Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 19 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Так и есть, – наконец говорит Цимбалист. – Мендель Шпильман. Единственный сын. У которого был брат-близнец, умерший при родах. Потом это истолковали как знак. – Знак чего? – спрашивает Ландсман. – Что и он мог бы стать вундеркиндом? А потом превратиться в наркомана, прозябающего в дешевой унтерштатской ночлежке? – Только не это, – говорит Цимбалист. – Этого никто и представить не мог. – Говорят… Раньше говорили… – начинает Берко. Он морщится, как будто знает: то, что он собирается сказать, разозлит Ландсмана или даст ему повод для издевок. Он не может заставить себя повторить это. – Мендель Шпильман. О б-же. Я слышал разное. – Много всяких историй, – говорит Цимбалист. – Чего только не рассказывали, пока ему не исполнилось двадцать. – Что за истории? – спрашивает Ландсман, выходя из себя. – О чем? Да выкладывайте же, черт вас побери! 14 И Цимбалист рассказывает одну из историй про Менделя. Некая женщина, рассказывает он, умирала от рака в Центральной больнице Ситки. Его, Цимбалиста, знакомая – так он ее называет. Давно это было, еще в 1973 году. Женщина эта дважды овдовела, первый муж ее был игрок, застреленный штаркерами в Германии еще до войны, а второй работал верхолазом в бригаде Цимбалиста и погиб, запутавшись в высоковольтных проводах. Вот так, помогая вдове своего умершего работника деньгами, и не только, Цимбалист свел с ней знакомство. Нет ничего невероятного в том, что они полюбили друг друга. Оба уже вышли из возраста глупых страстей, посему были страстны без глупости. Она была смуглая, стройная женщина, уже привыкшая умерять аппетиты. Свои отношения они держали в секрете от всех, прежде всего от госпожи Цимбалист. Навещая свою возлюбленную в больнице, Цимбалист прибегал ко всевозможным уловкам и ухищрениям, давал взятки санитаркам, чтобы сохранить свои визиты в тайне. Он ночевал в ее палате, свернувшись калачиком на полотенце, постеленном на полу между ее кроватью и стенкой. В полумраке, когда любимая звала его сквозь марево морфия, он вливал воду между ее растрескавшимися губами и остужал горячечный лоб влажной салфеткой. Часы на больничной стене жужжали сами с собой, приходили в нетерпение, отрезая куски ночи минутной стрелкой. Утром Цимбалист тайком пробирался в лавку на Рингельблюм-авеню (жене он говорил, что ночует там, чтобы не тревожить ее своим ужасным храпом) и дожидался мальчика. Почти каждое утро после молитв и учебы Мендель Шпильман приходил играть в шахматы. Шахматы не запрещались, хотя вербовские раввины и считали их пустой тратой времени для этого юноши. Чем старше становился Мендель, тем ослепительнее были его успехи в учебе, чем ярче сияла его репутация прозорливого не по годам отрока, тем болезненней казалась эта трата. Не только память Менделя, но и его гибкий, проворный ум, хватка в постижении прецедента, истории, Закона. Нет, даже ребенком Мендель Шпильман будто бы внутренним чутьем постигал запутанный людской поток, одновременно управляемый Законом и нуждающийся в продуманной системе стоков и шлюзов. Страх, недоверие, похоть, подлость, клятвопреступление, убийство и любовь, неопределенность намерений Б-га и человека маленький Мендель видел не только в арамейских трактатах, он встречал их в отцовском кабинете, одетых в серый твил, говорящих на сочном родном наречии повседневности. Если когда-либо и возникали в сознании мальчика противоречия, сомнения в адекватности того Закона, который он изучал при вербовском дворе, отданном на откуп кучке крупнейших ганефов и жуликов, то он никогда их не высказывал. Ни тогда, когда он был еще ребенком, который верил, ни после, когда он отринул все это. Он обладал мышлением, способным вместить и исследовать противоречащие друг другу тезисы, не утратив равновесия между ними. Только потому, что Шпильманы очень гордились своим потрясающим еврейским сыном-эрудитом, они терпели другую сторону его натуры, которая хотела только одного – играть. Мендель постоянно затевал искусные шалости и мистификации, ставил пьески, в которых участвовали его сестры, его тетки, его ручная утка. Кое-кто считает величайшим чудом, когда-либо совершенным Менделем, то, что он убедил своего грозного отца год за годом играть роль царицы Астинь во время Пуримшпиля.[29] Вот это было зрелище – мрачный император, исполненная достоинства гора, устрашающий исполин, семенящий на высоченных каблуках! В белокуром парике! Румяна и помада! Браслеты и блестки! Это был величайший подвиг перевоплощения в женщину, когда-либо совершенный иудеем. Народ его обожал. И обожал Менделе за то, что предоставил им возможность лицезреть это диво ежегодно. Но сей подвиг был просто еще одним доказательством безмерной любви Гескеля Шпильмана к своему мальчику. И, потворствуя этой любви, отец позволил Менделю ежедневно тратить час на шахматы с оговоркой, что соперника он изберет из вербовского сообщества. Мендель выбрал кордонного мудреца, одиночку-изгоя, чужого среди своих. Это был крошечный знак не то бунтарства, не то извращенного своенравия, которое позже проявится еще не раз. Но на вербовской орбите лишь Цимбалист мог хотя бы надеяться когда-нибудь победить Менделя. – Как она? – спросил Мендель Цимбалиста однажды утром, когда его возлюбленная, два месяца угасавшая в Центральной больнице Ситки, лежала уже при смерти. Вопрос этот поверг Цимбалиста в шок – не такой, конечно, как тот, что прикончил второго мужа вдовы, но достаточный, чтобы сердце пропустило один-два удара. Он хранит в памяти каждую партию, сыгранную с Менделем Шпильманом, говорит мудрец, за исключением этой. Из этой игры он в состоянии припомнить лишь один-единственный ход. Жена Цимбалиста, в девичестве Шпильман, была двоюродной сестрой этого мальчика. Хлеб Цимбалиста, его доброе имя, возможно, сама его жизнь требовали, чтобы его измена оставалась тайной. И он ни капли не сомневался, что до сих пор так оно и было. Малейшие колебания проводов и струн приносили кордонному мудрецу каждый шепот, каждую сплетню – так паук чует лапками весть о том, что в сетях запуталась муха. Никоим образом ни единое слово не могло достичь ушей Менделе Шпильмана прежде, чем об этом узнал бы сам Цимбалист. – О ком ты? – спросил Цимбалист. Мальчик пристально посмотрел на него. Мендель был не шибко красивый ребенок. Вечный румянец на щеках, близко посаженные глаза, второй и зарождающийся третий подбородок без явных преимуществ первого. Но глаза – хоть и маленькие и слишком придвинутые к переносице – глаза эти были непроницаемы и переливались, играли цветами, словно пятна на крыле бабочки: синий, зеленый, золотой. Сострадание, насмешливость, прощение. Ни осуждения. Ни упрека. – Да не важно, – мягко ответил Мендель и передвинул своего слона со стороны ферзя, возвращая его на исходную позицию на доске. Бесцельный ход, как показалось Цимбалисту, пока он обдумывал его. В какой-то момент ему почудилось, что этот ход – наследие неких фантастических шахматных школ. А потом он оказался тем, чем, по всей видимости, и был на самом деле: своеобразным отступлением. Цимбалист несколько последующих часов силился уразуметь этот ход слоном. И боролся с собой, чтобы не открыться десятилетнему мальчишке, вся вселенная которого ограничена школой, синагогой и дверью в кухню его матери, чтобы не доверить ему всю горечь и темное упоение своей любви к умирающей вдове, не поведать, как его собственная тайная жажда утоляется всякий раз, когда он вливает капли воды в ее сухие воспаленные губы. Они молча доиграли положенный час. Но перед самым уходом мальчик обернулся в дверях лавки на Рингельблюм-авеню и потянул Цимбалиста за рукав. Он помедлил, будто нехотя или стыдясь. А может, боялся чего-то. А потом на лице у него возникло измученное выражение, которое Цимбалист сразу узнал: словно назидательный голос ребе напоминал своему сыну о долге служения общине. – Когда увидите ее сегодня, – произнес Мендель, – передайте ей мое благословение. Скажите, что я шлю ей привет. – Я передам, – сказал Цимбалист, или это так ему помнится. – Передайте ей, что я сказал: все будет хорошо. Мартышкино личико, печальный рот, глаза, говорящие, что, как бы хорошо он тебя ни знал, как бы сильно ни любил, он все равно может тебя одурачить. – О, я передам, – сказал Цимбалист, а потом разрыдался взахлеб. Мальчик достал из кармана чистый платок и дал его Цимбалисту. Он терпеливо держал кордонного мудреца за руку. Пальцы у Менделя были мягкие, чуточку липкие. На внутренней стороне его запястья младшая сестричка Менделя Рейзл красными чернилами накалякала свое имя. Когда Цимбалист успокоился, Мендель отпустил его руку и сунул мокрый носовой платок в карман. – До завтра, – попрощался он. Тем же вечером Цимбалист тайком вернулся в палату и, перед тем как расстелить на полу полотенце, прошептал благословение мальчика в самое ухо своей лежащей в беспамятстве возлюбленной. Сделал он это без всякой надежды и почти не веруя. Затемно, в пять утра, подруга Цимбалиста разбудила его и велела идти домой и завтракать с женой. Это были первые ее осознанные слова за многие недели. – Вы передали ей мое благословение? – спросил его Мендель за игрой тем же утром. – Передал.
– Где она? – В Центральной больнице. – Вместе с другими людьми? В палате? Цимбалист кивнул. – Вы передали мое благословение и другим людям? Цимбалисту никогда бы это в голову не пришло. – Я ничего им не говорил, – ответил он. – Я их не знаю. – Благословения этого хватит на всех, – сообщил ему Мендель. – Передай его им сегодня вечером. Но в тот вечер, когда Цимбалист пришел навестить свою подругу, ее перевели в другую палату, для тех, чья жизнь вне опасности, и Цимбалист почему-то забыл о просьбе мальчика. Две недели спустя доктора отправили женщину домой, обескураженно покачав головами. А еще через две недели рентгеновское обследование показало, что в ее теле рака нет и в помине. К тому времени они с Цимбалистом расстались по взаимному согласию, и с тех пор каждую ночь он спал в супружеской постели. Какое-то время ежеутренние встречи Цимбалиста и Менделя в задней комнате лавки на Рингельблюм-авеню еще продолжались, но Цимбалист не чувствовал прежней радости. Несомненное чудо исцеления от рака навсегда изменило его взаимоотношения с Менделем Шпильманом. Цимбалист не мог избавиться от головокружения всякий раз, стоило Менделю взглянуть на него своими близко посаженными глазами, испещренными состраданием и золотом. Вера в неверие, которую исповедовал кордонный мудрец, пошатнулась из-за простого вопроса «Как она?», из-за десятка слов благословения, из-за простого хода слоном, подразумевавшего шахматы за пределом известных Цимбалисту шахмат. И платой за чудо стал тот самый, устроенный Цимбалистом тайный матч между Менделем и Мелехом Гайстиком, королем кафе «Эйнштейн» и будущим чемпионом мира. Три партии в задней комнате лавки на Рингельблюм-авеню, из которых мальчик выиграл две. Когда вскрылась эта затея – только эта, о прелюбодеянии так никто никогда и не узнал, – рандеву Цимбалиста и Менделя Шпильмана прекратились. После этого они больше никогда не встречались за шахматной доской, даже на час. – Вот что случается, когда раздаешь благословения, – сказал Цимбалист, кордонный мудрец. – Но Менделю Шпильману понадобилось очень много времени, чтобы это уразуметь. 15 – Ты встречался с этим ганефом, – не то спрашивает, не то утверждает Ландсман, обращаясь к Берко, когда они горбятся вслед за кордонным мудрецом, прокладывая в глубоком субботнем снегу тропу к жилищу ребе. Для похода через плац Цимбалист сполоснул лицо и подмышки в раковине на задворках лавки. Он смочил расческу и сгреб все свои семнадцать волосков в муар на макушке. Потом натянул желтую вельветовую спортивную куртку, оранжевый пуховой жилет, черные галоши и поверх всего – пропахшую нафталином дубленку из медвежьей шкуры, перетянутую ремнем, и шарф длиной футов двадцать. Он сдернул с оленьих рогов у двери не то футбольный мяч, не то миниатюрный пуфик из меха росомахи и водрузил его на макушку. И сейчас он, штыняя нафталином, ковыляет перед детективами с видом медвежонка, которого жестокие хозяева заставили откалывать унизительные трюки. За полчаса до темноты, под снегом, падающим словно ошметки изорванного дневного света. Небо над Ситкой подобно неподъемному серебряному подносу и быстро тускнеет. – Ага, мы встречались, – говорит Берко. – Меня привели к нему сразу же, как я начал работать в Пятом участке. И устроили церемонию в его офисе, над читальней на южной стороне улицы Ан-ского[30]. Он пришпилил чего-то на тулью моей латке, типа золотого листика. Потом он каждый Пурим слал мне миленькую корзину фруктов. С доставкой прямо на дом, хотя я никогда не давал ему адреса. Каждый год груши и апельсины, пока мы не переехали в Шварцер-Ям. – Говорят, что он малость крупноват. – Он мил. Милашка такой. – А вот это все, что мудрец нам рассказал о Менделе… Все эти чудеса… Берко, ты веришь этому? – Ты же знаешь, Мейер, для меня это не вопрос веры. И так было всегда. – Но ты, мне просто любопытно, ты действительно живешь в ожидании Мошиаха? Берко пожимает плечами, вопрос ему неинтересен, и он не отрывает взгляда от следов черных галош на снегу. – Но это же Мошиах, – отвечает он. – Что еще можно делать, как не ждать? – И когда Он придет, что будет? Мир на земле? – Мир, процветание. Еды от пуза. Ни больных, ни одиноких. Никто ничего не продает. Ну, не знаю. – И Палестина? Когда Мошиах придет, все евреи вернутся туда – в Землю обетованную? Прямо в меховых шапках и прочем? – Я слышал, Мошиах договорился с бобрами. Чтобы больше никаких мехов. Под накалом внушительного железного газового фонаря на железном столбе у входа в дом ребе разболтанная толпа убивает конец недели. Нахлебники, почитатели ребе, пара-тройка простофиль. И обычный импровизированный хаос непутевой «швейцарской гвардии», только усложняющей работу бугаев, подпирающих створки наружных дверей. Каждый предлагает каждому вернуться домой и благословить свет в кругу семьи, дав возможность ребе наконец отведать в мире пищи субботней. Никто тем не менее не уходит, хотя никто вроде и не собирается остаться. Они обмениваются достоверными враками о недавних чудесах и предзнаменованиях, о новых иммиграционных шахер-махерах в Канаде, пересказывают сорок сороков новых версий истории об Индейце с дубиной, как он пел «Алейну»[31], отплясывая при этом индейский патч-танц. Заслышав хруст и скрип галош Цимбалиста, переходящих плац, они прекращают гам, умолкают один за другим, словно фисгармония на последнем издыхании. Цимбалист прожил среди них пятьдесят лет, но все еще – по какому-то выверту судьбы или необходимости – остается изгоем. Да, он кудесник, заклинатель, пальцы его бегают по струнам-проводам, задавая лейтмотив округа, и в его ладонях каждый Шаббат отжимается протухшая вода их душонок. Умостившись на вершинах столбов кордонного мудреца, его ребята могут заглянуть в любое окно, подслушать каждый телефон. По крайней мере, так говорят. – Позвольте пройти, пожалуйста, – говорит мудрец, подойдя к крыльцу с перилами чудесной работы из витого железа. – Друг Бельский, в сторонку. Толпа расступается, пока Цимбалист приближается к ведру, содержащему что-то на случай пожара. И прежде чем они сомкнут ряды, Ландсман и Берко проходят сквозь толпу, вызывая такое тяжкое молчание, что Ландсман чувствует, как оно стискивает ему виски. Он способен расслышать, как пенится снег и шипение каждой снежинки, ложащейся на колпак газового фонаря. Люди устраивают целую выставку взглядов – угрюмых и невинных и таких пустых, что они обращают в вакуум весь воздух в легких Ландсмана. Кто-то говорит: – Палицы-то не видать.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!