Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вы предполагаете, детектив Ландсман, что моя жена может попытаться нарушить мою волю в этом или любом другом случае? – Я предполагаю все возможное, ребе Шпильман, – отвечает Ландсман. – И ничего, кроме этого. – Вы сюда пришли без каких-либо догадок, – вмешивается Баронштейн, – не зная, кто убил Менделя? – На самом деле… – начинает Ландсман. – На самом деле, – говорит вербовский ребе, обрывая Ландсмана. Он выдергивает лист бумаги из хаоса на столе: трактаты, прокламации, проклятия, секретные документы, истертые ленты пишущих машинок, донесения о привычках обреченных людей. Две или три секунды он придвигает бумагу в пределы обозрения. Плоть его правой руки хлюпает в подкладке рукава виноградного цвета. – Эти два детектива полностью отстранены от расследования дела, или я ошибаюсь? Он кладет на стол лист бумаги, и Ландсману приходится задать себе вопрос: как он не замечал эти тысячу миль заледеневшего моря в глазах ребе. Он потрясен, сброшен с корабля в ледяную воду. Чтобы удержаться на плаву, он хватается за балласт своего цинизма. Неужели приказ закрыть дело Ласкера пришел с острова Вербов? Неужели Шпильман давно знает, что сын его мертв, убит в номере 208 гостиницы «Заменгоф»? Не сам ли он заказал убийство? Неужели все дела и распоряжения в убойном отделе полиции Ситки проходят через ребе? Все это были интересные вопросы, если бы Ландсман мог заставить сердце говорить его устами и задать их. – Что он сделал? – наконец выдавил Ландсман. – Вот что́ он натворил, когда умер для вас? Что он знал? Что, раз уж на то пошло, знаете вы, ребе? Рав Баронштейн? Да, у вас тут все схвачено. Не знаю в деталях – но, глядя на этот ваш прекрасный остров, я могу понять, если вы извините мое выражение, что вес вы имеете о-го-го какой. – Мейер, – говорит Берко, в голосе предупреждение. – Не возвращайтесь сюда, Ландсман, – говорит ребе. – И не беспокойте никого в этом доме или на этом острове. Держитесь подальше от Цимбалиста и от меня. Если я услышу, что вы всего лишь попросили прикурить у кого-то из моих людей, несдобровать ни вам, ни вашему жетону. Это понятно? – Простите… – начинает Ландсман. – Пустые слова в вашем случае наверняка. – Так или иначе, – говорит Ландсман, поднимаясь, – если бы я получал по доллару каждый раз, когда какой-нибудь штаркер с расстройством обмена веществ стращал меня, чтобы я не вел дело, то, простите великодушно, я бы не сидел здесь, слушая угрозы от человека, который даже не удосужился пролить слезу по сыну, которому, я уверен, он помог сойти в могилу. Когда бы тот ни умер – двадцать три года тому назад или прошлой ночью. – Пожалуйста, не путайте меня с дешевым фраером с Хиршбейн-авеню[34], – говорит ребе. – Я вас не пугаю. – Нет? А что, благословляете? – Я на вас смотрю, детектив Ландсман. Я понимаю, что вы, как и мой бедняга-сын, возможно, не благословлены самым замечательным отцом. – Рав Гескель! – вскрикивает Баронштейн. Но ребе игнорирует своего габая и продолжает, прежде чем Ландсман успевает спросить его, почему он, черт возьми, думает, что знает что-то о бедном старине Исидоре. – Я вижу, что когда-то вы – опять же, как и Мендель, – могли быть чем-то гораздо большим, чем стали. Может, вы прекрасный шамес. Но я сомневаюсь, что вы прошли тест на великого мудреца. – Как раз напротив, – говорит Ландсман. – Ну вот что. Уж поверьте мне, когда я говорю, что вам необходимо найти лучшее приложение для времени, вам оставшегося. Внутри вербовских Часов дряхлая система молоточков и колокольчиков заводит мелодию, древнюю-древнюю, зазывающую невесту-субботу в каждый еврейский дом или молельню. – Наше время истекло, – говорит Баронштейн, – господа. Детективы встают, и присутствующие обмениваются пожеланиями разделить радость Шаббата. Потом детективы натягивают шляпы и направляются к двери. – Нужно, чтобы кто-нибудь опознал тело, – говорит Берко. – Если вы не хотите, чтобы мы бросили его у обочины, – прибавляет Ландсман. – Мы пошлем кого-нибудь завтра, – говорит ребе. Он поворачивается на кресле, демонстрируя спину. Склоняет голову, потом дотягивается до тростей, свисающих со стены позади кресла. У тростей серебряные набалдашники, нарезанные золотом. Он упирается ими в ковер и потом, со скрипом допотопного механизма, поднимает себя: – После Шаббата. Баронштейн следует за детективами по ступенькам до самого Рудашевского у дверей. Над головами у них паркетины в кабинете издают горестный скрип. Слышно постукивание тростей и хлюпающий звук, будто перекатывается дождевая бочка. Семья уже, должно быть, собралась в задней части дома, дожидается, пока ребе придет и всех благословит. Баронштейн открывает входную дверь дома-копии. Шмерл и Йосселе заходят в залу, снег на шляпах и плечах, снег в стылых серых глазах. Братья, или кузены, или братья-кузены образуют три вершины треугольника по образу того, что был снаружи, три сжатых кулака сплошных Рудашевских смыкаются вокруг Ландсмана и Берко. Баронштейн суется узким лицом вплотную к лицу Ландсмана. Ландсман прикрывает ноздри, спасаясь от запаха помидорных семян, табака и сметаны. – Это маленький остров, – говорит Баронштейн. – Но здесь есть тысяча мест, где ноз, даже титулованный шамес, может потеряться и не найти дорогу назад. Так что поосторожней, детективы. Договорились? И Шаббат шалом обоим.
17 Только поглядите на Ландсмана: одна пола задралась, припорошенная снегом шляпа съехала налево, пальто заброшено за спину и висит на петельке, через которую продет скрюченный палец. Другой рукой Мейер вцепился в небесно-голубой талон в кафетерии, словно это помочи, держащие его на ногах. Спина болит нещадно. По какой-то непонятной причине или без всяких причин он не пил начиная с девяти тридцати утра. Стоя в хромово-кафельном мерзостном запустении кафетерия «Поляр-Штерн» в девять часов вечера, созерцая метель за окном, он сейчас самый одинокий еврей в округе Ситка. Ландсман чувствует, как что-то темное поднимается у него внутри, и сопротивляться этому невозможно, сотни тонн черной грязи скапливаются на склоне холма, готовые обрушиться лавиной. Мысль о еде, даже о золотом слитке запеканки из лапши – коронном блюде кафетерия «Поляр-Штерн», – вызывает тошноту. Но он не ел весь день. На самом деле Ландсман знает, что он вовсе не самый одинокий еврей в округе Ситка. Он презирает себя даже за то, что надеется на успех. Присутствие жалости к себе в его раздумьях – уже доказательство, что он в глубокой жопе и кружит там внутри, проникая все глубже и глубже. Сопротивляясь этой кориолисовой силе, Ландсман рассчитывает на три способа ее преодолеть. Первый – это работа, но работа уже официально – насмешка. Второй – алкоголь, который ускоряет и углубляет падение и заставляет блуждать дольше, но помогает ему не обращать внимания ни на что. Третий – это что-нибудь съесть. И он несет голубой талон и поднос грузной литвачке, маячащей за стеклянной стойкой; на даме сеточка для волос и полиэтиленовые перчатки, одна из которых сжимает металлическую разливную ложку. – Блинчики с творогом, пожалуйста, – просит он, не желая этих блинчиков и даже не озаботившись глянуть, есть ли они в сегодняшнем меню. – Как поживаете, госпожа Неминцинер? Госпожа Неминцинер нежно кладет три тугих блинчика на белую тарелку с голубой каемочкой. Чтобы украсить ужины одиноких душ Ситки, она заготовила несколько дюжин маринованных райских яблочек на листиках латука. Она наряжает ужин Ландсмана одним из этих букетов. Потом пробивает талон и швыряет тарелку Ландсману. – А как я могу поживать? – отвечает она. Ландсман признает, что ответ на этот вопрос ему не под силу. Он несет поднос с блинчиками, наполненными домашним творогом, к кофейнику и нацеживает себе кружку. В его руке пробитый талон и мелочь для кассирши, потом он пробирается к пустыне обеденного зала, минуя двух соперников-претендентов на титул самого одинокого еврея. Он держит путь к любимому столику у окна, где можно наблюдать за улицей. На соседнем столике кто-то оставил на тарелке недоеденную тушенку, картофель в мундире и полстакана вроде бы вишневой газировки. Заброшенная пища и комок испятнанной салфетки наполнили Ландсмана легкой тошнотой дурных предчувствий. Но это его столик, и неоспоримо то, что ноз предпочитает не спускать глаз с улицы. Ландсман садится, заталкивает салфетку за воротник, разрезает блинчик и засовывает кусочек в рот. Жует. Проглатывает. Молодец. Один из соискателей звания самого одинокого еврея в «Поляр-Штерне» этим вечером – мелкий букмекер по имени Пингвин Симковиц, плохо обошедшийся с чьими-то деньгами несколько лет тому назад. В результате избиение штаркерами сказалось на его мозгах и речи. Другого соседа, который трудится над селедкой в сметане, Ландсман не знает. Но его левая глазница укрыта за желто-коричневым бинтом. Левая линза очков отсутствует. Волосы ограничены тремя пушистыми седыми клоками, свисающими на лоб. На щеке порез от бритья. Когда слезы этого человека начинают тихо катиться в тарелку с селедкой, Ландсман кладет на доску своего короля. Потом он замечает Бухбиндера, этого археолога миражей. Сей дантист был обуян талантом, снабженным щипцами и формой для отливки, в классической для стоматологов манере – в свободное от работы время им овладевала некая форма миниатюрного безумия, как, например, изготовление драгоценностей или паркета для кукольного домика. Но потом, как это случается с дантистами, Бухбиндер несколько сбился с курса. Глубочайшее, древнейшее еврейское помешательство захватило его. Он начал собирать имитации и макеты столовых приборов, находившихся во владении древнего высшего жреца Яхве, Койнима. Сначала уменьшенного размера, но скоро в полную величину. Чаши для крови, вилки для сырого мяса, лопатки для пепла – все, что требовалось левитам на их священных барбекю в Иерусалиме. Раньше у него был музей, может, и сейчас есть, там, в усталом тупике улицы Ибн Эзры[35]. В передней части строения, где Бухбиндер выдергивал зубы еврейским босякам. На витрине красовался Храм Соломона, построенный из картонных ящиков, погребенный под самумом пыли и украшенный херувимами и трупами мух. Музей часто подвергался набегам наркоманов. Сколько раз приходилось, патрулируя Унтерштат, ехать туда по звонку в три часа ночи, чтобы найти там плачущего Бухбиндера среди сломанных полок с экспонатами и дерьмо, плавающее в какой-нибудь позолоченной курильнице верховного жреца. Когда Бухбиндер видит Ландсмана, его глаза сужаются от подозрения или близорукости. Он возвращается из туалета к своей тарелке с тушенкой и вишневой газировке, застегивая пуговицы на ширинке с отсутствующим выражением человека, поглощенного ошеломительными, но совершенно бесполезными размышлениями о мире. Бухбиндер – дородный немец, облаченный в кардиган с рукавами реглан и вязаным кушаком. Имеются намеки на былые раздоры между его брюхом и узловатым кушаком, но взаимопонимание вроде бы достигнуто. Твидовые брюки, на ногах кроссовки. Волосы и борода русые, но с вкраплениями серого и серебра. Металлическая заколка удерживает шерстяную кипу на макушке. Он бросает улыбку в направлении Ландсмана, как бросают монету в кружку калеки, и возвращается к еде. Он раскачивается, когда читает и жует. – Все еще вашим музеем занимаетесь, доктор? – интересуется Ландсман. Бухбиндер поднимает голову, озадаченный, стараясь совместить этого раздражающего чужака с блинчиками. – Я же Ландсман. Полиция Ситки. Может, помните, я раньше… – Ах да, – вспоминает дантист с натянутой улыбкой. – Как поживаете? Мы институт, а не музей, но не важно. – Извините. – Ничего страшного, – говорит дантист; его покладистый идиш снаряжен колючей проволокой немецкого акцента, от которого он и его соплеменники-йеке так и не захотели избавиться за шестьдесят лет. – Это распространенная ошибка. «Не такая уж распространенная», – думает Ландсман, но вслух говорит: – Все еще на Ибн Эзры? – Нет, – отвечает доктор Бухбиндер. Он вытирает салфеткой коричневатый потек горчицы на губах. – Нет, сэр. Там я закрылся. Официально и навечно. Речь его высокопарна, даже празднична, что поражает Ландсмана, учитывая содержание заявления. – Дурной район, – предполагает Ландсман. – О, зверье, – говорит Бухбиндер с тем же воодушевлением. – Вы не представляете, сколько раз они разбивали мне сердце. Он сует последнюю порцию тушенки в рот и предоставляет ее заботе зубов. – Но сомневаюсь, что они будут беспокоить меня в новом месте, – добавляет он. – И где это? Бухбиндер улыбается, ласкает бороду, потом отодвигается от стола. Он поднимает бровь, словно хочет потянуть немного, прежде чем откроет секрет. – Где же еще, – наконец раскалывается он. – В Иерусалиме. – Ух ты, – говорит Ландсман, пытаясь сохранить лицо, насколько это возможно. Он никогда не изучал правила въезда евреев в Иерусалим, но уверен вполне, что этот обуянный религией сумасшедший не лидирует в списке допущенных в обетованную. – Иерусалим, надо же. Дорога длинная. – Да, это так. – Все целиком? – Все предприятие. – Кого-нибудь там знаете? В Иерусалиме евреи еще по-прежнему живут, как всегда. Их немного. Они там жили до того, как стали появляться сионисты с сундуками, набитыми словарями иврита, учебниками по агрономии и бедами для всех и каждого. – Не так чтоб очень, – говорит Бухбиндер. – Исключая, конечно… – он делает паузу и понижает голос, – Мошиаха.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!