Часть 15 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А вам не жарко, Алексей Дмитрич? Все-таки, тридцать градусов в тени…
Лёгкий акцент, в полном соответствии с отчеством и фамилией. Чепуха лезет в голову: после стробоскопического чистилища — православный рай, где вполне могут встретиться русский с грузинкой…
Невольно я снимаю куртку. Летит и плывет тополиный пух, словно бесконечные видения мои заняли всего лишь остаток мая и настал светозарный июнь.
— Садитесь, нам есть о чём поговорить…
«Виолл-ла-а!» — сладко поёт кто-то вконец восторженный во мне. Вот глупость, — ни одна модель загробья не кажется мне сейчас более убедительной, чем плоская, дикарская выдумка наших предков! Более или менее длительное наказание за порочность, а там, глядишь, и блаженство… но уж никак не православное, а скорее мусульманское, в раю джанна с прекраснейшими гуриями! Под дружелюбным взглядом Виолы Вахтанговны сажусь на подстеленную куртку. Господи, да что такое тревожит меня в великолепных ногах новой знакомой? Не только влечёт, но именно тревожит…
Понял. Это её ступни. С идеальным закруглением пальцев и ухоженными ногтями, они младенчески нежны; нет ни мозолей, ни вмятин и покраснений, неизбежных при ношении обуви; а главное — розовые подошвы выглядят так, словно гурия доселе ходила по одним лишь пушистым коврам. Разве что песчинки прилипли… Чёрт возьми, создатели фантомов в наших иллюзионах не допустили бы столь грубой ошибки! Не может быть, по выражению из былины об Илье Муромце, нехожалых ног у дамы, топтавшей землю добрых тридцать лет…
Перехватив мой взгляд и понимающе усмехнувшись, она качает головой:
— Да не мучайте вы себя, Алёша! И не сомневайтесь: вы живы, во плоти, в реальности, на Земле-матушке… там, где был ваш Киев. Только, знаете, прошло очень, очень много времени… у нас давно уже нет городов, они просто не нужны. Я объясню…
Отбросив сказочный вариант чистилища и рая, я был уже почти готов к этому, также вполне литературному повороту. Прыжки через столетия в летаргии, в анабиозе, в могиле — хрестоматийная фантастика! Уэллсовский Грэхем проснулся сам; ещё у кого-то, кажется, у Ван-Вогта, умные космические пришельцы по обломкам костей восстанавливали живого человека… Вот и меня воскресили, значит, позволяет их наука… но в каком мире! Нет, пожалуй, ни о чём подобного я не читал.
Из немногих, но точных слов Виолы я уразумел, что нахожусь, если пользоваться привычным мне христианским летосчислением, в году 3473, а также и то, что человечество, наконец, свободно. Двенадцать веков, прошедших после моей гибели, были полны великой, неустанной борьбой за это освобождение — от остатков соперничества или непонимания между нациями и иными группами людей; от болезней, старения и самой смерти; наконец, от уз слабой, во многом ограниченной телесной оболочки. Сделав свой мир абсолютно управляемым и легко изменяемым, заменив все машины сгустками энергии, послушными мысленным приказам, люди сами стали вездесущими, неуязвимыми. Они научились разворачивать свои вихри…
Прошу растолковать мне, дикарю из ХХІІ века, последние слова — и слышу:
— Ну, ну, не надо прибедняться! То, что любая элементарная частица, по сути, есть лишь набор стабильных «вихрей», замкнутых гравитацией ячеек пространства-времени, — это в ваши дни учили школьники. Проблема была в том, чтобы научиться размыкать эти структуры, мельчайшие «кирпичики» нашего тела, не стирая записанной в них информации. Тогда человек мог бы буквально сливаться с Космосом и зависеть от материальной среды не больше, чем радиоволна.
— Ого! — наконец, соображаю я. — Это значит, сжечь дотла книгу, но не повредить ни одной буквы текста. Разве такое возможно?…
— Рукописи не горят — забыли? Стало возможным, Алёша, — лет двести назад в теории, потом… Хотя, правда, все книги Александрийской библиотеки воссоздали ещё раньше.
Я смотрю на золотую пыль, мерцающую в её карих радужках, и думаю, что слушал бы эту женщину неотрывно, даже если бы она читала на память таблицу логарифмов… Итак, люди, избрав полную свободу, или, как сейчас говорят, динамику, овладели мгновенными превращениями своих частиц, прямыми и обратными. То они несутся, оседлав лучи света, или реют с утренним ветерком, или ныряют до центра Земли; то, вновь уплотнившись, наслаждаются радостями, даруемыми вечно молодым, здоровым телом. Должно быть, смекаю я, потому и ноги у Виолы нетронутые; не столь уж часто красавица оказывает честь земным дорогам…
— Кстати, о телесных радостях, — вспоминает она. — Я вас тут кормлю баснями, а вы, наверное, есть хотите?
— Честно говоря… Тысяча двести лет строгого поста…
Смеясь, Виола соскальзывает с бревна (о, как певучи её движения!), садится на пятки напротив меня и протягивает тарелку, сплетённую из соломы, с грудой тёмных влажных вишен. Откуда взялась эта тарелка, я не приметил, — но молчу, боясь показаться провинциалом из временного захолустья, и жадно начинаю есть. Виола следует моему примеру. Некоторое время мы лакомимся, улыбаясь друг другу и бросая косточки наземь.
— Здесь вырастет вишнёвый сад, — говорю я, лишь бы что-нибудь сказать.
Кивком дав понять, что оценила мою эрудицию, она цитирует: «Неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов…»
— А почему бы вам не воскресить, например, того же Чехова? — интересуюсь я. — Я ведь, вроде бы, ничем особым не…
— Откуда вы знаете, что мы его уже не воскресили?
— Слушайте, Виола Вахтанговна! — Не без труда, но решительно я отнимаю руку от тарелки с вишнями. — Вы можете мне чётко и ясно рассказать, что тут у вас происходит? Что это за воскрешения такие, с какой целью?! Я думаю, что, если бы вы хотели секретничать, то вообще не начали бы этот разговор… не пришли бы… Или… в общем, я вас очень прошу!
«Хорошо начал, солдат, плохо кончил». Но, в целом, я рад, что смог столь храбро высказаться в присутствии этой туманящей ум, оливковокожей феи, — хотя и страх шевелится, словно мне, как ребёнку, сейчас всыплют за дерзость… Нет, ничего, сошло. Виола пускает солнечные зайчики своими зубами, вряд ли очень привычными к жеванию.
— Обещаю прочесть вам об этом целую лекцию, но чуть попозже. Ладно?
— Хм… Как будто у меня есть выбор!
— Вот и славно. Давайте-ка, чем болтать, лучше разомнёмся. Ну-ка, раз, два, встали!..
Надо же, — гимнастику, что ли, она собирается со мной делать?! Стоим друг против друга; она босиком почти такого же роста, как я, минимум метр восемьдесят. Сейчас — верх безумия! — скажет: «Ноги на ширину плеч, руки в стороны»…
Но неторопливо, плавно расширяются зрачки немигающих глаз Виолы. Всё вокруг вздрагивает, словно взявшись рябью, и её чеканное лицо, и тополя, и небо… Больно спотыкается сердце. Кажется, нестойка моя волшебная живость, и уже сквозь летнюю благодать проступают серые взмахи, слышен пульсирующий рёв…
Чепуха! Это совсем другое, невообразимое… Я и впрямь теряю границы тела, но обретаю не бессилие, а потрясающую бодрость и лёгкость! Я расту, ширюсь, словно монгольфьер, надуваемый горячим воздухом! Нет, — воздух проносится сквозь меня, полный привычных и неожиданных запахов: водорослей, рыбы, древнего ржавого железа на затерянной поляне, муравейника, сожжённого молнией ствола… Объём, занимаемый мной, растёт стремительно, словно я — радиоволна, упомянутая Виолой. Кстати, где моя наставница и гид по миру 3473 года? Осталась у залива? Направленным лучом бросаю свое зрение вниз, туда, откуда недавно «стартовал». Нет Виолы на песке… Я один, словно космонавт, вышедший в пустоту без фала… Где же она, где?!
«Спокойно, я здесь», докатывается беззвучное. Виола парит поодаль, также бестелесная и всеосязающая.
Чувствую влажную плотность и движение воды в заливе, бег рыб, холодок донных ключей. Соки ветвей и листьев струятся во мне. Вижу красную лисью шубку под кустами в километре от берега — и, сосредоточившись на лисе, легко проникаю в её душу; чую голод, хищное упорство, саднящую боль: недавно пострадала в драке… Ушёл оттуда, взвился, разлетелся во все стороны; обнимаю высь над вновь одичалым, вьющимся в лесах и лугах Днепром — и одновременно проникаю вглубь, сквозь травы и корни, ощущая рыхлость песков, упругость глин, токи. Вот осколки глиняного горшка: чувствую — напрягшись, я мог бы ощутить пальцы гончара, лепившего сосуд тысячи лет назад, увидеть самого мастера… Глубже! Щекочут токи, блуждающие в гранитном массиве; в моём рту — металлический привкус рудных жил…
Недавний испуг сменяется громадным, во весь Космос, восторгом. Ничто, никогда в жизни не доставляло мне и тысячной части этой радости… Разрастаясь, вбираю целый Мальстрем звуков, красок, потоков тепла и холода. Постигаю: леденящее, ломкое пощипывание — это поток радиации от Солнца; ритмичными ласковыми струями омывает меня магнитное поле Земли, а мягкие, но вызывающие дрожь разряды даёт атмосферное электричество…
Учусь лучше понимать себя освобождённого. Пожалуй, я всё же не только радиоволна! Я ещё и передатчик. Ширятся пределы восприятия, но сам я занимаю прежний объём тела, хотя и могу свободно, с огромной быстротой, перемещаться. Вместе со мной движется громадный ореол дальночувствия: я — его центр.
И ещё: при всей вездесущности, я — не эфемерен. Больше того, у меня есть незримые руки и ноги; ими можно грести, плавая в просторах. Могу, как прежде, и зреющее дикое яблочко в глуши сорвать и укусить, скривившись от кислоты; и, проносясь, смахнуть брызги с воды, и ногой оттолкнуться от пляжа.
Пробив тучи и сделав разворот в высотных перистых облаках (колкость ледяных кристаллов, бодрящий запах озона), убеждаюсь, что совсем не одинок. Словно радиомаяки работают — тут, там, выше, ниже… Плывут, сближаясь и расходясь, чужие ореолы; мой — соприкасается с ними, взаимопроникает… Вдруг обдаёт меня водопадом бурной мысли, непостижимых красочных схем, похожих на узоры гигантского объёмного калейдоскопа; упорствует в поиске учёный, ломает стену незнания… на каких сумасшедших рубежах XXXV века?! Вижу вспышки страстей, желаний, похожих на мои, но более ясных, цельных, очищенных. А это что? Двойным чудесным нимбом проходит влюблённая пара — границ нет, подлинное слияние душ! Наивно заискрился, выстрелил ракетами веселья ребёнок; надёжным искристым зонтом над ним раскинута забота матери. Кто-то, охваченный пламенной досадой, метеором распарывает небо и уходит, решив, видимо, отсидеться и успокоиться подальше от Земли. Другие, из межзвёздных бездн ослепительно влетая, в бездну и проваливаются — диковинные, вроде бы уже и не земные натуры, способные жить лишь в полёте…
В конце концов, мне начинает казаться, что неким сверхзрением я различаю призрачные силуэты парящих или мчащихся: взмах руки, манёвр, поворот головы. Вот кто-то изящную дугу проделывает с грацией профессионального пловца…
Да это же Виола! В своей сорочке и шортах, размыто-прозрачная, по длинной замкнутой кривой летит мне навстречу, улыбается, берёт за руку…
Осенними листьями падаем на берег Матвеевского. Динамика оканчивается.
И лишь красота Виолы помогает мне примириться с вернувшимися прелестями плотского бытия — с тяжестью, скованностью, черепашьей медлительностью. Слои мяса душат меня, словно ватное одеяло в жару; хрипит помпа сердца, клетка рёбер жёстко заперта на засов позвоночника… кто это там, на вечеринке у Крис, сказал: «чоу би нан», вонючий кожаный мешок?…
— А вот теперь, пожалуй, приступим к лекции, — спокойно говорит она, вновь усевшись напротив. — Или, может быть, сначала искупаемся? Жарковато в теле…
V. Ахав Пек. Небесный дворец
Проснутся непроснувшиеся…
Кодекс «Чилам Балам из Чумайэля»
Мировое Зелёное древо перед Спасителем — Имиш Яш-Чель, опора тринадцати небес! Впрочем, его крона сама, как целое небо. Должно быть, боги ждут посланца майя на самой вершине…
Он поднимается легко, словно подхваченный ветром пух. Венчая древо, среди ветвей, раскинутых от горизонта до горизонта, стоит небывалый дворец. У фасада из золотых кирпичей пасутся белые, пушистые облака. Перед Заступником — портал высотой с гору; вход, похожий на ущелье. Внутри — прохлада и багряные блики.
Вчерашний раб, сегодняшний Великий Жертводатель робко переступает порог. Фантомная боль внезапно укалывает глубоко под рёбра, там, куда вонзался нож ахкин-накома… Невольно, и уже не впервые после смерти, он ощупывает своё тело. Нет, всё в порядке: лишь бугрятся узловатые шрамы вокруг шеи, на плечах и на бёдрах, где, по обычаю, после смерти надрезали, а затем содрали с него кожу для магического одеяния жреца; да на рёбрах рубец наискось, словно много дней назад, а не сегодня у него вырезали сердце… Вырезали? Да вот же оно! Бьётся, как всегда; удары сильны и равномерны.
…О, какое пышное собрание! Он сразу чувствует своё убожество — голый, в одной набедренной повязке с пятнами засохшей крови… Длинные косы надменно глядящих мужчин уложены вокруг бритых макушек, лица выкрашены синим, зелёный нефрит везде — в ушах, на шее, в массивных браслетах на руках и ногах; торсы обёрнуты шкурами ягуара, на плечах богатые плащи или накидки из скреплённых проволокой нефритовых пластин. Когда входит он, смолкает журчание тихой речи. Лишь слабое позвякивание украшений слышно в зале — да треск и шипение больших смоляных факелов, вставленных в золотые кольца на стенах.
Шарканье, костяное пощёлкивание… Встаёт, опираясь на посох, мучнисто-бледный старик с провалами глазниц. У него и вправду нет глаз, и на одной щеке висит лохмотьями гниющая кожа.
— Собор Священных Жертв приветствует тебя, молодой Спаситель! Присядь и раздели с нами трапезу…
Жертвы прежних лет собрались почтить новичка… быть может, перед новой, неслыханной на земле мукой?! Лестница жертводаяний бесконечна… Но пока что Спасители народа майя сидят на чисто вымытом полу; бесшумно двигаясь, служанки с закутанными лицами приносят горячие лепёшки, печёное собачье мясо, фрукты; в твёрдую скорлупу плода хикарас наливают отменно густой, приятно горький чоколатль.
По обычаю, все молча ждут, пока пришелец утолит первый голод.
— Сегодня мы откроем тебе многое; но ещё больше скажут те, кто ждёт тебя!.. — загадочно говорит коренастый узкоглазый мужчина с ужасными ожогами на теле. — Знаешь ли ты своё настоящее имя?
Он кладёт, не доев, варёный початок нежнейшей «кукурузы-девочки», иш-мехен-наль. Сидит, потупясь, лишь ходят под кожей желваки.
— Ну, как называли тебя люди? — звучит вопрос с другой стороны, дружелюбный, но настойчивый.
— Воины и надсмотрщики — рабом, господин. Ахкины вчера и сегодня — богоравным, повелителем, бессмертным…
— Значит, ты не помнишь, какое имя тебе дали отец и мать? А их ты — помнишь?…
Снова трудное молчание.
— Имени… не знаю, господин. Отца и мать помню плохо.
— Да что же ты помнишь хорошо, Заступник?! — впервые изменяет своей (и общей) невозмутимости старик с пустыми ямами глазниц. Он ведёт себя вовсе не как слепой; поворачивает лицо, явно следя за каждым движением новичка, и бывший раб с содроганием ощущает на себе его взгляд.
— Работу, господин. И как меня выбрали Священной Жертвой…
— Так знай же, — хрипит полный крючконосый человек с ноздреватым, будто изъеденным могильными червями лицом, — знай, что ты из рода вождей-батабов, приближённых «настоящего человека»! Я дружил с твоим пращуром Ахавом десять катунов[43] тому назад… Да, ты из старинного рода Собаки, и зовут тебя, как издревле в вашей семье всех мужчин-первенцев, Ахав Пек — Владыка Пёс!
— А теперь ешь, — властно говорит узкоглазый, и новичок послушно вонзает зубы в початок…
Скоро оканчивается обед. Служанка сливает Ахаву на руки; часть её лба открыта, там нет кожи — голая кость. Другая женщина подаёт воду в чашке-скорлупе. Соблюдая хороший тон, едоки, а за ними и Ахав, полощут рот и сплёвывают на пол.
— Теперь мы должны идти, — говорит бледный старик, и все Жертвы, иные — с обезображенными лицами, со шрамами на теле, согласно кивают его словам. — Каждый из тех, кто собрался здесь, в свое время отдал свою плоть и жизнь ради людского блага. Мы были Спасителями, оттого народ майя не смогли одолеть ни засухи, ни войны, ни чёрная болезнь… Но вот настал день, какого не бывало прежде; боги собирают всех нас для великого обновительного таинства. Встань! Тебе назначено стать нашим вождём, батабом Жертводателей!..
Свершилось! Опять, как сегодня утром, по пути к пирамиде, страшное волнение мертвит взор Ахава, и язык во рту делается суше, чем камешек в пустыне.