Часть 9 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Смотри, Лив. Завтра я научу тебя делать такой же. Думаю, ты быстро научишься.
И я научилась. Через какое-то время я сама научилась делать такую палку для оглушения рыб.
Тот день в лодке – самый светлый из тех, что я помню. Я вспоминала о нем, когда снова села в контейнер, где нельзя было шуметь. В полной темноте было радостно думать о чем-то светлом.
Еще через какое-то время мне разрешили пойти в лес, чтобы расставлять капканы для кроликов. На окраине леса кроличьи дорожки было найти легко. Папа показал, что нужно положить небольшую ель поперек кроличьей дорожки и обрубить ветви там, где пробежит кролик, – получалось что-то вроде ворот. Потом мы сделали петлю из стальной проволоки и повесили ее на ствол. Когда мы на следующее утро проверили нашу ловушку, то нашли мертвого кролика, который сам запрыгнул прямиком в виселицу. Проволока так сильно стянула его горло, что из-за шерсти ее даже не было видно.
Вечером мама приготовила рагу из кролика со сливками от нашей коровы, тимьяном, собранным на лугу, и зеленью из нашего огорода. Папа всегда говорил, что незачем тратить деньги в магазине, если у нас и самих все есть. Деньги нужно тратить на что-то действительно нужное – например, на корм для животных. Его мы покупали в Вестербю, и нам почти всегда удавалось взять чуть больше того количества, за которое мы заплатили. Папа говорил, что ничего страшного в этом нет. У них в Вестербю много этого добра, а мы заботимся о наших животных. То же самое было со складом в магазине. Там ведь много продуктов, поэтому совершенно нормально, если я заберусь на склад и стащу пару банок с консервами, пока папа и продавец обсуждают погоду.
Позже я научилась сама разделывать животных. Какой же был толстяк этот кролик, с которого я снимала шкуру. Но еще необычнее было смотреть на то, что у него в животе: розовые легкие, темно-фиолетовые почки – чего там только не было. Кишки – длинные и извилистые! У моей мамы наверняка тоже очень много похожего внутри.
Той же осенью мы отправились на главный остров охотиться на оленей. Папа знал место рядом с большой фермой, где в темноте часто можно было заметить оленя – в лесу или на поле неподалеку. Папа не любил набивать животных порохом, поэтому я, хоть и не знала, что такое порох, тоже не хотела этого делать. Папа говорил, что от пороха слишком много ненужного шума, что он все разрушает и слишком дорого стоит. Думаю, он все делал правильно, ведь мы не любили ни шуметь, ни тратить деньги.
Поэтому на охоту мы взяли лук. Папин был огромный и тяжелый, мой – точь-в-точь такой же, но более подходящий мне по размеру. Папа сделал для меня лук в мастерской и помог мне самой смастерить стрелы из сосны и гусиных перьев. Он объяснил, что для хорошей стрелы нужно взять древесину подходящей толщины и упругости, и поэтому разрешил мне их сгибать и крутить, пока я не пойму, что он имеет в виду. Наконечники мы отлили из треснувшего медного чайника, который я нашла в большой груде старых вещей – ее мы называли тингом. «Видишь, – говорил он каждый раз, когда мы что-то в ней находили. – У всего есть своя ценность».
Я тренировалась несколько недель – сначала стреляла по консервным банкам и бревнам, а потом папа разрешил мне пострелять по мышам, когда стемнеет. После того как я наконец попала в одну, она упала и задергалась. Я заплакала. Стрела попала в место над хвостом, и при малейшем движении зверька стрела и перо отрывисто врезались в землю. Потом папа взял палку и добил животное. Он сказал, чтобы я не плакала, а подумала, как обрадуется лиса такому обеду.
Мы пошли охотиться на оленей при свете луны, когда было одновременно и светло, и темно. Мы всё видели, а оленю не было больно. Темнота забирала боль.
Когда я в первый раз пошла с папой, было полнолуние, и олень стоял на поле прямо под луной. Папа выстрелил, и стрела попала животному прямо в сердце. Но сразу олень не упал. Он повернул голову, посмотрел на нас и сделал несколько шагов в нашем направлении. Мгновение спустя он лег прямо перед нами. Он двигался медленно и совершенно спокойно. Ничего более умиротворенного, чем его смерть, я не видела. Я уверена, что он смотрел мне прямо в глаза, и ему не было грустно.
– Этот олень был уже очень старым, – сказал папа. – Сейчас стало больше места для молодых оленей, а у нас появилась еда на много дней. Все так, как должно быть.
– Неужели у него не осталось детей, за которыми нужно следить?
– Они уже взрослые и сами могут о себе позаботиться.
– А когда я стану взрослой и смогу сама о себе позаботиться?
– Недолго осталось, учитывая то, как хорошо ты стреляешь из лука, – улыбнулся папа, и я на секунду была так горда и довольна собой. Но только на секунду.
– А ты?
– А что я? – Он замолчал. – Я буду рядом, даже тогда, когда ты повзрослеешь и сама сможешь о себе позаботиться. Я пока не собираюсь умирать.
– Ты же не умрешь, пока у тебя не появятся белые волосы?
– Нет, конечно, нет.
Тогда я еще ничего не знала про дедушку и молнию.
Если у нас с папой и были хорошие идеи, лучшей из них точно было найти маме новые книги, потому что уж очень она радовалась, когда мы приходили домой с новой связкой книг. Люди прятали огромное количество книг в картонных коробках, хранившихся во флигелях, и мне иногда казалось, что они их даже не читали, да и не думали прочесть. Постепенно у мамы накопилось море книг, и она собиралась прочитать их все. Большая часть книг хранилась в спальне и в белой комнате – там папа соорудил для них отличный шкаф. Скоро перед шкафом скопилось так много книг и других вещей, что и шкафа не было видно – но мы знали, что он там есть, и, как мы говорили, это главное.
Мне тоже нравились книги. Когда бабушка приехала на Ховедет, мама уже давно учила меня читать и писать. Она говорила, что я как будто бы умела это делать еще до рождения, а сейчас просто вспоминала. Учеба мне давалась легко, и становилась еще легче, когда я поняла, как же радует маму мое чтение вслух.
Было не так важно, что я странно держу в руках карандаш, когда пишу. Я держала его словно стрелу, которую вот-вот выпущу, и совсем не понимала, как это так надо согнуть пальцы дугой, как показывала мама. В конце концов мы решили, что лучше я буду держать карандаш неправильно, зато писать без ошибок, чем наоборот. В любом случае хорошо, что я не держала стрелу так, как надо было держать карандаш, потому что тогда бы я редко попадала в цель.
Как-то утром, когда я упражнялась в стрельбе за нашим домом, я заметила, что мама наблюдает за мной, развешивая белье.
«Я знаю, какой рассказ мы прочитаем следующим», – вдруг сказала она.
Мама нечасто что-то говорила, если не читала вслух и не объясняла мне что-то. Мне кажется, она просто не очень любила говорить, но совершенно точно любила читать, а мне нравилось ее слушать, когда мы сидели в ее кровати с выбранной ею книгой. Я точно не знаю, что мне нравилось больше – сами рассказы или мамин голос.
Иногда я их даже не разделяла. Я забывала про голос и погружалась в историю или, наоборот, забывала слушать, потому что меня очаровывал ее голос. Она говорила негромко, но и не совсем тихо, так что в звуках ее голоса было легко утонуть. Они были воздушными. По крайней мере тогда.
Потом я стала замечать, что воздушность из голоса пропала. Он становился все тяжелее, пока окончательно не превратился в пленку, которая легко могла лопнуть от одного острого согласного. Например, от «л». Или «в».
Я рада, что она научила меня читать до того, как ей стало тяжело произносить согласные настолько, что она перестала их использовать. «И» – так она меня называла в самом конце. Просто «И». Я приходила к ней в спальню, из которой она не могла выйти, и вслух читала книгу, которую выбрала сама.
Наступил день, когда и с гласными тоже было покончено.
Я часто думала о том, что случилось с ее голосом. Она учила меня, что нельзя глотать слова, когда говоришь. Может, именно это случилось с ней самой. Может, она начала есть свой собственный голос. Сначала воздух, потом звук. Она ведь очень много ела.
А тогда, у сушилки, она говорила про «Робин Гуда».
Дорогая Лив,
Тебя, наверное, очень удивляет то, как изменился мой голос. Я не могу объяснить, что с ним произошло, могу лишь сказать, что слова будто застряли у меня в горле. Словно они забуксовали на пути, а протолкнуть их у меня совсем не осталось сил. Проще оставить их там.
Представь себе, что когда мы болеем ангиной, то постоянно пытаемся облегчить болезнь теплой жидкостью и мягкой пищей. То же чувствовала и я. Чем меньше я могла сказать, тем больше мне нужно было есть. Наверное, так я пыталась избежать того, что стенки горла окончательно сомкнутся.
Со временем в моем горле образовался целый ком затонувших предложений. Сломанные слова, никак не связанные друг с другом, оборванные начала, незаконченные окончания, строки, между которыми нет воздуха, сломанные конструкции, накопившиеся гортанные звуки.
Там застряла моя боль. У тебя не должно ее быть. У твоего отца тоже – у него есть своя. Поэтому я спрятала ее внутри себя, это мой способ защитить тебя. У твоего отца способ немного другой.
С любовью, мама.
Темнота и мусор
Йенс Хордер не брал у природы больше, чем ему нужно. К смоле это, однако, не относилось.
Все началось с любопытства. Отец рассказал ему о золотом соке деревьев и его свойствах. Незадолго до своего преждевременного ухода Силас Хордер даже показал сыну, как из дерева этот сок выпускают. Сначала со ствола срезают небольшой кусок коры, затем делают V-образное углубление, через которое сок стекает в чашку.
Позже Йенс выяснил, какие деревья подходили лучше, и стал добывать из них смолу постоянно. Он всегда действовал очень осторожно – нельзя было допустить, чтобы дерево страдало от его вмешательства. Сок надо добывать с нежностью, словно доишь корову.
Он знал, что наносил дереву раны, но чувствовал, что на то есть причины, которые он не мог объяснить. Может, оттого, что смола была для него наркотиком с опьяняющим ароматом хвои, ароматным стимулятором, без которого он уже не мог обойтись. Или оттого, что Йенс надеялся найти применение каждому кусочку застывающей смолы, хранившейся в мастерской – в виде большого мрачного туловища из неровных кусочков, которые так и норовили оторваться друг от друга. Смотря на него, Йенс вспоминал о пакете лакричных леденцов, которые они ели вместе с отцом, лежа как-то ночью в гробу. Тогда для Йенса не было ничего вкуснее тех леденцов.
Экспериментируя, Йенс научился очищать кусок смолы от грязи – для этого его нужно было положить на фольгу, натянутую поверх жестяной банки, и проколоть в фольге маленькие дырки. Банку он ставил на самодельную, но очень аккуратную конструкцию из железных прутьев и подковы. Держа смолу над фольгой, он плавил ее на огне. Грязь таким образом оставалась на фольге, а уже чистая смола стекала на дно банки. Когда смола застывала, он прятал ее: очищенные кусочки – в одну бочку, остатки – в другую. Из них он всегда мог выбрать нужный и снова расплавить для определенной цели. А целей было предостаточно. Смола обладала антисептическими свойствами, а при правильной обработке ее можно было использовать как клейкое вещество для приготовления мыла, и даже в качестве топлива – Йенс намазывал неочищенную смолу на кончик палки, и получался факел, горевший безупречно.
В кармане Йенс носил маленького муравья, законсервированного в янтарно-золотой вселенной. Он выглядел точно так же, как и в тот день на берегу моря, когда Силас впервые показал его сыновьям; и точно так же, как миллионы лет до этого. Обычно муравьи тащат кусочки застывшей смолы к себе в дом, и там она служит им защитой от болезней. Но этому муравью суждено было застрять и задохнуться в липкой смоле и лишиться жизни, но не тела.
Смола одновременно могла целить, убивать и сохранять – и это завораживало Йенса Хордера.
Бочки со смолой были единственным упорядоченным элементом его мастерской. Его собственным «оком Сахары». Они стояли рядом друг с другом, и больше походили на три мусорных ведра, но внутри них было то, от чего, вероятно, нужно было избавиться в первую очередь. Они стояли среди хаоса картонных коробок, мешков, инструментов, автозапчастей, рулонов бумаги, проводов, остатков еды, газет, полиэтиленовых пакетов – чего там только не было – и напоминали о деревьях, в которых текла жизнь.
Со временем и эти бочки затерялись среди множества вещей, так что их уже не было видно. Но Йенс, однако, всегда находил их – он с легкостью ориентировался среди всех этих предметов. Он воспринимал порядок не так, как те немногие, кто когда-либо открывал дверь в его мастерскую. Позже только его дочери было разрешено заходить туда.
Мария тоже могла заходить к нему, если была в состоянии.
Мир Йенса Хордера не подчинялся тем же системам и правилам, которым обычно следуют люди. Он не умел систематизировать и организовывать. Он умел чувствовать и хранить воспоминания. Одному напильнику совсем необязательно было храниться рядом с другим. Если этот напильник откопали в куче хлама, значит, его место рядом с масляной лампой и форменной курткой с той же свалки. Тут была своя логика.
У косы же было свое постоянное место на стене, над картой острова, висевшей за токарным станком, потому что напоминала Йенсу русло реки на северо-востоке Корстеда, образующее небольшую бухту. Теперь карту закрыли собой ящики, но Йенс знал, что она была именно здесь. Это самое важное. В темноте на ней можно было рассмотреть только северное побережье.
Еще до того, как карта затерялась за вещами, Йенс часами рассматривал ее с отцом. В то время остров казался ему огромным. Вместе они решили, что остров похож на фигуру человека, и шутили, что Корстед – это сердце, а свалка – ягодицы, и если деревья будут расти по всему Ховедет, то у человека вырастут густые волосы и борода. А там, где был берег, у человека блестела лысина. Остров изменялся, как человеческое тело, и они сами могли изменить его. Превратив в дикаря.
И если мир обычно становится меньше, когда ты становишься больше, то для Йенса мир за пределами Ховедет становился все больше и больше. Даже когда он вырос, мир казался ему необозримым и чужим – появлялись новые люди, магазины, профессии, машины. Они были необъяснимой угрозой, которая нападает, чтобы захватить его жизнь.
Люди приходили, чтобы что-то изменить, рассказать ему, что на Ховедет нужны перемены. Что мусора было все больше. Что у него накопилось слишком много вещей. Что ему лучше бы избавиться от этого хлама вокруг.
Говоря это, они улыбались. И это было самое ужасное.
Как-то раз к сараю подошли две женщины и сказали ему, что жить среди такой груды мусора непростительно, но есть надежда на Господа. Господь наведет здесь порядок, если Йенс возлюбит его, как отца.
Йенс ничего не ответил, лишь пристально посмотрел на них и пригрозил, что вывалит на них навоз.
Уходя, они уже не улыбались.
Йенс видел не то, что видели они. Оглядывая панораму своих вещей, он не видел в ней беспорядка или мусора. Он видел нерушимое целое. Если убрать одну деталь – разрушится все.
Эти женщины не понимали, что у всех собранных им вещей были свое место и ценность. Они были необходимостью. В пожелтевшей газете, которая заслужила судьбу упаковки для старой глиняной вазы, могло быть написано то, что однажды может пригодиться, хоть Йенс и не читал газет. Старая сбруя напоминала ему о том, как он ездил до Корстеда на телеге. Если починить карманный фонарик, то им можно пользоваться. Батареек у Йенса было множество, какие-то из них точно должны работать. Аудиокассеты, несомненно, тоже работают! Их они нашли за магазином радиоэлектроники в поддоне. Кассеты были совсем новые, сложенные в стопку и упакованные в полиэтиленовую пленку (которую, конечно же, тоже можно было использовать).