Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 32 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я могу благословлять по-другому. – Посмотри на них. – Сама посмотри на них. Выйди из шкафа и посмотри. – Я их видела, – сказала она сквозь зубы. – И у всех у них души извращены. – Но они это скрывают. Из благопристойности, и покорности, и страха перед Б-гом они это прячут. Г-дь приказал покрывать голову перед Ним. Не стоять с непокрытой головой. Она услышала шарканье его ног в шлепанцах, скрип ножек стула. Услышала, как натужно щелкает больной сустав его левой ноги. Он застонал от муки. – Это все, о чем я просил Менделя, – продолжал он. – Что бы там человек ни думал, что бы ни чувствовал, это все не важно, не важно ни мне, ни Б-гу. Не важно ветру, какого цвета флаг – красный или голубой. – Или розовый. Снова повисло молчание. Но не такое тяжкое на этот раз почему-то. Наверное, он раздумывал, а может, вспомнил, что когда-то ему нравились ее милые шутки. – Я его найду, – сказал он. – Усажу его и расскажу, что знаю. Объясню, что, пока он послушен Б-гу и Его заповедям и отдает другим праведно, его место здесь. Что я не отвернусь от него первый. Что если он хочет нас покинуть, то выбор за ним. – Может ли человек быть цадиком ха-дор, но жить, прячась от себя и всех, кто его окружает? – Цадик ха-дор скрыт всегда. Это признак его природы. Может, мне следует объяснить это ему. Объяснить, что эти… чувства… которые он переживает и с чем борется, на самом деле доказательство его послушания Закону. – Может, не брака с этой девушкой он бежит, – сказала она. – Может, не это пугает его. И не с этим он не может сжиться. Фраза, которую она никогда не говорила мужу, заняла обычное место на кончике ее языка. Она мастерила, и шлифовала, и переставляла элементы ее в мыслях своих все последние сорок лет, словно лишенный пера и бумаги узник в темнице, работающий над строфой стихотворения. – Может, существует и другой вид самообмана, с которым он не может смириться и жить. – У него нет выбора, – ответил ей муж. – Даже если он впал в неверие. Даже если, оставаясь здесь, он рискует впасть в лицемерие и ханжество. Человеку с его талантами, его даром нельзя позволить уйти, и работать, и испытывать судьбу там, среди нечистот внешнего мира. Он станет опасен всем. И больше всего самому себе. – Я говорю не о том самообмане. А о том… во что вовлечены все на Вербове. Наступило молчание, зловещее – ни тяжкое, ни легкое, просто огромное молчание дирижабля, прежде чем проскочит искра статического электричества. – Мне неизвестно, – сказал он, – чтобы кто-нибудь противостоял ему. Она не стала договаривать свою фразу: слишком долго она перебирала ногами в воздухе, чтобы опустить глаза дольше чем на секунду. – Выходит, его надо держать здесь, – сказала она. – Хочет он того или нет. – Поверь мне, моя милая. И пойми меня правильно. Любая альтернатива намного хуже. Она запнулась на мгновение и выбежала из гардеробной поглядеть на то, что было в его глазах, когда он угрожал жизни собственного сына (как она истолковала его слова) за грех быть тем, кем Б-г его с таким удовольствием создавал. Но ребе уже отбыл – беззвучно, как дирижабль. Вместо мужа она обнаружила только Бетти с напоминанием о визите двух дам. Бетти была отличная горничная, но на извечный филиппинский лад упивалась разгорающимся скандалом. И ей трудно было сдержать удовольствие, передавая новости. – Госпожа Шпильман, одна из них говорит, что принесла известие от Менделя, – сказала Бетти. – Что он сожалеет. Что не вернется домой. Свадьба отменяется. – Он вернется, – возразила госпожа Шпильман, борясь с искушением дать Бетти пощечину. – Мендель никогда… – Она остановила себя, прежде чем смогла сложить слова: «Мендель никогда бы не ушел не попрощавшись». Женщина, принесшая весть от ее сына, была не из вербовских. Это была современная еврейка, одетая скромно из уважения к соседям. В узорной юбке и модном темном плаще. На десять или пятнадцать лет старше госпожи Шпильман. Темноглазая, темноволосая женщина, которая когда-то, наверное, была очень красива. Едва госпожа Шпильман вошла, дама вскочила с кресла с подголовником, стоящего у окна, и назвалась – Брух. На ее подруге, толстушке, с виду благочестивой, скорее всего сатмарской, было надето длинное черное платье, черные чулки и широкополая шляпа, надвинутая на немыслимый шейтль. Чулки пузырились, и пряжка со стразами на шляпе висела, бедная, на одной нитке. Вуаль, сбившаяся набок, поразила госпожу Шпильман и вызвала сострадание. Глядя на несчастное существо, она забыла на секунду, что эти две женщины принесли к ней в дом ужасные новости. Благословение вскипело в ней с такой силой, что она еле сдержала его. Ей хотелось обнять эту убогую женщину и поцеловать так, чтобы поцелуй длился, пока не выжжет печаль напрочь. Не так ли все время чувствовал себя Мендель? – Что за ерунда? – спросила она. – Садитесь. – Нам очень жаль, госпожа Шпильман, – сказала женщина по имени Брух, возвращаясь в кресло и устраиваясь на краешке, словно желая показать, что не планирует надолго задерживаться. – Вы видели Менделя? – Да. – И где же он? – Он остановился у друга. Но он там долго не задержится. – Он вернется. – Нет, нет. Мне очень жаль, госпожа Шпильман. Но вы можете сообщаться с Менделем через эту даму. Когда хотите. Куда бы он ни отправился. – Какую даму, скажите? Что за друг?
– Если я вам скажу, вы должны обещать, что никому не передадите. Иначе, Мендель предупреждает, – она посмотрела на подругу в надежде получить моральную поддержку, прежде чем вымолвить следующие шесть слов, – вы никогда о нем не услышите. – Но я не хочу больше ничего о нем слышать, милочка. Тогда нет никакого смысла говорить мне, где он сейчас, так ведь? – сказала госпожа Шпильман. – Полагаю, что так. – Но если вы не скажете мне, где он, вместо того чтобы болтать чепуху, я отошлю вас в гараж к Рудашевским и позволю им добыть информацию так, как они умеют. – О, помилуйте, я вас не боюсь, – сказала госпожа Брух с удивительным намеком на улыбку в голосе. – Нет? И почему же? – Потому что Мендель сказал мне, что вас не следует бояться. Она чувствовала уверенность, эхо уверенности в голосе и манерах этой госпожи Брух. И намек на подтрунивание, шутливость – так всегда Мендель обращался с матерью и даже со страшным отцом. Миссис Шпильман всегда думала, что это говорит бес, в нем сидящий, но теперь поняла, что, может, это был просто способ выжить, защититься. Перья птички. – Хорошо ему советовать другим «не бояться». Убежав от своего долга и семьи подобным образом. Почему бы ему не свершить чудо с самим собой? Объясните мне. Притащить сюда свою жалкую, трусливую душонку и избавить от позора семью, не говоря уже о красивой, невинной девушке. – Он пришел бы, если бы мог, – сказала госпожа Брух, и вдова рядом с ней, которая не говорила ничего, тяжело вздохнула. – Я правда верю этому, госпожа Шпильман. – И почему он не может вернуться? Объясните. – Вы сами знаете. – Я ничего не знаю. Но она знала. И очевидно, знали обе эти странные женщины, пришедшие наблюдать, как плачет госпожа Шпильман, рухнув в белое кресло Людовика XIV, прямо на расшитую подушку, не обращая внимания на то, как смялся шелк ее платья после этого внезапного движения. Она закрыла лицо руками и зарыдала. От стыда и бесчестья. Потому что годы планов, и надежд, и бесед, и бесконечных переговоров между вербовским двором и штракензским прошли впустую. Но в основном, признается она, оплакивала она себя. Так как постановила с обычной для нее решимостью, что никогда больше не увидит своего единственного сына, любимого и порочного. Вот же эгоистка! Только позднее она подумает на мгновение, что надо бы пожалеть и мир, который Мендель никогда уже не спасет. После того как госпожа Шпильман поплакала с минуту или две, неопрятная женщина встала с другого кресла с подголовником и подошла к ней. – Пожалуйста, – сказала она низким голосом и положила пухлую ладонь на плечо госпоже Шпильман – ладонь с костяшками, покрытыми тонкими золотыми волосками. Трудно было поверить, что всего двадцать лет назад госпожа Шпильман могла уместить ее во рту. – Ты играешь в игры, – сказала госпожа Шпильман, когда вновь обрела способность мыслить рационально. Вслед за первоначальным шоком, остановившим ее сердце, она ощутила странное чувство облегчения. Если Мендель состоит из девяти слоев, то восемь из них – слои чистой добродетели. Добродетели получше, чем она и ее муж – люди жестокие, выжившие и преуспевшие в жестоком мире, – смогли бы породить из собственной плоти без всякого чудесного вмешательства. Но самый глубокий пласт, девятый слой Менделя Шпильмана, всегда был от беса, шкоца, и этому бесу нравилось доводить мать до инфаркта. – Ты играешь в игры! – повторила она. – Нет. Он поднял вуаль и позволил ей увидеть боль, неуверенность. Она увидела, как он страшится, что совершает смертельную ошибку. Она узнала собственную решительность, с которой он готов совершать ошибки. – Нет, мама, – сказал Мендель. – Я пришел попрощаться. – И потом, видя выражение ее лица, с неуверенной улыбкой прибавил: – И нет, я не трансвестит. – Неужели? – Нет! – А мне вот именно так кажется. – Ты признанный эксперт. – Я хочу, чтобы ты убрался из моего дома. Но она хотела только одного: чтобы он остался, спрятался на женской половине, одетый в неопрятные тряпки, ее дитя, ее наследник, ее бесовский мальчик. – Я ухожу. – Я не хочу тебя больше видеть. Не хочу звонить тебе. Не хочу, чтобы ты мне звонил. И не хочу знать, где ты находишься. Стоило ей только послать за мужем, и Мендель остался бы. В каком-то смысле это было не более недопустимо, чем фундаментальные факты ее удобной жизни, они с мужем могли бы принудить его остаться.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!