Часть 18 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Правда ваша, – произносит Цимбалист, шмякая костлявый зад на подушку, и морщится. – Странные нынче времена, чтобы быть евреем.
– Только не для здешних, – возражает Ландсман. – На острове Вербов жизнь идет своим чередом. Краденый «БМВ» в каждом дворе, и говорящая курица в каждой кастрюле.
– Эти люди не начинают беспокоиться, пока ребе им не прикажет беспокоиться, – говорит Цимбалист.
– Может, им и не о чем беспокоиться, – предполагает Берко. – Может, ребе уже побеспокоился за них и все уладил.
– Почем я знаю.
– Ни за что не поверю.
– Так и не верьте.
Одна гаражная дверь отъезжает на колесиках в сторону, и вкатывается белый фургон, сверкая снежной маской на лобовом стекле. Из фургона вываливаются четверо в желтых комбинезонах, носы у них красны, бороды увязаны в черные сетки. Они начинают сморкаться и топочут ногами, так что Цимбалисту приходится самому подойти к фургону, чтобы наорать на них. Оказывается, проблема возникла возле водоема в парке имени Шолом-Алейхема: какой-то адиёт из муниципалитета встроил там гандбольную стенку, прямо-таки в середине воображаемого входа меж двух фонарных столбов.
Все топают к столу с картами посреди кабинета. Пока Цимбалист отыскивает соответствующую карту и разворачивает ее, члены бригады обмениваются кивками, напрягая и расслабляя угрюмые лицевые мышцы в виду Ландсмана и Берко. Потом команда Цимбалиста старается их не замечать.
– Говорят, у кордонного мудреца имеется веревочная карта каждого города, где десяток евреев когда-либо в истории расшибали носы, – говорит Берко Ландсману, – вплоть до Иерихона.
– Я сам распустил этот слух, – говорит Цимбалист, не отрывая глаз от карты.
Он находит нужное место на карте, и один из его ребят отмечает гандбольную стенку огрызком карандаша. Цимбалист прикидывает объем работы, которую надо проделать завтра до заката, прорыв в великой воображаемой стене эрува. Он отправляет двоих юношей обратно в Гаркави поставить пару пластиковых труб у пары телефонных столбов, чтобы сатмарские, проживающие рядом с восточной частью парка имени Шолом-Алейхема, могли выгулять собак, не погубив собственные души.
– Прошу прощения, – говорит Цимбалист, возвращаясь к письменному столу, и его передергивает. – Мне что-то разонравился процесс сидения. Ну чем я могу быть вам полезен? Я очень сомневаюсь, что вы пришли спросить насчет решус-харабим.
– Мы расследуем убийство, профессор Цимбалист, – говорит Ландсман. – И у нас есть основания считать, что покойный мог быть вербовским или он тесно связан с вербовскими – или, по крайней мере, когда-то был связан.
– Связи, – говорит кордонный мудрец, позволив им снова взглянуть на сталактиты органных труб своих. – Полагаю, я кое-что знаю о связях.
– Он жил в гостинице на улице Макса Нордау под именем Эмануэль Ласкер.
– Ласкер? Как шахматист?
На пергаменте желтого лба Цимбалиста возникает морщина, а в глубине глазниц скрежет кремня и стали – удивление, озадаченность, воспламенение памяти.
– Я интересовался шахматами, – объясняет он, – очень давно.
– И я интересовался, – говорит Ландсман. – И наш мертвый приятель, до самого конца. Рядом с телом была расставлена позиция. Он читал Зигберта Тарраша. И он был знаком завсегдатаям шахматного клуба «Эйнштейн». Они называли его Фрэнк.
– Фрэнк, – произносит кордонный мудрец с американским выговором, – Фрэнк, Фрэнк… Франк… Вы уверены, что это имя? Это распространенная еврейская фамилия, но имя… Уверены, что он и правда был евреем, Фрэнк этот?
Берко и Ландсман быстро переглядываются. Ни в чем они не уверены. Тфилин в тумбочке мог быть подброшенной уликой или сувениром, забытым предыдущим обитателем номера 208. Никто в клубе «Эйнштейн» не уверял, что видел Фрэнка, этого мертвого ширяльщика, в шуле, качающегося в ритуальной позе.
– У нас есть причины считать, – спокойно отвечает Берко, – что когда-то он был вербовским хасидом.
– И что это за причины?
– Там было кое-что, вроде пары телеграфных столбов, а мы просто связали концы с концами, – поясняет Ландсман.
Он лезет в карман и достает конверт.
Он передает через стол один из шпрингеровских поляроидных снимков смерти Цимбалисту, который держит снимок на вытянутой руке достаточно долго, чтобы в голове зародилась идея: это изображение трупа. Цимбалист глубоко вздыхает и кривит рот, готовый выложить им профессиональное соображение по поводу явной улики. Фотография мертвого человека – это потрясение, по правде сказать, для обыденной жизни кордонного мудреца. Потом он вглядывается в снимок, и за мгновение перед тем, как он снова полностью берет себя в руки, Ландсман видит, как Цимбалист принимает стремительный удар ниже пояса. Воздух покидает его легкие, и кровь отливает от щек.
В его глазах мудреца гаснет немеркнущая искра мудрости. На секунду Ландсман видит поляроидный снимок мертвого кордонного мудреца. Потом краски возвращаются на лицо старого пердуна. Немного подождав, Берко и Ландсман ждут еще немного, и Ландсман понимает, что кордонный мудрец изо всех сил борется, чтобы взять себя в руки и сказать: «Детективы, я никогда в жизни не видел этого человека», да так, чтобы прозвучало правдоподобно, неотвратимо, истинно.
– Кто это, профессор Цимбалист? – наконец спрашивает Берко.
Цимбалист кладет фото на стол и еще немного на него смотрит, уже не заботясь о том, что вытворяет его лицо или рот.
– Ой, этот мальчик, – говорит он. – Милый, милый мальчик.
Он достает платок из кармана кофты, смахивает слезы со щек и закашливается. И этот звук ужасен. Ландсман берет стакан мудреца и выливает оттуда чай к себе в стакан. Из кармана брюк он достает бутылку водки, реквизированную этим утром в туалете «Воршта». Он цедит на два пальца в стакан из-под чая и протягивает его старому пердуну.
Цимбалист безмолвно принимает стакан и приканчивает водку в один глоток. Потом он прячет носовой платок в карман и возвращает Ландсману фотографию.
– Я учил этого мальчика шахматам, – говорит он, – когда этот мужчина был мальчиком, конечно. До того, как он вырос. Извините. Я путано говорю.
Рука Цимбалиста тянется к пачке «Бродвея», но он уже все выкурил. И не сразу понимает это. Он сидит, тыча скрюченным пальцем в фольгу, словно выискивает орех в пакете хлопьев. Ландсман выручает его куревом.
– Спасибо, Ландсман, спасибо.
Но после он ничего не говорит, просто сидит и смотрит, как догорает папироса. Он смотрит на Берко запавшими глазами, потом украдкой, взглядом игрока в покер, – на Ландсмана. Он уже оправился от потрясения. Старается оценить карту ситуации, границы, которые нельзя нарушать, проходы, к которым и на шаг нельзя приближаться под страхом проклятия души. Волосатый, крапчатый краб его руки вытягивает одну из своих конечностей к телефону на столе. Еще минута, и истина вместе с мраком жизни снова будет передана под опеку юристов.
Воротина гаража скрипит и грохочет, и со стоном благодарности Цимбалист снова начинает приподниматься, но на этот раз Берко останавливает его. Он опускает тяжелую руку на плечо старика.
– Сядьте, профессор, – говорит он. – Я вас умоляю. Пусть не сразу, если вам так легче, но, пожалуйста, опустите зад на этот пончик.
Он не убирает руку, осторожно прижимая Цимбалиста, и кивает в сторону гаража:
– Мейер.
Ландсман пересекает мастерскую, идет к дверям и достает жетон. Он направляется прямо к фургону, словно жетона достаточно, чтобы остановить двухтонный «шеви». Водитель бьет по тормозам, и вой колес отдает эхом от холодных каменных стен гаража. Водитель опускает стекло. На нем полная экипировка бригады Цимбалиста – борода в сеточке, желтый комбинезон, хорошо поставленная угрюмость.
– По какому праву, детектив? – интересуется он.
– Давай-ка прокатись, – говорит Ландсман, – у нас тут разговор.
Он протягивает руку к панели отгрузки и хватает спрятавшегося бакалавра за лацканы длинного пальто. Тащит его, как щенка, к дверце со стороны пассажирского сиденья фургона, открывает ее и мягко заталкивает мальчишку внутрь:
– И забери с собой этого маленького пишера.
– Хозяин? – зовет водитель кордонного мудреца.
Помедлив, Цимбалист машет рукой, веля убраться.
– Но куда мне ехать? – спрашивает водитель Ландсмана.
– Понятия не имею, – отвечает Ландсман. Он захлопывает дверцу фургона. – Езжай, купи мне приличный подарок.
Ландсман барабанит по капоту фургона, и машина откатывается в бурю белых нитей, связанных, как проволока кордонного мудреца, поперек стилизованных фасадов и в полыхающем сером небе. Ландсман задвигает дверь гаража и накидывает засов.
– Ну, давайте от печки? – начинает он русским «ну», когда Цимбалист снова усаживается в кресло. Он кладет ногу на ногу и запаливает еще папиросы для каждого из них. – Времени у нас достаточно.
– Начинайте, профессор, – советует Берко. – Вы знали жертву, когда он был еще мальчиком, так? Все воспоминания сейчас так и роятся в голове. Вам сейчас плохо, но настолько же легче станет, когда вы начнете говорить.
– Да нет же, – говорит кордонный мудрец. – Нет. Все не так.
Он берет зажженную папиросу из рук Ландсмана и в этот раз докуривает ее почти до конца, прежде чем начинает говорить. Он – аид-ученый и предпочитает упорядочивать свои мысли.
– Его зовут Менахем, – начинает он. – Мендель. Ему тридцать восемь… было тридцать восемь, на год старше вас, детектив Шемец, но родился в тот же день, пятнадцатого августа, верно? А? Я так и думал. Видите? Вот он, шкаф с картами. – Он стучит по лысому куполу – Карты Иерихона, детектив Шемец, Иерихон и Тир.
Он слишком рьяно стучит по «шкафу с картами» и сбивает с макушки ермолку, подхватывает ее, осыпая всю кофту каскадами пепла.
– Коэффициент интеллекта Менделя составлял сто семьдесят. Когда ему исполнилось восемь или девять, он уже мог читать на иврите, арамейском, ладино, греческом и латыни. Самые трудные тексты, самые тернистые переплетения логики и доказательств. И уже тогда был лучшим шахматистом, чем я сам надеялся стать. У него была необыкновенная память на записанные партии, ему надо было раз прочесть нотацию, и он мог вообразить это на доске, ход за ходом, и ни разу не ошибиться. Когда он подрос и ему больше не давали играть, он воспроизводил знаменитые партии в воображении. Он помнил три-четыре сотни партий.
– То же самое говорили о Мелехе Гайстике, – замечает Ландсман. – Он также был создан для шахмат.
– Мелех Гайстик! – возмущается Цимбалист. – Гайстик был чокнутый. Так, как играл Гайстик, человек играть не может. У него разум был вроде насекомого, в мыслях только одно: как тебя сожрать. Он был грубый. Мерзкий. Подлый. Мендель таким не был. Он мастерил игрушки для сестер, кукол из прищепок и войлока, домик из коробки от овсяных хлопьев. Вечно пальцы в клею, а в кармане прищепка с нарисованным на ней личиком. Я давал ему паклю для кукольных волос. Восемь сестричек висели на нем все время. Домашняя утка ходила за ним по пятам, как собачка.
Узкие коричневые губы Цимбалиста задергались по углам.
– Хотите верьте, хотите нет, однажды я свел его в матче с Мелехом Гайстиком. Такое было возможно, Гайстик всегда нуждался в деньгах и был всем должен, и он бы играл с полупьяным медведем, если бы тот мог заплатить. Мальчику было двенадцать тогда, Гайстику – двадцать шесть. Это случилось за год до того, как он выиграл чемпионат в Санкт-Петербурге. Они сыграли три партии в задней комнате моей мастерской, которая в то время, вы помните, детектив, располагалась на Рингельблюм-авеню[28]. Я предложил Гайстику пять тысяч долларов, чтоб он сыграл с Менделе. Мальчик выиграл первую и третью партии. Во второй он играл черными и сыграл вничью. Да вот только, на Гайстиково счастье, матч был тайным.
– Почему? – допытывается Ландсман. – Почему матч должен был остаться в секрете?
– Из-за этого мальчика, – говорит кордонный мудрец. – Того самого, который умер в номере гостиницы на улице Макса Нордау. Гостиница не из лучших, как я понимаю.
– Клоповник, – подтверждает Ландсман.
– И он кололся?
Ландсман кивает, и через секунду или две Цимбалист кивает тоже:
– Да. Конечно. Ну, причина, по которой я был обязан сохранить матч в секрете, состояла в том, что мальчику запретили играть в шахматы с посторонними. До сих пор ума не приложу, как отец Менделе что-то разнюхал о матче. И я был на волосок от беды. Несмотря на то, что жена моя родня ему. Я почти потерял его хаскаму, его доверие, на котором зиждился тогда мой бизнес. Все дело я строил на поддержке отца Менделе.
– Отца? Вы же не хотите сказать, что это Гескель Шпильман, – говорит Берко. – Что человек на фотографии – сын вербовского ребе.
Ландсман замечает, как спокойно на острове Вербов, в снегу, внутри каменного амбара, перед наступлением мрака, когда нечестивая неделя и мир, сделавший ее нечестивой, готовятся быть ввергнуты в пламя двух одинаковых свечей.