Часть 40 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
XXIV. Смертный бой
Безымянный ужас и извращённый восторг в одно и то же время.
Абрахам Меррит
Среди ночи проснувшись в своей постели, в доме на Тугоркановом, я увидел вокруг сразу всю развёртку мира. Во всяком случае, несколько мест, разделённых громадными расстояниями. Особое зрение, превосходившее даже динамику, позволило мне наблюдать их одновременно.
Вот обстроенная пышными, тяжёлыми зданиями площадь в Константинополе. С факелами в руках собирается народ. Мужи в долгих одеяниях, матроны с покрывалами на головах, священники и монахини. Центром группы кажется бледная темноволосая женщина в синем мафории: благочестиво, щека к щеке, ликуясь с одними, беря за руку других, ласково говоря что-то третьим, она призывает сплотиться теснее. Наверняка это патрицианка Зоя, одна из шести первовоскрешённых, — Виола по-доброму рассказывала о ней… Расталкивая толпу ромеев, будто ледокол робкие льдины, движется к Зое здоровяк-рыцарь с бородой цвета яичного желтка, в латах и белом плаще, за ним — ещё и ещё бронированные: забрала опущены, мечи наготове.
Другая площадь — на скрещении утоптанных проспектов, у подножия пирамиды, скалящей страшные маски по граням уступов. Там царит туманный день. У индейца Ахава своя, жутковатая компания: медленно сбредаются вместе дряхлые старцы, полуголые и напудренные, увешанные драгоценностями, увенчанные чудовищными «шляпами» из цветов, перьев и звериных голов.
А вот ночной полуразрушенный город; под ногами у людей угадываются остатки древней мостовой. Не слишком велика эта тесная группа среди могучих руин, переплетённых лианами, тонущих в зелени. Светит прожектор с подогнанного грузовика, шарят лучи ручных фонариков. Рядом со строгим, подтянутым Тан Кхим Таем становятся молодые, скромно одетые кхмеры; ближе всех — изящная, коротко стриженная женщина с печальными глазами цвета кофе.
Морской берег, простор, удар волны! Мечутся языки большого костра, мечутся тени. К философу Левкию, встрёпанному и воинственному, сидящему прямо на песке, подсаживаются кружком молодцы в коротких одеждах, загорелые нищие, женщины — одна даже с корзиной рыбы…
Аиса посреди зимней степи встречает конных девушек. И здесь у многих в руках огонь — подожжённые сучья или пучки хвороста. Храпят коротконогие кони, налетевший ветер со снегом взвивает чёрные гривы всадниц; кони пляшут, усмиряемые маленькими твёрдыми руками, гортанно перекликаются амазонки…
Абсолют великий! Я не только вижу, но и слышу то, что происходит в далёких краях. Но, в отличие от зрелищ (изображений?), звуки смешиваются, наслаиваются. Нужно внимание, чтобы выделить для себя говор на том или ином языке, плеск прибоя, шелест листвы. Лишь самое громкое, резкое прорывается через слитный гул: пронзительное ржание коня, лязг доспехов, военная команда или громкий возглас молящегося.
…Вот новость — оказывается, я тоже не один! И уже не в постели, в своей спальне на втором этаже, а на песчаном берегу Днепра, перед мощно несущейся свинцовой рекою. Новолуние; едва рисуется на звёздном фоне башня-колокольня Лавры. Холодно, влажно; на мне фуражка, куртка и шарф, — когда только успел одеться? Но главное иное: кто же собрался вокруг меня, кому я пожимаю руки, кого целую и хлопаю по плечам? Живые ли это родичи, друзья — или искусно вылепленные фантомы? Впрочем, не имеет значения: все формы воплощения духа теперь условны, был бы дух! Прижавшись к мягкой дрябловатой щеке своей матушки, тряхнув увесистую руку отца, съездив по острым лопаткам отрешённого Женьку Полищука (в его глазах вопрос — «а что это я тут делаю?») обменявшись церемонным рукопожатием с Равилем, чмокнув куда-то в ухо Ладу Очеретько и поклоном приветствовав Хрузина, — я занимаю место среди своих… Нет только Кристины. Впрочем, последнему обстоятельству не удивляюсь. Крис всегда уклонялась от любой борьбы…
То, что происходит затем, ещё менее постижимо, чем моё дальнее слухозрение. Пожалуй, это вообще вне восприятия органов чувств. Разом над куполами Софии Цареградской, над пирамидами Юкатана, скалами Причерноморья и каналами Ангкора, над Тугоркановым островом и над завьюженной степью где-то к югу от Киева, — повсюду начинает опускаться мгла. Нет, не физически существующая. Никаких видимых фантомов, чудищ Лавкрафта. Мгла густеет душевная, чудовищный, непередаваемый гнёт, от которого пересыхает горло и колом становится воздух в груди. Страх овладевает мной; больше не чувствую дружеских рук и плеч. Каждый сам по себе, и каждый наедине с собой встречает наваливающийся ужас. Вот и из других уголков мира ничего не слышно, разве что кони всхрапнут, тревожно перестукнут копытами — да в Ангкоре пыхтит мотор грузовика. Это страх смерти, ужас немедленного, неминуемого прекращения жизни. Да не былой однодневки — бесконечной жизни в Сфере! Потеря, которой нет и не может быть равных… Как спасти себя?!
«Сдавайся», шепчет, концентрируясь, мгла. «Прекрати ненужное сопротивление! Тебе надо сделать лишь одно — призвать, пригласить тех, кто стоит за тёмной завесой. Сопротивление бессмысленно; прими то, чего не можешь избежать, и ты спасён!» О, что за колдовской, заманчивый шёпот! Мне сулят не просто спасение, — новое качество бесконечной жизни, как неиссякаемого, лишь нарастающего с веками блаженства. Ни один из сильных и царей земных не придумал себе и миллионной доли того, что ждёт меня, если я протяну руки навстречу тем; вакханалия страстей, мучительно-сладостных, изощрённо-жестоких, превосходящих дерзостью любые затеи земных владык — вот что у меня впереди…
И в самом деле, что здесь плохого, — думаю я. Всегда существовала эта манящая жуть, сладкий кошмар; и уточённые, интеллигентные римляне раздувающимися ноздрями впитывали запах крови с арен, покрытых растерзанной плотью; и добрые горожане теснились вокруг помостов, где искусники-мучители тянули из людей жилы, рубили руки-ноги, варили приговорённых в масле; и люди с университетскими дипломами жадно, стараясь не пропустить и мелочи, глядели, как кувыркаются на треке гоночные машины, разбрызгивая куски металла и мяса. Иди навстречу душевной тьме, и переживания твои будут остры и необычайны…
Отвожу руки от лица, разнимаю стиснутые веки. Чуть меня не обморочили, — шалишь!..
Передо мной — город майя. Он выплыл наперёд, оттеснив всё прочее (по странной ассоциации вспоминаю, как подплывали стайки цифр к искристым стенам комнаты-шара у Гринберга, в Центре управления домоградом.) В тумане — главная пирамида. По её крутым ступеням, один за другим, чинно восходят индейцы; покачиваются на их головах сумасшедшие постройки из цветов, черепов и звериных оскаленных чучел. Один, самый рослый, впереди. Должно быть, первовоскрешённый Ахав. Вот — руки в браслетах развёл в стороны, голову откинул: я беззащитен!..
Своим обновлённым чутьём, особо острым в эту ночь, постигаю: происходит очередное жертводаяние. Причём, не такое, которого ждут те, своим жестоким внушением давящие нас. Ахав и его земляки, давно нашедшие блаженство в боли, неподвластны двусмысленным соблазнам. Они становятся на дороге у Владык, не борясь с искушениями и не приемля их. С борющимися — милейшие друзья Доули сразились бы; к призывающим — пришли бы охотно и радостно; недаром во всех легендах даже плебеи среди нечисти, вампиры, входят только по добровольному зову… А что делать с этими, равнодушно-покорными; как реагировать? Сожрать походя? Смыслу-то, когда речь идёт о завоевании душ? Чувствую замешательство в невидимой демонской рати…
И — воспользовавшись заминкой — с леденящим сердце пронзительным визгом, в топоте копыт и грозном ржании срываются с места девичьи отряды. Больше нет перед нами пирамиды с диковинными силуэтами жертводателей на крутой лестнице. Всё вытеснила ночная степь! Куда они мчатся, трепля чёрные флаги волос; зачем, привставая на стременах, замахиваются копьями и натягивают луки? Кого намерены разить? Внезапно понимаю: им всё равно. Для амазонок есть на свете одна радость — бой. Криком, яростью, единым порывом они побеждают мглу, сжимающую сердца. Они ещё не видят врага, но убеждены в его приближении; нельзя дать противнику собраться и опомниться, поэтому ВПЕРЁД! Оглушить криком, испугать так, чтобы обмочился, чтобы выронил оружие и бежал куда глаза глядят; догнав, с торжествующим воплем полоснуть мечом; арканом за глотку и волочить… вот счастье! Разве сравнятся с этим гнилые выдумки, внушаемые невидимками?! А ну, выходите, трусы! Ничтожества, отрастившие член!..
Я уверен: те не боялись клинков и стрел. Щупальцекрылым и клювохоботным, или какие они там, дружкам оккультиста не были бы страшны и АВ-боеголовки. (Если их по заказу Доули создала Сфера, то именно такими.) Но — опаснее ракетных атак, на Владык нёсся ошеломляющий вихрь девичьего неистовства, боевого азарта, безумного мужества и сокрушительной ненависти. Они существовали в области чувственной… палящая лавина чувств одна и была для них страшна!
…А-а, вот он, момент истины! Никакие они не щупальце-клюво-крылые на слоновьих ногах; воскресший и наверняка излеченный от своих психозов маэстро Лавкрафт может отдыхать в родном Провиденсе, штат Род-Айленд. Владыки столь реалистично выдуманы мистером Доули, что просто не могут иметь облик уродов, противный всем законам биологии. Вольно было фантастам множить эти нелепицы! Соблазнительный шок, прелесть безобразия, — вот суть творений лондонца. Пусть сам он, по традиции оккультистов своего времени, разглагольствовал о Сетхе, Тифоне[100] или трёхглавой Гекате[101], — это были только словесные штампы, клише, принятые в интеллектуальных салонах. В Тёмных Богах, отвечающих логике своего предназначения — завораживать по-удавьи, — каждый человек увидит иное. В соответствии со своей верой, с личным представлением о манящем ужасе. А скорее, не увидит ничего конкретного. Будет, как мы вот сейчас, бороться с моральным удушьем…
Силой патологических желаний призвал бесов Доули; чистота и ясность наших душ дадут единственно возможный отпор. По Месе, главной улице Константинополя, в свете сотен свечей и факелов шествуют священники и монахи; впереди — икона Богоматери, далее колышутся хоругви; по сторонам — миряне. В их числе, скромно смешавшись с иными, голову покрыв мафорием, идёт Зоя. Руки её сложены перед грудью, губы молитвенно шепчут. Слышу нестройное, но дружное пение иноков. Можно лишь представить себе, какую волну воздвигает это смиренное шествие навстречу беснующимся Владыкам…
Гулкий цокот, металлический звон. Сбоку обойдя процессию, выходит на Амастрианский Форум тяжёлая рыцарская конница. Латники рангом пониже с факелами окружают своих сеньоров. Рыже-алые блики расплёскиваются по мостовой. Впереди всех — желтобородый с двухвостым знаменем. Это не бешеный наскок амазонок, — неведомо куда, незнамо на кого, — а нечто совсем иное. Суровый, основательный фанатизм. Построив в линию коней и сойдя с них, франки обнажают головы. Шлемы положены наземь. Затем, с дружным скрежетом достав из ножен мечи, воины целуют кресты рукоятей — и, панцирными перчатками держась за клинки, вздымают крестовины к бархатному ромейскому небу. Оружие и священный символ, который — тоже оружие. Бесам и не приблизиться…
Вот и Ангкор наплывает, отстраняя все прочие виды. Тан Кхим Тай и друзья его, мужчины в цветных рубахах и джинсах, девушки в лёгких платьях — вплотную у стены рельефов Байона, отполированных миллионами ладоней паломников. Лоснясь под лучом прожектора, сплелись узором в несколько человеческих ростов царские копьеносцы, слоны с задранными хоботами… Кхмеры держат сложенные ладони у груди, склонены их головы, глаза прикрыты. Кому молятся? Да важно ли?… За ними тысячелетняя мощь духа-созидателя, воплощённая в камне; поди-ка, Доули, расшиби такую преграду, вместе со всеми твоими жалкими сексуально-садистскими фантазиями!..
…Больше нет расстояний между материками и эпохами, языковых и иных барьеров. Теперь мы все движемся рядом, смешиваясь — и взглядом, улыбкой, бодрящим жестом руки даря бесстрашие друг другу: стальные рыцари на закованных в латы конях и безоружные монахи, малорослые кхмеры, в своей хрупкости непохожие на взрослых людей, и мои высокие, холёные друзья-киевляне; галдящие греки из Левкиева полиса, готовые гнать незримого врага палками, пастушьими кнутами, а то и прихваченными из дому кухонными ножами… Люди едва уворачиваются от чёрных молний — сарматок; лишь они, не общаясь ни с кем, скачут вперёд на своих приземистых коньках…
Абсолют ведает, где мы: рассвет! Кругом пустыня, голая, чуть бугристая; за нами угадываются дальние пологие горы, впереди — близящееся, в полнеба, хмурое полыхание.
Затем начинается самое невероятное. Предел виртуальных чудес.
По сторонам нашего стихийного шествия, поодаль, мощные вертикальные массы на глазах вылепливаются из воздуха. Это настолько грандиозно, что не может возникнуть вмиг. Постепенно густеют, наливаются цветом колоссальные фигуры. Люди замедляют шаг, с возгласами испуга и изумления поворачиваются к гороподобным фантомам. Многие преклоняют колена или простираются ниц.
Мы — в окружении божеств. Они шагают, достигая светлеющих небес; они окружены сиянием. Коронованный, одетый в шелка монголоид с алой кожей. Вправо от него — напоминающий динозавра двуногий ящер: его пасть разинута, из неё выглядывает стариковская голова. Перевожу взгляд на другую сторону. Головою под облака, — шествует известный всему миру мужчина в белом до полу и синей накидке, с каштановой бородкой, с волнистыми волосами до плеч. Далее — синеглазая, белолицая, страшная недвижным взглядом великанша, одетая чёрной тканью, делает тяжкий шаг, и отчётливо вздрагивает равнина… Боги идут с нами!
Я примерно понимаю, кому какое явлено божество. Но где же кумир Левкия, неужто киник до такой степени атеистичен? А во что, собственно, верю я? До недавних пор — ни во что определённое, вообще в Кого-то или во Что-то, воплощающее Добро и Истину; после беседы с Виолой на Синае — пожалуй, в творящий Абсолют, Причинный Океан…
Но что это? Золотые, розовые круги расходятся прямо над нашими головами; из некоей лучезарной точки растекаются волны радостного блеска. Да, это близко к моему представлению о Первоначале: точка непостижимого, исток всего, айн соф каббалистов. И, наверное, к ощущению Левкия…
И вот — великанскими шагами опередив нас, на фоне завесы, полыхающей каким-то гнилым, гнойным светом, божества начинают сходиться. Над ними зависает точка, разбрасывающая по небу свет. Алый Будда, гигантский человекоящер Ицамна, Великая Богиня и Сын Человеческий, сойдясь вместе, медленно, точно в рапиде, берутся за руки, делают ещё шаг… и сливаются! «Моё» и Левкия сияние окутывает, словно ниспадающим шёлком, грандиозный стан нового Существа. О Нём даже не скажешь, мужского Оно рода или женского: лицо сверкает ослепительно, черт не различить. Солнцеликое, солнцеголовое…
В Его слепящим сиянии дымно-бурой клубящейся стеной становятся сполохи Владык. Что там вьётся в ней, корчится под беспощадными лучами Существа-Солнца? Те давно бы вырвались к нам, ступили бы на землю, если бы не Солнцеголовое, протянувшее вперёд руки-протуберанцы, ладонями преграждающее путь. Если бы не мы, вызвавшие Его…
Лондонский «маг»! Крошечный, нелепый среди пустыни в своём сюртуке и полосатых пасхальных брюках Доули. Без шляпы. А что это в руке? Свёрнутый зонтик! Доули мечется перед фронтом вязкой, пузырящейся тьмы. Он — словно боец-поединщик, этакий карикатурный Челубей[102], вперёд высланный воинством мрака… Скачет толстяк, выпадами зонта силясь задержать Свет, открыть дорогу своим покровителям…
Да, да, конечно, это виртуал, фантомный спектакль, разыгрываемый Сферой по воле милейшей Виолы Вахтанговны и других координаторов Дела… но ведь сегодня слово и плоть едины, и мир призрачен, и призраки реальны, и никто не проведёт между ними разделительной черты! Всё очень, очень всерьёз. Я чувствую: непонятный мне самому, идущий из глубин души порыв принуждает меня молиться всё горячее и горячее… вернее, просить для Светоносного победы, как бы переливаться в Него всей своею волей, всем страстным желанием отстоять мир от этих проклятых Владык!
…Стиснув виски пальцами, опускаюсь на колени. Вот оно, вот! Накатило. Оборона прорвана?… Душно, будто в бетонном ящике, — психический и телесный гнёт достиг предела. Я читал, была в жестокие века такая казнь: замуровать человека живьём в бетонном кубе метр на метр. Темно, только искры вьются перед глазами… Что, если эти жуткие чудеса всё же разладят память Сферы, и она, позабыв наши атомные схемы, не сможет более воскресить погибших?! Нет, это другая казнь: на плечи навален блок от пирамиды Хуфу. Непомерная тяжесть ломает хребет, пригибает голову к груди… распластывает, раздавливает! Лоб втиснут в крупный песок с камешками, больно, больно!
…Голос наставницы чётко под черепом произносит фразу: «Силы Тьмы давно размазали бы нас по земле слоем в один атом, если бы за нами не стояли легионы Света…»
Открываю глаза. Пасмурное утро. Равнина без краёв, без единого кустика; пыльная позёмка. Низкие лиловые горы у горизонта, над ними просвет в тучах. Небо как небо… Отпускает. Отпустило. Снят со спины многотонный фараонов блок. Со стоном встаю, распрямляюсь…
Кругом поднимаются люди, отряхиваются, помогают друг другу, уж вовсе не глядя на языки и эпохи; какую-то античную гречанку ведёт, обнимая за плечи, Лада; рыцарь нежно приводит в чувство потерявшую сознание женщину из Камбоджи. Но я смотрю не на них. Ближе, чем я ожидал, всего метрах в тридцати от меня, сидя на земле и по-детски вытирая кулаками глаза, плачет Доули. Рядом валяется раскрытый, изорванный в клочья зонтик.
…В ту ночь в Австрии, в Иннфиртеле, где так и не выпал снег, в домике смотрителя заповедных лесов не находила себе места фрау Клара. Очень беспокоил её нервный, чрезмерно возбудимый Ади. За ночь мальчик вскидывался и кричал несколько раз, будя весь дом и даже заработав оплеуху от отца. А утром, едва проглотив завтрак (да и то под нажимом матери), Ади схватил альбом, привезённый герром Даниельсеном из Вены, взял рисовальные мелки и убежал со всем этим на своё заветное место над обрывом…
Когда фрау Гитлер пошла звать Ади к обеду, — изрядная часть альбома была изрисована, листы вынуты и разложены на поваленном стволе. Завидев мать, мальчик вскочил с пня и сделал такое движение, словно хотел закрыть собой рисунки и разом сгрести их в кучу. Но Клара уже сама собирала их, хлопотливо приговаривая… Озабоченная лишь тем, чтобы сын успел к столу и не разгневал «дядю Алоиза», она мельком взглянула на рисунки — а взглянув, не поняла совершенно ничего. Чёрным и красным набросанные решительно и грубо, маршируют войска, видимые как бы наискось снизу: чеканят шаг молодцы в ладной униформе с портупеями и ремнями, в касках горшком, насаженных по самый квадратный подбородок, а над ними вздымаются мрачно-торжественные дворцы со знамёнами на флагштоках, а ещё выше рядами плывут самолёты…
И это была лишь малая часть того, что в грохоте маршей, в скрещении сотен прожекторных лучей — видел во сне, отчего и вскидывался, юный Адольф Гитлер.
Но, поскольку на обед были поданы его любимая паровая рыба и апфельштрудель[103], отец же, заранее хлебнув добрую порцию «Варштайнера», был на редкость весел и даже остроумен, — а главное, потому, что утром в неведомой дальней пустыне победило Существо Света, — Ади скоро позабыл свои кошмарно-соблазнительные сны и сделался беспечен. А рисунки углём, небрежно сложенные в папку, там и остались пылиться — навеки…
В тот день, дождливый и пасмурный, малолетний Томасильо, ученик монастырской школы на улице Ангустьяс, вопреки своей обычной старательности, задремал на уроке. Да так крепко, что не ответил на вопрос падре Ласаро и получил знатный подзатыльник. Вскинувшись, ещё с минуту смотрел тупо вокруг, на лица смеющихся товарищей, в окно — на мокрый двор, обнесённый стеною, на игольные башни церкви Санта-Мария-ла-Антигуа.
Прошлой ночью привиделось Томасильо, что он — только не теперешний, а взрослый, важный — восседает на балконе рядом с двумя богато одетыми людьми, бледным остробородым мужчиной в чёрном и дамой с узким властным лицом. Под балконом распахивалась площадь, побольше, чем Пласа Майор здесь, в родном Вальядолиде, и сплошь забитая народом. Середину площади отсекало каре солдат, а в самом центре на кучах хвороста стояли привязанные к столбам мужчины и женщины в дико размалёванных балахонах, в острых колпаках, — не менее дюжины трагических шутов. Вот судейский, закончив кричать текст из развёрнутого свитка, машет рукой, и люди тычут факелы в хворост… Но взрослому, седому Томасильо на балконе ничуть не страшно: наоборот, он скромно счастлив, душа полнится негой, — очищенные огнём, взойдут к Искупителю былые враги Христовы… Кто сказал, что он жесток — великий инквизитор Испании Томасо де Торквемада? Он полон любви деятельной; мукою временной он спасает души от огня вечного. И в этом согласны с Томасо сидящие рядом монархи, дон Фернандо и донья Изабель…
Бац! Пухлая лапа отца Ласаро снова встряхивает хлопком голову Томасильо, и мигом вылетают из неё отголоски ночного бреда, чтобы никогда не вернуться и не помешать жизни умного, волевого юноши из Вальядолида, будущего философа и энергичного участника Общего Дела.
…В то утро за восемьдесят вёрст от Тюмени, в селе Покровском, на затоптанный снег двора, на крутой сибирский мороз выскочил в одной рубашонке и опорках на босу ногу Гришка, малолетний сын мужика-пьяницы Ефима Новых. Собирался Гришка за амбар по малой нужде, да вдруг застыл, невидящими глазами глядя на лес в инее, подступавший к селу, на соседа, за изгородью по улице ехавшего куда-то в санях. Дивно было Гришке: сон — не сон блазнился ему сегодня, чертовня какая-то… вроде бы как он, уже большой, бородатый, в рубахе белой и добрых штанах, заправленных в смазные сапоги, идёт покоями красы несказанной, по узорному блестящему полу, неся на руках бледного мальчонку в матросском костюмчике. Идёт это он, Гришка, а мальчик доверчиво обнял его за шею; и кланяются в пояс встречные генералы, барыни в кружевах, и слуги в красных кафтанах растворяют высоченные резные двери. А позади спешит, шурша платьем, заламывая руки в перстнях, тревожная такая, тощая барыня, — чёрные дуги под глазами…
Мотнул Гришка головой — привидится же! — и побежал своей дорогой, ведать не ведая, что никогда ему теперь не лакать царскую мадеру, не водить в баню графинь да фрейлин, не носить фамилию хлёсткую и срамную, будто надпись квачом на заборе: Распутин…
Многое ещё случилось в ту ночь и последовавший за ней день в умах и душах детей, некогда бывших взрослыми и опасными, словно сами Истинные Владыки. Но — всё в том дне и осталось. Вечер умиротворил беспокойных. Потом — забылось.
…Но не одны лишь дурные чувства колыхнулись той ночью, всплыли с утра в детских и иных взрослых душах. На границе двух Вселенных, где нет времён и расстояний, где свет скользит по незримой преграде и лишь дух человеческий может существовать, — синяя, сияющая девичья фигурка вдруг замерла; обернулось тонкое лицо, будто состоявшее лишь из пары глаз, и засверкало радостью. Дочь, Хельга-путешественница, узнала о победе своей матери — и жестом руки-луча сквозь мириады светолет послала Виоле вспышку восторга…
Лёд синел на речке Сороть, с горы, из окна тёплой комнаты хорошо видимой; пушились за рекой белые поля, и, глядя на них, чему-то неведомому, внезапно и светло пришедшему, улыбался Поэт. Только что умылся он, выпил чашку кофею, и пальцы сами тянулись к перу. Хотелось писать о победе солнца над силами мрака, просто и милозвучно, как в юности:
…Могучий богатырь летит;
В деснице держит меч победный,
Копьё сияет, как звезда…
XXV. Микрокосмос Макса Хиршфельда
Всё человечество в каком-то радостно-пьяном
безумии бросилось на путь войны, крови, заговоров,
разврата и жестокого, неслыханного деспотизма,
— бросилось и… обратило в прах и пепел все великие
завоевания мировой культуры.
Александр Куприн
…И было в ту ночь в пространственно-временной скорлупе Макса всё не так, как бывало во время визитов воскрешённых. В кабинете — ни мебели чиппендейловской, ни статуи Эрота со светильником в руке, ни других старинных вещей, изящных и грустных. Да, собственно, не было больше ни кабинета, ни гостиной, ни ванной с фарфоровым умывальником и настоящими ткаными полотенцами. Попади сюда кто-нибудь с обычным зрением, увидел бы в лучшем случае скольжение, смешение в черноте световых потоков, обтекающих изнутри несколько невидимых, пересекающихся выпуклостями пузырей: увидел бы солнечный и звёздный свет, захваченный в кривизну мини-вселенной.
Человек же новых времён, открытый для динамики, смог бы наблюдать в мире Хиршфельда сцену, абсолютно невозможную ещё два-три века назад. Общаются между собой пять динамических сущностей. Отдалённо подобные людям, с искристыми бликами на месте лиц, они меняют свой облик, то сжимаясь, то разбухая, то сливаясь, то прядая в разные стороны, то выбрасывая друг к другу отростки и соединяясь с их помощью, то снова расходясь и вытягиваясь наподобие струн…
Это — внутренний, невидимый никому спор раздельно-слиянной сверхличности, полигома, принимавшего во плоти образ «латинского любовника», черноусого Макса Хиршфельда. Спор — жестокий!