирэн он путался будто в каком-нибудь волшебном лесу, но меньше всего ему хотелось остаться в этом лесу навеки. В реальной жизни ему нравились простота и надежность, а простота и надежность – это миссис Квейн. Думаю, он и сам толком не мог отличить нежную к ней привязанность от зависимости, впрочем, разве кто поймет такого старого дурня. Но, как бы там ни было, он даже не сообразил, что поставил на карту все. Свой дом он любил как ребенок. Он всю ночь просидел на краю этой их огромной кровати, завернувшись в одеяло, и взахлеб рыдал и каялся. Но миссис Квейн, разумеется, была непреклонна; более того, она начала упиваться всем происходящим. Она словно много лет только этого и ждала – и, по правде сказать, думаю, она и в самом деле этого ждала, сама того не зная. У мистера Квейна осталось последнее средство – свернуться клубочком, уснуть и понадеяться, что наутро все станет по-прежнему. Поэтому в конце концов он свернулся клубочком и уснул. Она – вряд ли… Ты не заскучал, Сент-Квентин?
– Отнюдь нет, Анна. Честно говоря, у меня кровь в жилах стынет.
– Миссис Квейн спустилась к завтраку хоть и разбитой, но вся так и светилась, а мистер Квейн из кожи вон лез, чтобы ей угодить. Томас, конечно, понял, что случилось ужасное, и хотел только одного – подольше ни о чем не знать. После завтрака мать сказала, что он уже взрослый мужчина, вывела его в сад и представила ему всю историю в самом что ни на есть идеалистическом виде. Томас видел, как отец подглядывал за ними, прячась за портьерами в курительной комнате. Миссис Квейн вынудила Томаса согласиться, что они должны помочь отцу, Ирэн и их будущему несчастному ребенку и сделать все, что в их силах. При одной мысли о ребенке Томасу делалось ужасно стыдно за отца. Это все было до того позорно и нелепо, что он до сих пор не может подобрать для всего этого слов. Но ему не хотелось, чтобы отец уходил, и он спросил миссис Квейн, так ли уж это нужно. Нужно, ответила она. Ночью она все продумала, вплоть до того, на каком поезде он уедет. Она прямо-таки начала носиться с этой Ирэн: письма Ирэн подействовали на нее куда сильнее, чем на мистера Квейна, который не любил ничего написанного. Знаешь, я боюсь, что тогда Ирэн ей вообще нравилась гораздо больше, чем я потом. Если мистер Квейн еще и надеялся, что все как-нибудь образуется или что его жена все как-нибудь уладит, то все эти надежды, наверное, испарились, пока он глядел, как они расхаживают по саду. Его мнения вообще ни разу не спросили – а он, кстати, совершенно не одобрял разводов.
Два дня до отъезда он прожил в курительной, куда ему приносили подносы с едой, и за эти два дня миссис Квейн заразила весь дом своим идеализмом, как гриппом. Бедняжку мистера Квейна это ужасно подкосило. Романчик с Ирэн утратил для него всякую остроту, и он снова самым добродетельным образом влюбился в свою жену. Он клюнул на это в двадцать два года, и вот теперь снова – в пятьдесят семь. Разнюнился и сообщил Томасу, что его мать – святая. Через два дня миссис Квейн собрала его и отправила вечерним поездом к Ирэн. Томасу было велено отвезти отца на станцию, и всю дорогу до станции и пока они стояли на перроне мистер Квейн не произнес ни слова. Только перед самым отправлением он высунулся из окна и поманил Томаса к себе, будто хотел что-то сказать. Но сказал только: «Не смотри вслед поезду, дурная примета». И снова плюхнулся на сиденье. Томас все-таки посмотрел поезду вслед, и, по его словам, хвост удаляющихся вагонов показался ему до ужаса безысходным.
Миссис Квейн приехала в Лондон на следующий день и сразу запустила бракоразводный процесс. Говорят, даже к Ирэн зашла с добрым напутствием. Затем она – с героической стойкостью – отчалила в Дорсет, дом продавать не стала, так и осталась там жить. Мистер Квейн, который заграницу на дух не переносил, решил, что ему нужно уехать на юг Франции, и сразу же туда и отправился. Через несколько месяцев к нему приехала Ирэн, и они как раз успели пожениться. Потом, в Ментоне, родилась Порция. Ну и вот где-то там они все время и жили, в Англии почти не бывали. Мать раза три или четыре отправляла Томаса их навестить, но, по-моему, эти визиты для всех были страшно унизительными. Мистер Квейн, Ирэн и Порция вечно ютились в каких-то дешевых гостиничных номерах или в темных съемных комнатушках безо всякого вида. Мистер Квейн так и не привык к промозглым вечерам. Томас так и сказал, что отец этого не переживет, вот он и не пережил. За несколько лет до его смерти они с Ирэн приезжали в Англию, месяца на четыре, в Борнмут – наверное, потому что в Борнмуте их никто не знал. Мы с Томасом ездили к ним раза два или три, но Порцию они тогда оставили во Франции, поэтому ее я увидела, только когда она приехала к нам жить.
– Жить? Я думал, она у вас просто гостит.
– Как ни назови, это все одно и то же.
– Но почему ее назвали Порцией?
Анна с изумлением ответила:
– Да мы, кажется, этим ни разу и не интересовались.
Любовной жизни мистера Квейна хватило на еще одну прогулку вокруг озера. Раздавались свистки, парк закрывался: специально для них одну калитку держали приоткрытой, и сторож дожидался их с таким нетерпением, что Сент-Квентин перешел на величавую рысь. Вокруг парка скользили машины, морозный туман растекся в свете фонарей до самой двери дома Квейнов. Анна теперь размахивала муфтой куда беззаботнее; ей уже не так претила мысль о чае.
2
Прошуршав по коврику, парадная дверь дома номер два по Виндзор-террас со щелчком захлопнулась. Морозный воздух, проскользнувший в дом вслед за Порцией, сгинул без следа в ровном тепле коридора. Тепло уходило вверх по лестнице, за двойные белые арки. Она выронила книги, которые держала под мышкой, на столик у стены и, стягивая перчатки, подошла к батарее. Увидела промелькнувшее в зеркале свое отражение, но в коридоре было сумрачно, как в колодце, – света еще не зажигали, ни наверху, ни внизу.
Раздававшееся отовсюду эхо было неживым: она очутилась посреди затишья в жизни дома, которое, пока не подадут чай, казалось, может тянуться вечно. Верхние этажи еще не ожили, в этот дом еще никто не вернулся – ничего удивительного, что его облюбовали тишина и темнота, пробравшиеся сквозь широкие окна. Убедившись, что дома никого нет, Порция принялась греть руки.
Внизу, в подвальном этаже, открылась дверь; пауза, будто кто-то прислушивается, затем на лестнице послышались шаги. Приближались они неторопливо – шаги прислуги, которая дает себе передышку. Белые пятна – длинное лицо Матчетт и квадрат ее фартука – постепенно выплыли из темноты за аркой. Она сказала:
– А, вернулись уже?
– Только что.
– Уж я слышала. Быстро вы дверь закрыли. Опять, наверное, позабыли ключ снаружи?
– Не забыла. Нет, правда, – Порция выудила ключ из кармана.
– Вы бы не клали его в карман. Не дело, чтобы он там у вас болтался. Да и деньги тоже. Когда-нибудь все растеряете. Она ведь подарила вам сумочку?
– Я как корова с этой сумкой. По-моему, это так глупо.
Матчетт резко заметила:
– В вашем возрасте все барышни ходят с сумочками.
Досадуя на непритязательность Порции, Матчетт прищелкнула языком, от сердитого вздоха скрипнул ремень. Сумерки вытянулись между ними перегородкой, они с трудом различали друг друга. Матчетт решительно вскинула руку к выключателю между арками. Тотчас же у них над головами вспыхнула хрустальная люстра Анны, рассыпав по белому каменному полу сложные тени. Порция, в сдвинутой на затылок шляпке, обернулась к свету. Обе заморгали, наступила тишина, какая бывает, когда животные словно бы общаются, столкнувшись нос к носу.
Матчетт так и стояла, держась рукой за колонну. У нее было строгое, ироническое, прямое лицо, кожа гладко обтягивала выступающие скулы. Жесткие, курчавые, бесцветные волосы были разделены на пробор и сурово зачесаны назад, чепца она не носила. Обычно она ходила, опустив глаза, и ее мраморные, в прожилках, веки дружелюбия не выражали. В уголках рта – в эту минуту подчеркнуто сжатого – еще сохранились морщинки от последней, неохотной улыбки. И лицо, и манера держаться у нее были настороженными, недоверчивыми. Из-за этой монашеской бесстрастности ее внушительный бюст казался диковинкой, инородностью, чем-то вроде подпорки, к которой золотыми булавками крепился нагрудник фартука. Безотчетную ее тревогу выдавали только руки: одной она словно подпирала хрупкую колонну, другой – держа пальцы вразлет, как на портрете, – прижимала к бедру фартук. Пока она о чем-то раздумывала или, точнее, что-то прикидывала, ее глаза медленно двигались под опущенными веками.
Было без пяти минут четыре. Кухарка, у которой был выходной, по своему обыкновению принимала ванну. Горничная Филлис вертелась перед зеркалом в буфетной, примеряя новый чепец. Этих девушек, которым еще не исполнилось и тридцати, нанимала Анна, и поэтому среди слуг они составляли, так сказать, лагерь Анны. Матчетт же, напротив, никто не выбирал: она много лет находилась в услужении у матери Томаса Квейна, в Дорсете, и после смерти миссис Квейн приехала в номер второй по Виндзор-террас вместе с мебелью, уход за которой всегда лежал на ней. Мыла и убирала в доме теперь поденщица, миссис Вейз, а Матчетт полагалось только прислуживать Анне, Порции и Томасу. Но на деле Матчетт ревностно ограничивала круг обязанностей миссис Вейз и поэтому допоздна была на ногах. Спала она одна, в комнатке, соседствовавшей с чуланом, кухарка и Филлис жили на другом конце верхнего этажа, в просторной мансарде с видом на Парк-роуд.
Днем она тоже держалась особняком. Передняя часть подвального этажа делилась на буфетную Филлис и узкую, как щелочка, гостиную, где – по уговору, который Анна даже не пыталась оспаривать, – Матчетт проводила все свободное время. Воду для чая она кипятила себе сама, на газовой горелке, а к остальной прислуге, на кухню, выходила только ужинать: если внизу кто-нибудь забывал закрыть дверь, было слышно, как все оживлялись, едва она уходила к себе. Ее особый статус среди слуг подчеркивало и то, что она не носила чепца: девушкам Анна могла приказывать, Матчетт же – разве что предлагать. Молоденькие служанки, впрочем, не держали на Матчетт зла – строгая-то она строгая, зато в душу не лезет – и вообще, они уже давно усвоили, что идеальных мест не бывает, зато Анна – хозяйка добродушная, чтоб не сказать – невзыскательная. Никто не знал, куда ходила Матчетт в свой выходной: она была родом из Дорсета и здесь мало кого знала. Она никогда не показывала, что устала, разве только если уставали глаза: у себя в гостиной она снимала очки, которые надевала, когда шила или читала, и прикладывала ладонь ко лбу козырьком, будто бы всматриваясь в даль – только зажмурившись. Обычно тогда же она, словно желая забыться совсем, расстегивала тугие ремешки туфель, которые врезались ей в подъем. Но чаще всего она сидела с прямой, как палка, спиной и шила при свете тусклой лампочки.
На первом и втором этажах, где она работала, а Квейны жили, ее шаги – на лестнице, на паркетных половицах – звучали зловеще и в то же время вкрадчиво.
Было без пяти минут четыре, для чая еще рановато. Порция снова – серьезно, порывисто – повернулась к батарее, вытянула над ней руки, почти касаясь ее, чтобы жар сочился между растопыренных пальцев. Ладони у нее до сих пор были пятнистые от холода, кончики пальцев – бескровные.
Матчетт молча смотрела на это, потом сказала: