Часть 4 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что вы, профессор, смеетесь? — возмутился Швондер.
— Какое там смеюсь! Я в полном отчаянии,— крикнул Филипп Филиппович,— что ж теперь будет с паровым отоплением!
— Вы издеваетесь, профессор Преображенский?
— По какому делу вы пришли ко мне, говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать.
— Мы, управление дома,— с ненавистью заговорил Швондер,— пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома…
— Кто на ком стоял? — крикнул Филипп Филиппович.— Потрудитесь излагать ваши мысли яснее.
— Вопрос стоял об уплотнении.
— Довольно! Я понял! Вам известно, что постановлением от двенадцатого сего августа моя квартира освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений?
— Известно,— ответил Швондер,— но общее собрание, рассмотрев ваш вопрос, пришло к заключению, что в общем и целом вы занимаете чрезмерную площадь. Совершенно чрезмерную. Вы один живете в семи комнатах.
— Я один живу и работаю в семи комнатах,— ответил Филипп Филиппович,— и желал бы иметь восьмую. Она мне необходима под библиотеку.
Четверо онемели.
— Восьмую? Э-хе-хе,— проговорил блондин, лишенный головного убора,— однако это здо-о-рово.
— Это неописуемо! — воскликнул юноша, оказавшийся женщиной.
— У меня приемная, заметьте, она же библиотека, столовая, мой кабинет — три. Смотровая — четыре. Операционная — пять. Моя спальня — шесть и комната прислуги — семь. В общем, мне не хватает… Да впрочем, это неважно. Моя квартира свободна, и разговору конец. Могу я идти обедать?
— Извиняюсь,— сказал четвертый, похожий на крепкого жука.
— Извиняюсь,— перебил его Швондер,— вот именно по поводу столовой и смотровой мы и пришли говорить. Общее собрание просит вас добровольно, в порядке трудовой дисциплины {25}, отказаться от столовой. Столовых ни у кого нет в Москве.
— Даже у Айседоры Дункан! {26} — звонко крикнула женщина.
С Филиппом Филипповичем что-то сделалось, вследствие чего его лицо нежно побагровело, но он не произнес ни одного звука, выжидая, что будет дальше.
— И от смотровой также,— продолжал Швондер,— смотровую прекрасно можно соединить с кабинетом.
— Угу,— молвил Филипп Филиппович каким-то странным голосом,— а где же я должен принимать пищу?
— В спальне,— хором ответили все четверо.
Багровость Филиппа Филипповича приняла несколько сероватый оттенок.
— В спальне принимать пищу,— заговорил он слегка придушенным голосом,— в смотровой — читать, в приемной — одеваться, оперировать — в комнате прислуги, а в столовой — осматривать? Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она в кабинете обедает, а кроликов режет в ванной? Может быть… Но я не Айседора Дункан!! — вдруг рявкнул он, и багровость его стала желтой.— Я буду обедать в столовой, а оперировать в операционной! Передайте это общему собранию и покорнейше вас прошу вернуться к вашим делам, а мне предоставить возможность принять пищу там, где ее принимают все нормальные люди, то есть в столовой, а не в передней и не в детской.
— Тогда, профессор, ввиду вашего упорного противодействия,— сказал взволнованный Швондер,— мы подадим на вас жалобу в высшие инстанции.
— Ага,— молвил Филипп Филиппович,— так? — голос его принял подозрительно вежливый оттенок.— Одну минутку попрошу вас подождать.
«Вот это парень,— в восторге подумал пес,— весь в меня. Ох, тяпнет он их сейчас, ох, тяпнет! Не знаю еще, каким способом, но так тяпнет!.. Бей их! Этого голенастого сейчас взять повыше сапога за подколенное сухожилие… р-р-р…»
Филипп Филиппович, стукнув, снял трубку с телефона и сказал в нее так:
— Пожалуйста… да… благодарю вас… Виталия Александровича попросите, пожалуйста {27}. Профессор Преображенский. Виталий Александрович? Очень рад, что вас застал. Благодарю вас, здоров. Виталий Александрович, ваша операция отменяется. Что? Нет, совсем отменяется. Равно как и все остальные операции. Вот почему: я прекращаю работу в Москве и вообще в России… Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооруженных револьверами, и терроризировали меня в квартире с целью отнять часть ее…
— Позвольте, профессор,— начал Швондер, меняясь в лице.
— Извините… У меня нет возможности повторить все, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц. Достаточно сказать, что они предложили мне отказаться от моей смотровой, другими словами, поставили меня в необходимость оперировать вас там, где я до сих пор резал кроликов. В таких условиях я не только не могу, но и не имею права работать. Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Сочи. Ключ могу передать Швондеру — пусть он оперирует.
Четверо застыли. Снег таял у них на сапогах.
— Что же делать… Мне самому очень неприятно… Как? О, нет, Виталий Александрович! О, нет. Больше я так не согласен. Терпение мое лопнуло. Это уже второй случай с августа месяца… Как? Гм… Как угодно. Хотя бы. Но только одно условие: кем угодно, что угодно, когда угодно, но чтобы это была такая бумажка, при наличности которой ни Швондер, ни кто-либо иной не мог бы даже подойти к двери моей квартиры. Окончательная бумажка. Фактическая. Настоящая. Броня. Чтобы мое имя даже не упоминалось. Конечно. Я для них умер. Да, да. Пожалуйста. Кем? Ага… Ну, это другое дело. Ага… Хорошо. Сейчас передаю трубку. Будьте любезны,— змеиным голосом обратился Филипп Филиппович к Швондеру,— сейчас с вами будут говорить.
— Позвольте, профессор,— сказал Швондер, то вспыхивая, то угасая,— вы извратили наши слова.
— Попрошу вас не употреблять таких выражений.
Швондер растерянно взял трубку и молвил:
— Я слушаю. Да… Председатель домкома… Мы же действовали по правилам… Так у профессора и так совершенно исключительное положение. Мы знаем об его работах… Целых пять комнат хотели оставить ему… Ну, хорошо… Раз так… Хорошо…
Совершенно красный, он повесил трубку и повернулся.
«Как оплевал! Ну и парень! — восхищенно подумал пес,— что он, слово, что ли, такое знает? Ну, теперь можете меня бить, как хотите, а отсюда я не уйду!»
Трое, открыв рты, смотрели на оплеванного Швондера.
— Это какой-то позор,— несмело вымолвил тот.
— Если бы сейчас была дискуссия {28},— начала женщина, волнуясь и загораясь румянцем,— я бы доказала Виталию Александровичу…
— Виноват, вы не сию минуту хотите открыть эту дискуссию? — вежливо спросил Филипп Филиппович.
Глаза женщины загорелись {29}.
— Я понимаю вашу иронию, профессор, мы сейчас уйдем… Только… Я, как заведующий культотделом дома…
— За-ве-дующая,— поправил ее Филипп Филиппович.
— Хочу предложить вам,— тут женщина из-за пазухи вытащила несколько ярких и мокрых от снега журналов,— взять несколько журналов в пользу детей Франции {30}. По полтиннику штука.
— Нет, не возьму,— кратко ответил Филипп Филиппович, покосившись на журналы.
Совершенное изумление выразилось на лицах, а женщина покрылась клюквенным налетом.
— Почему же вы отказываетесь?
— Не хочу.
— Вы не сочувствуете детям Франции?
— Нет, сочувствую {31}.
— Жалеете по полтиннику?
— Нет.
— Так почему же?
— Не хочу.
Помолчали.
— Знаете ли, профессор,— заговорила девушка, тяжело вздохнув,— если бы вы не были европейским светилом и за вас не заступались бы самым возмутительным образом (блондин дернул ее за край куртки, но она отмахнулась) лица, которых, я уверена, мы еще разъясним, вас следовало бы арестовать!
— А за что? — с любопытством спросил Филипп Филиппович.
— Вы ненавистник пролетариата,— гордо сказала женщина.
— Да, я не люблю пролетариата {32},— печально согласился Филипп Филиппович и нажал кнопку. Где-то прозвенело. Открылась дверь в коридор.
— Зина,— крикнул Филипп Филиппович,— подавай обед. Вы позволите, господа?
Четверо молча вышли из кабинета, молча прошли приемную, молча — переднюю, и за ними, слышно было, как закрылась тяжело и звучно парадная дверь.
Пес встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз.
III
На разрисованных райскими цветами тарелках с черною широкой каймою лежала тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыру в слезах и в серебряной кадушке, обложенной снегом — икра. Меж тарелками несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками. Все эти предметы помещались на маленьком мраморном столике, уютно присоединившемся у громадного резного дуба буфета, изрыгавшего пучки стеклянного и серебряного света. Посредине комнаты — тяжелый, как гробница, стол, накрытый белой скатертью, а на ней два прибора, салфетки, свернутые в виде папских тиар, и три темных бутылки.