Часть 16 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Оцепенело стоит он, покуда руки древних Заступников, прохладные, сухие и шероховатые, словно лапы игуан, под общий молитвенный шёпот вновь обряжают его — ещё пышнее, чем на земле! Надевают на Ахава тяжёлые связки бус и амулетов, браслеты, подобные кандалам; плащ до полу, с нашитыми золотыми пластинами; завязывают ремни блистающих самоцветами сандалий; водружают на голову сооружение из нескольких звериных масок, обвитое лианами и цветами, увенчанное павлином…
Анфиладой высоких залов, похожих на первый, долго идут они, и шествие возглавляет Ахав. Навстречу, бросая красные блики на стенные узоры из выступающих кирпичей, заставляя оживать и гримасничать лепные маски, всё ярче полыхает зарево.
В покое, куда выше и просторнее прежних, горят не просто факелы — вставленные в кольца стволы старых смолистых деревьев. По четырём углам расписные кувшины ростом с дом: не те ли, где хранится вода для животворных дождей?… Вдоль стен колоннады из квадратных, сплошь покрытых рельефами столбов. Ярко раскрашены выпуклые образы божеств, знаки священного языка. Ещё сочнее, живее краски настенных фресок от пола до карниза, картин, где сплетаются тысячи искусных изображений…
Но не видит Ахав всей этой неземной красоты; во все глаза, по-детски разглядывает он тех, кто на квадратных помостах восседает перед ним. Боги! Они точь-в-точь таковы, как учат ахкины. Вот, в центре, владыка неба и дождей, Ицамна — Небесный Ящер: его шлем сделан в виде головы игуаны с разинутой пастью, между верхними и нижними зубами видно бесстрастное, в глубоких морщинах, лицо древнего старца. Справа от Ицамны сверкает радугой, слепит взор супруга Ящера, Иш-Чель; сидя рядом с ней, благосклонно кивает шелестящими зелёными листьями на темени молодой, пригожий Юм Каш — Хозяин Маиса. Слева, угрюм и жуток, склоняется к вошедшим чудовищный голый скелет, Юм Симиль. Весь он обвешан гирляндами бубенцов; где у живых левое ухо, у Господина Смерть привешена длинная обглоданная кость. Далее, держа в руках исполинский топор, сидит чёрный телом Чаак, тот, что может разделяться на четверых правителей сторон света, с ужасными совиными глазами и носом, перерастающим в живую змею; из-под его верхней губы выбегают и загибаются внутрь клыки, точно у ягуара, — но не два клыка, а целая челюсть!..
— О, властители!.. — шепчет ошеломлённый Ахав, простираясь на холодном кирпичном полу. Ветры всего неба дуют во дворце; облака бродят, рвя и раскачивая пламя гигантских факелов.
Ицамна поднимает дряхлую руку, указывая на стену. Огни вспыхивают мощно, ярко, чтобы лучше осветить сплетение фигур на фресках… Ахав Пек узнаёт великого Кукулькана[44], того, что некогда привёл с Запада предков майя, и вождей трёх главных родов; видит первые поднебесные пирамиды, древние города на росчистях… Постой-ка, а это что значит?! Новый вождь Спасителей протирает глаза кулаками… тщетно! Шевелятся большие и малые фигуры, жрецы и крестьяне, вельможи и воины; слышны слабые крики, бормотание толп, звон оружия. На фресках — жизнь, хоть и видимая неким загадочным образом: взгляд разом охватывает целую страну, с городами, лесами и морским побережьем, но при этом можно различить любую мелочь; чуть напрягшись, выделить, приблизить к себе человека или предмет… И ещё Ахав откуда-то знает, что, начиная с определённого момента, он видит будущее.
Не радуют дни, пришедшие после смерти Жертводателя. Полки движутся навстречу друг другу мощёными гладкими дорогами. Огнём объяты деревни, чад застилает брошенные поля: один правитель бросает своих хольканов против другого, кровью закипает родной полуостров. Растут груды отрезанных голов, зато ветшают храмы, не курится на алтарях душистый копал. Боги отворачиваются от обезумевших людей. За войнами приходят болезни, женщины перестают рожать. Зловонная тина в пересохших каналах, сорняки теснят хилый маис. Запустение…
Вот озверевшие от голода «маленькие люди», ялма виникооб, с ножами и кирками, швыряя камни и горящие сучья, штурмом берут дворец халач-виника. Но мятежи, даже успешные, не могут отсрочить гибель страны. Однажды из сияния Восточного моря выходят крылатые плавучие дома, с них спрыгивают на берег белокожие нелюди. Они в шлемах и панцирях из блестящего металла; на лицах, подобных рыбьему брюху, растёт густая шерсть. Нелюди ведут за собою тварей вроде безрогих оленей, но намного больше и злее. Когда навстречу пришельцам выступают стройные ряды готовых к бою хольканов, выходцы из моря садятся верхом на своих чудищ, и те с храпом, с яростным блеском глаз бросаются вперед, сшибая и топча воинов майя. А шерстистолицые всадники мечут на скаку гремящие молнии…
Уже одних этих предвестий, показанных Ахаву, было бы достаточно, чтобы наполнить горем самую крепкую душу. Но Спаситель постиг и нечто более страшное: будущее уже настало! Сотни катунов промелькнули на земле за те мгновения, пока он, оставив своё растерзанное тело, совершал путь к небесам.
Окончилось время майя. Батабы и ахкины, знать и простой люд, царапая землю под бичами нелюдей, вырывая руду из недр земных, слились в единую массу и перестали существовать. Их женщин брали шерстистолицые, и каждое новое поколение рождалось всё менее похожим на народ Кукулькана. Малые племена затаились в неприступных горах, города же пали и заросли дремучим лесом.
Отвернувшись от одной из ужаснейших фресок, где показаны были чужаки в чёрном, с крестами на груди, перед надменным храмом своих богов сжигавшие на костре нагих майя, — Ахав воззрился на Ицамну, на его безмолвных соседей. В груди Спасителя словно опять саднила глубокая рана, сгустки запёкшейся крови не давали вздохнуть… Трещали и точили пылающую смолу факелы. Скорбно молчали ветхие Жертвы, теснясь за спиной своего предстателя.
— Близится время величайшего из великих жертводаяний, — вдруг отверз уста Небесный Ящер; голос его был старчески глух, и во рту явно отсутствовали зубы. — Тебе надлежит совершить его…
О, вечная слава небес!.. Словно тёплая вода летнего ливня хлынула в грудь Ахава, размывая кровяную пробку. Он ждал этого. Он был благодарен.
— Будешь разъят заживо на сотни частей, дабы из каждой восстал затем человек твоего народа. Из головы твоей возродятся вожди и жрецы, из ступней — землепашцы; кости станут домами и храмами, волосы — посевами маиса. Вновь явится на земле твой город, полный жителей…
— Но до того, как это случится, — подобно флейте после хриплой трубы, вступила Иш-Чель, — ты должен напрячься и вспомнить всех, кого знал при жизни. И лица их, и одежду, и жилища… как они говорили, ходили, ели, делали свою работу. Вспоминай врагов и друзей; и тех, кого видел только один раз, вспоминай тоже… Всё это — люди твоего народа. И все они должны возродиться из частиц твоей плоти…
VI. Сфера Обитания. Микрокосмос Макса Хиршфельда
Обезьянье царство сгинет, человечество расколет гроб,
через трупы тюремщиков и обезьяноподобных устремится
в новую вселенную.
Алексей Толстой
Salvator meus laetari non potest donec edo in iniquitate
permaneo.
Спаситель мой не возрадуется, пока я пребуду в
погибели.
Ориген
Я сразу понял, что эту гостиную хозяин оформил специально для встречи с воскрешёнными. С нами шестерыми, — число я уже знал от Виолы. И, видимо, хозяин попытался заранее учесть наши вкусы — какими он их себе представлял…
Большая квадратная комната выглядела так, словно её обставляли, пытаясь найти среднее между стилями разных эпох, но добились лишь образа антикварной лавки, впрочем, богатой. Вместо синтеза вышел винегрет: коричневые кожаные, с медными гвоздиками кресла вокруг прозрачного стола модели 2000-х годов; солидные дубовые шкафы с витражным набором стёкол, а между ними на подставках чернофигурные греческие вазы; на одной стене копия античной фрески с менадами и виноградом, на другой — два полотна импрессионистов… музей, да и только!
Попал я сюда по приглашению, с помощью уже достаточно привычной для меня динамики. Перенёсся за миллиарды километров от Земли, в собственную вселенную Макса Хиршфельда, одного из координаторов — наряду с Виолой и другими — проекта ВСЕОБЩЕГО ВОСКРЕШЕНИЯ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО. (Да-да, именно таков был их главный замысел, программа «Общее Дело»! Из всех знакомых мне старых фантастов один только Филипп Дж. Фармер додумался до подобного; однако же и у него, в лучших американских традициях, все поколения человечества воскресили на берегах вполне условной миллионокилометровой реки — не иначе, как с некоей пакостной целью — таинственные инопланетяне…)
Издалека капсула Хиршфельда выглядела тёмно-зеркальным шаром, поперечником не менее километра. Она не светилась сама, но была ясно очерчена светом далёкого Солнца и густых звёзд. Звёздные рои отражались в выпуклом зеркале, вдруг искажаясь рябью… Я ощущал (или знал, что в динамике одно и то же), что передо мной твердыня, которую тщетно было бы штурмовать любыми военными орудиями прошлого; мини-мироздание, абсолютно замкнутое подобие большого Космоса; круглая крепость, где и пространство, и время, и законы природы преображены так, как это требуется владельцу для его опытов, не ограниченных ни сроками, ни расходом энергии. Но вот я мысленно позвал Хиршфельда — и оказался внутри его скорлупы. Через пустоту, вымороженную лютым холодом, продутую лучевым ветром, несущим тучи заряженных частиц, сквозь потоки бешено мчащихся метеоров я вмиг перенёсся в эту гостиную. Можно было снова сгустить тело…
Четверо сидели за прозрачным столом, накрытым для чая. Виола и сам хозяин ничуть не удивились моему явлению «из ничего», Макс лишь небрежно покивал. Зато мой выход в духе сказочных витаклей о волшебниках изрядно ошарашил двоих немолодых мужчин. Один из них нервно уронил сигару, другой вжался в кресло, топорща неопрятную лохматую бороду.
Неведомо почему, эти двое, несмотря на свою глубоко архаичную внешность и костюмы, мало напоминали ряженых. Была в них какая-то будничная, припылённая достоверность. Бородач, щуплый, взъерошенный горбоносый южанин в грубом коричнево-сером балахоне без рукавов, с чашей в руке, с необычайно ясным и колючим взглядом, напоминал перепуганного ворона. Мужчина, уронивший сигару, был, напротив, похож на стареющего ленивого бульдога, одетого викторианским джентльменом: добротный чёрный сюртук, серый жилет, стоячий ворот сорочки стянут шёлковым галстуком с алмазом в булавке. Лысина у него лоснилась, глаза были красны из-за полопавшихся сосудиков.
Раскланявшись, я подошёл к столу. Виола любезно представила меня Максу, бледно-смуглому красавцу брюнету с синими невинными глазами донжуана, седеющими висками и ровно подстриженными усиками. Мы встряхнули друг другу руки. Затем долго, с широкой неискренней улыбкой, мял мою пятерню в своей подушке-лапе курильщик сигар, лондонский домовладелец и литератор-любитель Алфред Доули, умерший в 1912 году. Наконец, выйдя из ступора, приветствовал меня поднятием руки бородач, древний эллин Левкий, сын Эвбула. Судя по осторожной характеристике Виолы, а больше по красочному образу, посланному ею прямо в мой мозг, Левкий был бродячий философ-киник, нищий мудрец, вечно задиравший тогдашних мещан, — в общем, собрат Диогена.
Двое из шестерых… Я ко многому привык за несколько дней пребывания в мире ХXXV столетия, но эта сцена невольно напомнила мне эпизод из книги Свифта, где герой в доме волшебника-некроманта встречается с духами великих умерших. Подобно Гулливеру, и я ощутил дрожь, ползучий морозец испуга, — но не потому, что на этих двоих, греке и англичанине, лежала печать потустороннего мира. Напротив! Даже Виола и особенно Макс, несколько чрезмерно красивые, холёные, уравновешенные, были мистичнее, дальше от облика нормальных людей. Но эта скучная подлинность Доули, с его перхотью, одышкой и пористым носом, или Левкия, пахнущего козлом, луком и винным перегаром, — именно эта заурядность принудила меня вполне поверить, что передо мной не актёры в историческом витакле, а живые люди с именами и биографиями, извлечённые из пропасти времён в пятнадцать и в сорок веков!
Левкий ещё какое-то время косился на меня, — увы, не эллина и, судя по одежде, не приверженца кинической простоты. Но всё же мой приход увеличил столь желанную для него аудиторию; и вот, одним чёрно-огненным глазом проверяя, внимательно ли я слушаю, протянув вперёд ладонь и чуть согнув пальцы, грек продекламировал:
Душу ж назад возвратить невозможно; души не стяжаешь,
Вновь не уловишь её, как однажды из уст улетела…
Видимо, строки Гомера служили продолжением некоего спора, начатого до моего прихода.
Затем, уронив руку, огорчённо качая головой, эллин перешел на прозу:
— Жалею я, так жалею, что ошибся царь поэтов! Всю жизнь верил, что со смертью исчезнет моё вздорное, всем надоевшее собачье «я», и наступит блаженство бесчувствия… Но не во мне одном дело! Вы, колдуны новых времён, и честного землепашца, и тирана кровожадного с одинаковой лёгкостью можете оживить. Не нравится мне это! Пусть бы уравнивала всех могила, лишь бы порок не имел надежды стать бессмертным…
Тут меня словно электрическим разрядом встряхнуло. Чёрт возьми, на каком языке изъясняется Левкий?! Ушами я воспринимаю непонятный набор звуков, ливень слов с окончаниями на «ос» и «ес», не иначе, как древнегреческих; но в то же время… Нет, не звучит в мозгу синхронный перевод, — просто неким загадочным образом я постигаю смысл и даже чувствую оттенки слов, исчезающие в переводе. Опять динамика, взаимопроникновение душ? Наверное. Виола втолковывала мне, что развоплощение — распрямление «вихрей» мерности — никогда не бывает полным, так же, как при обратном процессе не до конца уплотняется и вещество. Все, кто овладел этой практикой, даже в теле чуть-чуть призрачны…
Виола и ответила Левкию, подняв и обхватив голое колено, от чего меня пронизал другой ток:
— Бессмертным станет человек, но не его пороки. И это уже происходит, поверь мне! Многое из того, что унижало, позорило и мучило людей в твоё время и гораздо позже, исчезло навсегда.
Сняв золочёную регалию и тщательно обрезая специальным, с перламутровой рукояткой, изящным ножичком конец новой сигары, вступил Доули:
— Итак, сударыня, как я понимаю, — мы, видимо, находимся в мире, о коем некогда писал сэр Томас Мор, — в Утопии, где всё управляется лишь высшими побуждениями. Я правильно понял?…
Виола не спешит отвечать. Макс на правах хозяина наливает мне чай в тонкую, будто яичная скорлупа, молочно-белую чашку с синим узором, подвигает лимон, указывает на сахарницу. Я же вновь думаю о тайнах нашего общения. Ну, вот, откуда я знаю, — я, толком не изучивший ни одного иностранного языка, — что лондонец пользуется очень правильным, интеллигентным, немного архаичным английским?! Уверен: сиди рядом с нами ещё один англоязычный собеседник, скажем, американец, я бы уловил разницу в речи! Значит, динамика доносит не один лишь смысл. Скорее, она отражает нечто непроизносимое в языке, то, что стоит за каждым словом, определяя его суть и форму. Ведь не из каприза же человек окает, растягивает гласные, шепелявит или картавит; причины — в антропологии, в наследственности, в характере национальном и личном…
— Но если я прав, моя дорогая… — Вместо ножика в руках Доули явилась позолоченная зажигалка, он со вкусом закурил. — Если я прав, то, надо полагать, и наше воскрешение было произведено ради неких высоких, благородных целей. Ради каких же, позвольте вас спросить?
— А это вот… вам изложит господин Кирьянов.
Я опешил: испытывает, «подставляет»… или всерьёз хочет, чтобы я скорее сориентировался в эпохе, встал на собственные ноги?…
Как бы то ни было, я набрал воздуху в грудь… и тут же поперхнулся, глядя на Левкия. Киник оторопело следил за тем, как варвар пускает ртом дым. Кажется, это сейчас занимало грека больше, чем всё остальное.
Подавив смех, я начал объяснять суть Общего Дела. О нём я знал давно, а после воскрешения Виола напомнила там, на Днепре…
Немного сбивчиво, но, кажется, живо и убедительно рассказал о столь же простой, сколь и грандиозной — быть может, величайшей из всех людских! — идее Николая Фёдоровича Фёдорова. Надо же — до него, кроткого анахорета-библиотекаря, умершего в больнице для бедных, никому из мудрецов и гениев за тысячи лет не пришла в голову эта простая, сама собой возникающая мысль! Всеобщий посмертный Суд, но вовсе не Страшный, с огнём, гладом, мором и низвержением миллиардов грешников навеки во ад; нет — Прекрасный Суд, оправдательный для всех, без исключения, после очистки души от дурных свойств… По Фёдорову, стыд рождения и страх смерти — вот два человеческих чувства, из-за которых станет и необходимым, и неизбежным Общее Дело. Второе из чувств понятно; первое — естественно для человека, сознающего, что самой жизнью он обязан своим родителям и более далёким предкам, а любым своим достижением — их же энергии, любви и уму… Должники, бессчётные толпы должников вернут свой главный долг, озаботясь воскрешением отцов и матерей; те восстановят своих родителей, и так далее, вглубь, в минувшее, вплоть до пары первочеловеков. Общее Дело… да, наверняка более общее, чем любые проекты доселе и вся созидательная деятельность с начала времен!..
— Только один недостаток был у замысла Фёдорова, — сказал я, завершая свою внезапную речь, и жадно отхлебнул чаю. — Он не представлял себе, каким образом люди добьются воскрешения предков. Дал, так сказать, техническое задание на тысячи лет вперёд: ищите способ!..
— Да, способ нашли относительно недавно, — кивнул внимательно слушавший Хиршфельд. На внешнем, звуковом плане в его устах звенел тот же чёткий, с простыми короткими словами, быстро льющийся язык, которым пользовалась и Виола, — быть может, эсперанто[45] ХХХV столетия…
— Если я сделаю вот так, — Макс изящно взмахнул левой рукой, — то частицы воздуха заколеблются, и это колебание пройдёт по всей земной атмосфере. Оно будет слабеть, затухать, но никогда не исчезнет полностью. Благодаря моему жесту чуть-чуть изменится погода над всей планетой, он повлияет на движение атмосферных фронтов и ураганов, причём навсегда… Теперь: само пространство имеет форму, определяемую взаимодействием тяготеющих масс. Мой взмах изменяет картину взаимного притяжения — и тем самым даёт начало некоей волне пространственных деформаций, волне, которая рано или поздно докатится до отдалённейших звёзд. Мы научились распознавать и ловить все эти колебания и волны, вплоть до тех, что производят движущиеся атомы и ещё более мелкие частицы. Умеем прослеживать вибрации до их источника, а затем восстанавливать и сам источник, если он уже исчез…
— Ab ungue leonem[46], — кстати ввернул окутанный дымом Доули.
— Совершенно верно; и даже не по когтям воссоздаём льва, а по следам атомов, составлявших некогда траву, выросшую на каплях крови, пролитой этими когтями! Когда-то мы лишь реконструировали картины прошлого, — для изучения или для удовольствия. Теперь выстраиваем людскую плоть; а, обновив все тонкие связи внутри неё, и душу, какой та была на момент смерти. Ведь мысли, воспоминания, ощущения — всё это тоже следы химических, электрических реакций, и значит, поддаются восстановлению…
Грек, видимо, не признававший незнакомого, неэллинского напитка, морща лоб, прихлёбывал из чаши бледно-вишнёвое, должно быть, разведённое водой вино. Я невольно подумал: да понимает ли он все эти Максовы хитросплетения? А может быть, они звучат для него вообще по-другому, слагаясь из понятий, присущих IV веку до нашей эры?… Сущностный, «за-словесный» язык этой беседы наверняка различен для каждого из нас…
Вдруг Доули быстро перевёл цепкий взгляд с Виолы на Макса и обратно, — и я понял, что лондонец никому здесь не верит и никого не чтит. Наших любезных хозяев он считает хитрыми, скрытными жрецами неведомого чудовищного культа далёкого будущего, эллина — дикарём, а меня — глупым восторженным мальчишкой. Не иначе, как динамика дала мне возможность читать в душах!.. Вспомнился Перегринус Тис, герой Гофмана, чуть не возненавидевший род людской из-за того, что смог видеть истинное к себе отношение и настоящие мысли. Скоро ли это произойдёт со мной? Впереди — мириады воскрешений, а значит, и ещё более сложных, напряжённых встреч…
— Стало быть… э-э… ничто не движет вами, кроме полного бескорыстия и чувства родового долга? Занятно… Пусть, значит, прадеды и пращуры поживут вторично, в раю, ради которого они надрывались и голодали. Я бы сказал, недурное развитие идей социализма. — Сделав энергичный жест, Доули уронил ломкий столбик пепла, и тот исчез, не долетев до столешницы. Лондонец явно вздрогнул, но быстро овладел собой и ещё хитрее глянул на Хиршфельда. — Но неужели только для этого всё и затеяно? Чтобы голодные наелись, а нищие обрели пуховые перины?…
— И это было бы достойной целью, если вспомнить, в каких страшных условиях жили и умирали сотни поколений. Но, вообще-то, вы правы. Есть и другие цели…
Тут динамика вдруг преподнесла мне сюрприз, более потрясающий, чем всё, что я доселе испытывал при частичном или полном развоплощении. Прошлое и будущее разом открылись мне… но в каком образе! Я увидел… нет, не только увидел, но и воспринял всеми органами ощущений нечто невыносимо жуткое: громадную шевелящуюся, орущую, дурно пахнущую массу людей, ком размером с планету! Бессчётные миллиарды несчастных «царей природы», голых, одетых в смрадные лохмотья или вытертые до лоска костюмы из дешёвых магазинов, копошились в своих шалашах, юртах, домишках, ячейках грязных многоквартирных домов. Людей было больше, чем, по выражению буддийских сутр, песчинок в миллионе рек Ганг. Я видел их всех сразу — и каждого вблизи, с его язвами, с поедающими изнутри болячками, с дикими суевериями, злобой, завистью… и с глубоко загнанной, затоптанной, сияющей сквозь коросту заблуждений божественной сутью души! Они царапали землю, пасли стада, мостили дороги, стирали бельё в тысячах каменных корыт гигантской прачечной Бомбея или, по-дикарски размалевав себя косметикой, промышляли продажей своих полудетских тел в неоновом чаду Лос-Анджелеса. Они сновали, на мусорных свалках любя друг друга, в трущобах рожая детей, у вонючих костров или обшарпанных газовых плит поедая свои тощие обеды, пытаясь заработать грош или отобрать его у такого же несчастного бедняка, по-детски жульничая, наивно мечтая и поклоняясь ложным богам; они молниеносно старели, и умирали, и другие бедняки наскоро закапывали мёртвых. Их не покидала надежда: по первому призыву более хитрых и сытых существ они строились в шеренги и начинали организованно истреблять друг друга, веря, что победители заживут лучше — или, соблазнённые пустыми посулами, у избирательных урн непривычными к письму руками царапали крестик против имени гнусной твари, по их согнутым спинам взбиравшейся к власти. Если одному из них удавалось побездельничать, держа в одной руке банку пива, другой рукой обнимая женщину, — злополучный примат мнил себя свободным… Они были жалки, смешны, ужасны; но в каждом из них, в изуродованной плоти, обитал Верховный Разум, и каждый из них был достоин совсем другой жизни, осмысленной, чистой и светлой…
Когда я стряхнул с себя непомерно тяжкое видение, за столом говорил грек. Очевидно, прошло не более нескольких секунд; обсуждали всё ту же тему.